Радисткой при Куртце служила Любовь Онисимова, ладная девушка из местных. Радиопередатчиков у Куртца было два, он добыл их на складе, оставленном еще при отступлении летом сорок первого года. Тогда планировали развернуть в тылу врага партизанское движение, но всех, знавших месторасположение склада, то ли убили в самом начале оккупации, то ли они сами бежали, куда глаза глядят. Склад так и простоял в глубине лесов, пока его не обнаружил Куртц.
Что он делал с этими радиостанциями, с кем связывался, от кого получал инструкции, я так и не узнал. Но к Любе хотелось подобрать ключик, ведь по плану я должен был передать в каждом из вариантов развития событий определенную цифру на заранее условленной частоте. Пока я присматривался, как это сделать, дела начали приобретать неожиданный поворот.
Конраду было тогда лет за двадцать пять, а Любе Онисимовой шел девятнадцатый год. Они, разумеется, были знакомы, и у них образовалось то, что в таковые годы случается. Однако говорить о своей любви получалось лишь намеками, потому как я уже говорил, шуры-муры Куртц запретил строго-настрого. Но юность заставляет забывать о запретах, а наказания начинают казаться нереальными. Однажды вечером Конрад ввалился ко мне в каморку и сразу перешел на идиш.
– Вот, что я тебе скажу, дорогой мой, – начал он, освобождаясь от тулупа, – нет моих сил терпеть более. И Люба тоже истомилась. Решились мы вот какую вещь сделать: подговорил я председателя одного из сельсоветов в нашей зоне, что приедем мы к нему поздним вечером, и он зарегистрирует наш брак, согласно советскому закону. А потом явимся к полковнику, объясним все, как есть и доверимся его милости. Он ко мне хорошо относится, даст Бог не обидит.
– А что за спешка? – спрашиваю, – сначала доверьтесь его милости, а потом женитесь. Так, по крайней мере, у него не будет повода вас наказывать.
– Невозможно, – отвечает Конрад, а сам весь дрожит, – на завтра Люба в баньку звана.
Да, я забыл рассказать, что шуры-муры были строжайше заказаны только для опричников, на себя самого Куртц это запрещение не распространял. Несколько раз в месяц одну из женщин приглашали в командирскую баньку, а оттуда Конрад препровождал ее в спальню полковника. Как правило, это были одни и те же женщины, к такому положению вещей все привыкли и воспринимали как само собой разумеющееся. Любу Куртц приглашал впервые и Конрад, хватая воздух перекошенным ртом, неистово бормотал, что не вынесет этого, что зарежет Куртца во время бритья или сотворит с собой и с Любой какое-нибудь страшное действо. Я никак не ожидал от обычно уравновешенного и сдержанного поляка такой бури страсти, но любовь – самый сильный помутитель разума на свете.
Мои попытки урезонить его ни к чему не привели, и дело свершилось так, как его планировали влюбленные. После баньки Конрад вместо спальни полковника отвел Любу за сарай, усадил в сани и погнал к председателю. До деревни было около десяти километров, стояла лунная ночь и успех предприятия не вызывал никаких сомнений. Но все повернулось иначе. Куртц не стал долго ждать, минут через двадцать, убедившись, что Конрад вместе с Любой исчезли, поднял по тревоге опричников. Быстро обнаружили пропажу саней, отыскали следы полозьев и пустились в погоню.
Беглецов нагнали на околице деревни, Конрад, чтобы сбить с толку преследователей, выпрыгнул с Любой в сугроб, а разгоряченная лошадь понесла сани в заснеженное поле. Погоня помчалась следом, и влюбленные успели незамеченными добраться до сельсовета.
Что дальше случилось, мне потом Люба рассказывала. Вбежали они в избу поселкового совета, а председатель уже там, дожидается с книгой записей актов гражданского состояния. Только начал спрашивать фамилию жениха, как вдруг стук в двери.
– Открывайте, – кричат, – открывайте немедленно, полковник Конрада видеть хочет.
Побледнел председатель, затрясся, а Конрад говорит:
– Спрячь нас, не выдавай, а мы уж тебе за это, что хочешь, отдадим, – и часы свои с руки снимает. А Люба колечко девичье с пальца стащила и тоже председателю, – спрячь, не губи.
– Ладно, – говорит Конраду председатель, – ты полезай за печку, да старыми географическими картами, что от школы остались, укройся. А тебя, девушка, я в шкафу схороню. Там раньше партийная литература стояла, да как немцы пришли всю посжигали. Ты между полками-то уместишься?
– Умещусь, умещусь, – отвечает Люба, – я ловкая, я справлюсь.
Так и поступили: Конрад в картах зарылся, а Любу председатель в шкаф посадил, на ключик запер, а ключ в карман к себе положил.
Расстояние между полками оказалось большим, Люба без труда уместилась, только ноги пришлось под самое горло поджать. В двери шкафа дырочка была, то ли жучки-древоточцы проели, или по какой надобности крючок там висел, а потом потерялся, но пришлась она как раз против Любиного лица. Подтянулась она чуток и видит, что в комнате происходит.
