Тайна силиконовой души - Анна Шахова 4 стр.


– Юлюш, я понимаю. – Света обхватила сильными ладонями детские кулачки подруги. – Я виновата, втянула тебя. Но, может, все за пару дней разрешится, и тогда…

– Я уверена, что разрешится все совсем не скоро, но наша цель – только дать толчок расследованию. Просто настоять на нем! Тут же никто не хочет видеть очевидного! Ты слышала слова матушки, священника? «Несчастье. Бывает…». Но ведь мать Нина ясно дала тебе понять, что никаких поводов к приступу не было. Конечно, мы можем и ошибаться. Действительно, сердце, тромб, Бог знает, что еще. Но ПРОВЕРИТЬ надо! А никто ничего, насколько я понимаю, проверять не собирается. И это самое противное! И подозрительное, кстати. Значит, как происходило все, по словам Нины, повтори еще раз?

– Ужин был поздний. – Света, сосредоточиваясь, почесала макушку, сдвинув платок. – Да, поздний, так как после службы матушка оставила хор в храме – что-то там они нахалтурили, а Никанора и сама ведь регент.

– Понятно-понятно…

– Так, где-то к половине одиннадцатого все разошлись по келиям. Калистрата была трапезарной – то есть накрывала и убирала. Ей помогала мать Евпраксия. Ну, самая старенькая, она вообще с двумя палочками ходит. Странно, как ей вообще это послушание выпало, она все больше в храме, за ящиком сидит, торгует. Калистрата вроде бы отпустила ее пораньше спать, сама убирала и мыла все одна, и в келью чуть живая пришла около полуночи – это говорила Нине послушница Елена – она в одной келье живет с Калистратой.

– Вот, кстати, кого надо подробно расспросить.

– Так Нина ее трясла, а та только ревет и талдычит, что Калистрата пошла в душевую – согреться, мол, хочется. Колотило ее всю. А Елена уже в кровати была. У самой молитвослов от усталости из рук вывалился, едва ночник погасила – отключилась, а проснулась от того, что мать Нина распахнула дверь в келью – кричит, что кому-то в душе плохо стало, вода хлещет, а никто не отзывается. Елена вскочила, завопила, что Калистрата там, ну и началось – дверь ломали, Клаву выносили… – Губы у Светы предательски скривились, но Люша пресекла приступ плача своим коронным жестом – рубящее движение ладони перед самым лицом собеседника.

– Короче, на нашей стороне – Нина, Елена и мама Клавдии. Мы обязаны, ОБЯЗАНЫ, – еще два категоричных, будто подводящих черту маха ладонью, – рассказать обо всем матери бедной монашки. В конце концов, матери решать, обращаться в полицию или нет.

Подруги подошли к трапезной. У ее крылечка стояло две лавочки. Одну занимала группка паломниц – пять румяных тетушек в пестрых юбках. На коленях у самой молодой сидела двух-трехлетняя девочка, сосредоточенно посасывающая просфору. Тетки смущенно озирались, видно, впервые были в обители.

– Христос воскресе! – Светка поприветствовала богомолок.

– Воистину воскресе! – радушно ответили те.

– Посидим пока. Сестры позовут, как все готово будет, – сказала Светка, и подруги присели на пустую лавку.

– А врач просто констатировал смерть. Предположительно, от сердечного приступа, так? – тихо спросила Люша.

– А вот это самое интересное, – шепотом отвечала Света. – Во-первых, «скорая» ехала больше часа. Это поразительно, учитывая, что станция «Скорой помощи» находится в трех километрах отсюда, рядом с железной дорогой. Во-вторых, мать Нина намекнула, что врач был… не того.

– Не в себе, что ли?

– Да пьяный!

– А-а, ну это мы понять можем. Как же, ночь на дворе, а вы хотите, чтоб русский эскулап был еще и трезвый.

– Да не ори, – шикнула Света. – Все мы узнаем от Нины после трапезы.

– Да, потрапезничать не мешало бы, – вздохнула Люша, которая ела по пять раз в день. Вернее, не ела, а, как говорил Саша, – «клевала». Впрочем, мама Юлечки определяла по-другому: «Только аппетит себе портила».

– Ой, хо-хо-нюшки, хо-хо! – сухопарая улыбчивая послушница черным тайфуном подлетела к трапезной. – Сейчас, сёстрочки мои, сейчас, родненькие! Все покушают, все милостью Господней насытятся, всех обласкаем, всех, всех согреем. – Она скорогово´рила и кланялась на все стороны. И говорила, и кланялась, и улыбалась. Черный сметливый глаз из-под платка стрелял то в одну паломницу, то в другую. – Изголодались-то все. Все мы изголодались по милости Божией, по пище нетленной. – Глаз остановился на Светлане. Послушница выпрямилась – в улыбке сверкнули все тридцать два отменных зуба. – Фотиния-краса! Приехала голубица-трудница наша, Христос воскресе, сёстрочка моя! – Светлана расцеловалась с бойкой послушницей. Люша только сейчас поняла, что женщине не менее пятидесяти пяти, а то и шестьдеся лет.

– Здравствуй, сестра Алевтина, рада видеть. Вот, узнала, приехала с Калистратой проститься.

– О-о-ой, лукавый нас искушает, ох проклятый, про-кля-тый-то! – Алевтина истерично заголосила и упала на колени, обернувшись к храму и закрестившись. – Не уберегли сестрицу-голубицу, довели, довели до беды. Вина, вина, грех на нас. Ох, грех, грех, грех… – Алевтина зашлась в исступленном кидании лбом о землю.

Богомолки изумленно молчали, наблюдая театральную сцену, так уродливо разрушившую обстановку благости и тишины. Дверь в трапезную распахнулась – на крылечке показалась молодая монахиня в очках и светлом апостольнике:

– Алевтина, ступай на кухню! Подавай на стол!

Алевтина подскочила и, улыбаясь, как ни в чем не бывало, исчезла за дверью трапезной.

– Сестры, проходите, – обратилась монахиня к паломницам. – Раковины слева, столы – справа. Сумки не оставляйте. Вешайте на спинки своих стульев: тут проходной двор. Ничего не убирайте после еды – в кухне теснота, трудниц хватает. Фотиния, пропой со всеми молитвы. Ну, Спаси Господи! – скомандовав, как заправский генерал, деловитая невеста Христова исчезла в трапезной.

– Мать Капитолина. Благочинная монастыря. И церковный порядок, и внешний – на ней. Монахиня строгая, но добрая, – сочла нужным пояснить Светлана паломницам, и женщины потянулись к крылечку.

В большой и светлой комнате, с голубыми стенами и розовыми невесомыми занавесками на отмытых до блеска окнах золотом, жемчугом и парчой переливались вышитые иконы в «красном углу»: в монастыре была золотошвейная мастерская. Несколько икон (одна особенно бросалась в глаза – огромная, ростовая Спасителя) были развешаны по стенам. В простенке между окон висел портрет Патриарха. Под ним, размером поменьше, – портрет местного архиерея, заросшего бородой до глаз строгого старца.

За дальним от входа столом уже допивали компот рабочие в спецовках – молодые русские парни. Еще постом матушка затеяла стройку большого кирпичного коровника, который бы заменил потрепанные сарайчики для скота, и наняла местных мужиков, хотя и таджики были готовы и за меньшую плату потрудиться «во славу Божию!». Но Никанора проявила бескомпромиссность и, невзирая на угрозу запоев и неорганизованности, привлекла местных парней, двоих из которых уже успели окрестить. Остальные вроде бы и так были крещеными. При появлении паломниц строители повскакивали с лавок, наскоро перекрестились и заспешили из трапезной.

Пропев перед иконой Спаса положенные молитвы перед вкушением пищи (Юля стыдилась, что знает только «Отче наш», слова «Богородицы» подхватывала вслед за Светкой), паломницы без промедления стали рассаживаться за накрытыми столами. Вскоре к ним присоединились и другие богомолки, живущие и работающие в монастыре. Постепенно трапезная наполнилась женским приглушенным говором, грохотом выдвигаемых лавок, стуком ложек. Монастырь сегодня кормил больше тридцати паломников. Голоднинская обитель была, если не образцовой, то очень крепкой в хозяйственном плане. Монастырь имел свою пасеку и скотный двор, пек хлеб, запасал огородные и лесные дары. Это доказывал и ассортимент кушаний, которые подносили и подносили две насельницы: уже известная нам Алевтина, по-прежнему молниеносная, но теперь совершенно молчаливая, и молоденькая инокиня, просто стебелек на ветру, сестра Варвара. В мисках и мисочках были разложены: капуста «Провансаль» со свекольным соком, бусинками клюквы, тмином и лавровым листом; тушеная капуста с рублеными яйцами, ярко-оранжевые желтки которых были похожи на кусочки апельсинов; соленые бочковые маслята и рыжики; маринованные лук, свекла, огурцы, крошечные зеленые помидорчики, острые перчинки и розовые головки чеснока, величиной с хорошее яблоко. Среди всего этого возвышалась горка гречневой каши, прожаренной с луком, морковью и зеленью. Селедка, по «лодочке» на два угла, была густо засыпана зеленым луком, который выращивали в большом количестве, как заметила Люша, тут же, на подоконниках в трапезной. Хлеб, кирпичиками, сероватый и золотистый, с крупными ноздрями, монахини также выпекали сами. Мягкий козий сыр украшали веточки петрушки и маслины величиной с фалангу мужского большого пальца. Маслины, пожалуй, были единственным покупным продуктом на этом столе. Блюдо с дымящейся разварухой-картошкой, политой щедро топленым маслом, венчало это закусочное изобилие. Из холодных напитков сестры предлагали гостям свой клюквенный квас, квас медовый, отвар из сушеных яблок и слив, и молоко: в зеленом кувшине коровье, в красном – козье.