А в дверь колотят уже с размаху, вот-вот с петель снесут. Откинул председатель щеколду, и опричники гурьбой в сельсовет ввалились.
– Ты пошто, – кричат, – не открываешь? Жизнь тебе недорога, или может, прячешь кого-нибудь?
– Да кого я прячу, – жалобно отвечает председатель, – разве спрячешься от товарища полковника.
А сам пальцем на шкаф показывает. Не знает, подлец, что Люба все видит, и представляется перед ней и Конрадом, играет, точно артист на сцене.
Подошел глава опричников к шкафу, подергал дверь.
– Да тут заперто, – говорит. – А ну, подавай ключ.
– Не помню, не помню, куда ключ-то задевался, – отвечает председатель, а сам по карману себя гладит. – И власть наша поселковая товарища полковника очень уважает, и все приказы его выполняет своевременно и усердно. Вот, последнюю разнарядку по картошке и салу выполнили раньше срока, сдали все, сколь приказано, до последнего граммушка.
Подошел главарь к председателю, вытащил у него из кармана ключ.
– А это что такое? – спрашивает. – У тебя, болезный, память отказывать стала. Так мы полковнику сообщим, пусть он на твое место другого пришлет, а тебя отрядит дрова заготовлять. В лесу память быстро наладится.
Отперли замок, вытащили Любу, а Конрад, как услышал, что ее отыскали, сам из-за печи вышел. Связали им руки, повели. Когда мимо председателя проходили, набрал Конрад полный рот слюны и всю рожу ему заплевал.
Привезли их на допрос к Куртцу. Конрад сразу рассказал, как дело было, ничего не скрыл.
– Знаешь, что тебе за такой поступок положено? – спросил Куртц.
– Да в чем же провинность наша? – Конрад говорит. – Что любим мы друг друга?
– Не в том, что любите, – отвечает полковник, – а в том, что приказ мой нарушили. Когда дело государственных вопросов касается, тогда частные интересы не важны. Во время войны, в глубоком тылу противника нарушение приказа – самое страшное преступление. И кара за него полагается тоже страшная.
Опустил Конрад голову.
– Казни, – говорит, – твоя власть.
А Люба плачет навзрыд, слова из себя выдавить не может, горло перехватило.
Походил Куртц по комнате, походил и говорит.
– За проступок ваш висеть бы вам обоим на крюке да зверей лесных мясом своих кормить. Но так как ты, Конрад, служил мне верой и правдой, то сделаю я для тебя поблажку. Мост через Пинчин знаешь?
– Знаю, – кивнул Конрад.
Мост через Пинчин был самым охраняемым объектом в ближайших окрестностях зоны. Через него шли эшелоны на фронт, и Куртц около года пытался вывести его из строя. Немало голов партизанских полегли на подступах к этому мосту. Немцы охраняли его люто, и подобраться к нему до сих пор никто не сумел.
– Взорвешь мост, – говорит Куртц, – поведешь Любу в сельсовет, – не взорвешь, в отряд лучше не возвращайся, а о судьбе ее, – он кивнул на плачущую Любу, – я особо позабочусь.
И усмехнулся кривенько. От этой усмешки кровь в жилах у Конрада чуть не застыла.
Да что делать-то, чем сразу на крюк, лучше счастья попытать! Конрад и согласился на условие полковника. Любу в коровник отправили, за телятами ходить, а Конрада к Болдину свезли.
Прошли две недели. Люба притерпелась, отплакала свое горе и начала потихоньку к жизни возвращаться. Работа у нее оказалась легкая, для деревенской жительницы привычная, она и отходила понемногу в тепле коровника.
Лекарств в отряде не было, и Куртц, в качестве укрепляющей смеси поил партизан отваром какой-то травы. Варили ее на молоке, вкус у нее был отвратительный, но партизаны пили, боясь прогневать полковника. Раздавали пойло два раза в неделю, для этой цели из ближайших деревень пригнали несколько коров. К ним-то и приставили Любу.
Сокрушался я о Конраде и о любви его несчастной, да чем тут делу поможешь? Сведений о нем никаких не поступало, а явно расспрашивать я не решался. Сидел себе в своем закутке, чинил, да налаживал и момента поджидал. Не может быть, думаю, не может быть, чтоб удобного случая не подвернулось. Тут, как в ночной засаде, нужно терпения набраться и лежать, лежать, пока ветка под ногой не хрустнет, пока не выдаст себе противник неосторожным движением или звуком. А там уж не зевай, плыви по моменту, главное – цель известна, значит, только то тебе и остается, что выбрать правильные средства и к цели этой добраться, как можно быстрее.
Так вот, спустя недели две, вдруг открывается дверь в мою комнатку и вваливается Конрад. Похудевший, небритый, рука на перевязи висит, но глаза горят, а лицо сияет – видно, что с победой человек вернулся.
– Рассказывай, – говорю я ему.
– А что там рассказывать, – отвечает, – был мост, и нет моста. Как я это сделал, сам не понимаю, вела меня словно рука незримая, от пуль оберегала, в трудных местах за шиворот вытаскивала. Но не это главное! Главное, был я сейчас у Куртца.