– Это ты еще в праздник не была, – сказала Светка, очень довольная восторженной реакцией подруги. – Жюльен из осетрины не пробовала? А королевские креветки в кляре? Ничего, все впереди.

Крутобедрая супница, принесенная Алевтиной, испустила умопомрачительный запах приправ, и послушница бойко заработала половником, разливая по белоснежным тарелкам фасолевый суп с черносливом.

Одна из паломниц, пожилая улыбчивая тетка, закатила глаза, проглотив первую ложку:

– Ммм… Вот что такое базилик, товарищи мои. Точно, базилик они кладут, просто чудо.

– Тут сестры, теть Валь, а не товарищи, – поправила ее паломница помоложе.

– Да я и говорю – сестры мои, это все просто чудо Божье.

– Да потому что с молитвой готовют, с молитвой ростют, с молитвой обихаживают нас тут. Слава Богу! – Прошамкала с другого конца стола самая старенькая из богомолок, со сливовым носом, и, засунув в беззубый рот огромный ломоть серого хлеба, широко перекрестилась.

А «стебельковая» Варвара (так ее уже окончательно нарекла про себя Люша) тащила гору румяных рыбных котлет в плоской тарелке.

– Мяса мы, как вы знаете, не едим, – зазвенела она высоким голоском, ставя тарелку на стол, – но про наши котлеты владыка хотел целое расследование устраивать: «Из мяса вы их лепите и точка!» Во как! – И она смешно задергала носом и засмеялась беззвучно. – А просто когда готовит мать Татьяна, она для сочности и сдобы творожку кладет в фарш, ну и сорта рыбы подбираем мы невонючие – треску, судака. Ну, Ангела за трапезой!

Сладкий стол поразил богомолок не меньше, чем горячий. Три сорта меда, яблочные и вишневые цукаты, коврижки на меду и сливовом сиропе. Тертая с сахаром малина и черная смородина, варенье клубничное и кабачковое: Люша знала, что в него необходимо добавлять цедру, и тогда вкус и аромат будут отменными. Но особенным вниманием за столом пользовались молочные деликатесы. Такого масла, творога и сметаны Люша не пробовала НИ-КО-ГДА. Да если нафасонить их на коврижку, да сверху полить вареньем, да с липовым и мятным чаем…

– Да-а, товарищи мои, – со значением повторила за паломницей «тетей Валей» Шатова, – после такого пиршества не то что двигаться, дышать сложно. Хочется вот так же, как девочка, что сосала просфору перед обедом, а теперь сладко спит, сытая, на руках у матери, разнежиться, подремать часок.

Тихонько переговариваясь, паломницы допивали чай, а Алевтина с Варварой молниями носились у стола, собирая посуду. Вдруг Алевтина замерла с кипой десертных тарелок и чайных блюдец, перевалила их мастерски на одну руку, а другой выхватила из кармана юбки бьющий колокольным звоном мобильный телефон.

– Да, матушка моя, да-да… Да, мать Никанора, полночи буду. А как же, полночи в храме на Псалтири. Да не надо Ирине, пусть отдыхает, еще намучаются эти дни, не надо, я сама. Не в первый раз. По пять часов бывалоча на Псалтири, и потом легче бежится на послушания, душа так сама и летит, летит. Простите, простите, говорливую дурр-ру, простите, дурр-ру грешную, бестолковую. Вот хоть кол на голове теши, никак не могу кратко, никак, матушка моя Никанорушка. Болтлива, невоздержанна на язык змеиный, грех пустословия, грех! Да-да-да! За него кару приму, за него. Прости Христа ради…

Из трубки уже давно раздавались гудки отбоя. Покачнувшись, Алевтина чуть не уронила тарелки на пол, но удержала, перехватила на две руки и, бросив мешающий телефон на стол, понеслась в кухню. Люша чуть не подпрыгнула, взглянув на аппарат, аж закашлялась от неожиданности. На столе красовался новенький, в стразах (Господи помилуй!) телефон одной из самых дорогих фирм. Примерно такой Люша видела у своей соседки – коннозаводчицы. Трубочка тянула тысяч на двадцать пять. Впрочем, через минуту к столу подлетела Алевтина, схватила аппаратик, сунула в карман.

– Ох, опять подарок прихожанки нашей бросаю куды ни попадя, дурр-ра-дурища старая! – И, наклонившись вдруг к самому уху Иулии, пытавшейся сохранять олимпийское спокойствие и сдерживать кашель, зашептала, брызгая слюной. – Под тысячу долларов игрушку одна «новая русская» богомолка на День Ангела подарила! Молись за меня, говорит! Видал-миндал?! А за что? Какая из меня молитвенница? За что мне, ехидне безродной, такое-то? Да на мне одна рвань да голодрань! Да на что он мне вообще-то сдался?! Да мне ж ни-че-го, мне сено только под голову на пару часов, да глоток воды, да… Господи помилуй, Господи помилуй, Господи… – причитая и крестясь, Алевтина в привычной манере, броском, исчезла из трапезной.

– Что-то ваша блаженненькая так оправдывается передо мной? – Юля, глотком опрокинув в себя полчашки чаю, старалась говорить как можно тише, склонившись к самому уху Светланы.

– Это ее привычная манера, особенно с незнакомыми. Уничижаться, орать, биться. Юродивая – одно слово. А подарки не ей одной тут дорогие дарят: приедут богатенькие грешники, расчувствуются – и жертвуют. Одна шубу оставила – да-да, норковую. Ее матушка куда-то сплавила. А этой, видно, телефон. Да она его или потеряет, или отдаст кому – вот помяни мое слово.

– Придуривается эта ваша Алевтина талантливо. Актерствует, это же видно и это очень противно наблюдать, надо сказать.

– Ну все, все – засиделись за столом. Сейчас на улице я тебе все расскажу про Алевтину, и пора нам с Ниной встречаться. – Света поднялась, сигнализируя, что пора трапезничающим и честь знать.

Паломницы, разморенные сытным обедом и припекающим в окна солнцем, нехотя вылезали из-за стола, громыхали лавками, бесформенной кучей вставали на молитву после еды, повернувшись к иконе Спаса.

Глава третья

Тумбообразный Николай Михайлович Жаров, обладатель круглой лысой головы и бульдожьего загривка, сидел за огромным столом красного дерева. Сцепив руки-кувалды в замок, он оцепенело смотрел на матовую поверхность столешницы, будто пытаясь разглядеть в ней скрытый, жизненно важный шифр. В маленьких отекших глазах бизнесмена стояли слезы. Он сидел так уже около часа. Секретарша Ира приложила глаз к замочной скважине, посмотрела на обреченно склоненную репу-голову шефа, отошла от дверей: уже в который раз она не решалась потревожить благодетеля. Приняв наконец решение, Жаров хрипловатым голосом крикнул, глядя на дверь:

– Заходи уже, Ирина!

Секретарша, молодая брюнетка с пышной грудью и начавшими расплываться боками, что, впрочем, не портило ее, бесшумно просочилась в комнату.

– Иннокентия позови. Только по-тихому, без всемирного оповещения.

Ира вышла, кивнув головой. Жаров встал – он оказался абсолютно квадратным – подошел к углу с иконами, начал креститься и бормотать слова молитвы.

Дверь отворилась, и на пороге возник худой старик с дугообразной спиной, в огромных уродливых очках, что держались при помощи бельевой резинки, обмотанной вокруг седой заросшей головы. Старик низко поклонился, не смея взглянуть на хозяина.

– Здравствуй, Кеша, – вкрадчиво сказал Николай Михайлович. – Садись, родной, – он указал на стул против своего стола, сам сел в опостылевшее ему за сегодняшнее утро кресло. – Я принял решение… Нам придется попрощаться…

Старик затряс головой, из его глаз хлынули неестественно обильным потоком слезы, которые он не мог вытереть под очками.

– Нет, нет… Николай Михалыч… я не смогу один… я погибну! Не гони, Михалыч, прости меня, прости-и… – Мужчина повалился на колени, сдернул наконец очки, закрыв лицо руками.

Жаров, не шелохнувшись, странно смотрел на рыдающего: хищнически и затравленно одновременно.

– Ты ведь не просто предал меня, Кеш… Ты… уничтожил смысл всего, что я здесь создаю. Я потерял смысл… жизни… – и вдруг он сорвался на бешеный рев. – Ты единственный, кому я доверял без остатка, как отцу! Больше, чем отцу!!! И ты растоптал, обокрал! Ну зачем, зачем тебе эти миллионы, старый осел? Что ты собирался с ними делать, какую жизнь начинать, пропащий старикашка! – Николай Михайлович встал с багровым, кривящимся от сдерживаемых слез лицом, подошел к замершему на ковре старику, одной рукой, без усилий приподнял его за воротник и, приблизив яростные губы к дергающемуся лицу «осужденного», прошипел: – Отойди от меня, сатана…

Назад Дальше