– Ну, как, сменил гнев на милость?
– Сменил, сменил! – Конрад похлопал рукой по нагрудному карману гимнастерки. – Благодарность объявил, и приказ выдал – завтра веду Любу в сельсовет.
– В добрый час!
– За этим-то я и пришел. Тебе одному верю, никому из этой банды счастье свое поручить не могу. Обещаешь, что выполнишь мою просьбу?
– Обещаю, – говорю, а сам опасаюсь, как бы не учинил Конрад очередное приключение и меня в него не затащил. Но ситуация так разворачивается, что отказываться никак невозможно, значит надо плыть по ней и ухо востро держать.
– Я сейчас поеду к председателю, – говорит Конрад, – а тебя прошу, завтра возьми сани и привези Любу к двум часам дня в сельсовет. Раньше мне не управиться, свадьбу, какую никакую сыграть надо, закуски, выпивки достать, избу приготовить, в баню сходить. Да и Люба раньше не успеет. Я бы сейчас к ней полетел, но Куртц ночью ехать не велел, подстрелят, говорит, тебя по ошибке, испортишь весь праздник. А если он так говорит, – тут Конрад помрачнел, – очень даже произойти может. По ошибке, или не по ошибке, какая уже мне с того разница будет. Так я в штабе заночую, и с утра к председателю, а ты к Любе моей. Договорились?
Чем я мог ему ответить? Только согласием.
На следующий день Конрад умчался в деревню, а я поехал за Любой. Как услыхала она радостную весть, залилась красной краской до самых бровей.
– Ой, – говорит, – как же я все успею, времени то почитай, совсем не осталось.
– Так поторопись, – говорю, – девушка. Время сейчас дорого стоит, как бы полковник не передумал,
– Ничего – отвечает Люба, – я ловкая, я справлюсь.
И действительно за полтора часа обернулась. При встрече вышла ко мне телятница из коровника, а тут в сани уселась невеста разукрашенная. Красивая, духами пахнет! Вот ведь женщина, и где только она их раздобыла среди телух да подойников!
Пока ехали, погода испортилась. Поднялся ветер, закрутилась поземка. Тучи набежали, стало темно, сумрачно. Когда подъехали к сельсовету, началась настоящая метель.
В избе натоплено, председатель уже ждет, книгу записей приготовил, а в соседней комнате стол накрыт, закусками уставленный.
– Не обижайся на меня, – говорит Любе председатель. – Я ж не только за себя, а еще за четыре головенки малые ответчик, да за жену, и мать старую. Куда ж мне с таким грузом против Куртца идти?! Вот колечко твое, часы жениховы, возьми и не поминай зла.
Ничего Люба не сказала, вошла в избу, села на лавку у стены, ждет. А я председателя спрашиваю:
– Сейчас полковника уже не боишься?
– А сейчас чего бояться, – отвечает, и нагрудный карман поглаживает. – У меня его собственной рукой приказ написанный имеется. Провести брачную церемонию согласно уложению и порядку советского законодательства.
Ну, ладно. Сидим, ждем. Полчаса проходит, час, я начинаю волноваться, а Люба так вовсе белая, как снег. Сидит, еле дышит, смотреть на бедняжку жалко. Стемнело, метель разыгралась вовсю, снежная крупа бьет по стеклам, ветер свистит в печную вьюшку, воет в трубе. В избе тепло и уютно, но от этого уюта радости никакой. Вдруг дверь распахивается, и весь запорошенный снегом вваливается Конрад.
– Ну, наконец-то! – басит председатель и не давая Конраду раздеться тащит его к столу. Люба тут же оказывается рядом. Брачную церемонию председатель провел лихо, снег на шапке у Конрада даже растаять не успел.
– Именем советской власти объявляю вас мужем и женой, – возвестил председатель, ставя печать в книге записей.
Я, честно говоря, чуть не прослезился. Вот, подумал, война вокруг, смерть, разрушение, а у людей любовь. И, похоже, настоящая.
– Поцелуйтесь, молодые, – возвестил председатель и захлопнул книгу.
Конрад сорвал, наконец, с головы шапку и потянулся губами к лицу Любы. Та, трепеща и краснея, подняла лицо навстречу его губам, глянула на мужа, вскрикнула – это не он! – и упала в обморок.
Все прояснилось в считанные секунды, вместо Конрада посреди сельсовета стоял Бурмила.
– А постель молодым приготовили? – спросил он, глумливо улыбаясь. – Я хочу спать со своей законной женой.
Люба очнулась, ушла в угол, опустила голову на колени и задергалась в безмолвных рыданиях.
– Ты что это такое, подлец, сделал? – пошел на Бурмилу председатель. – У меня приказ полковника поженить Конрада с гражданкой Онисимовой, а не с тобой, горлопаном пьяным. Знаешь, что за нарушение приказа бывает?
– Ты, дядя, не шибко разоряйся, – покачиваясь, отвечал Бурмила. – Приказ был тебе даден, ты и в ответе за его выполнение. А с меня чего спрашивать, нешто я врал? Спросили меня, хочу я взять в жены гражданку Онисимову. Я честно сказал, что хочу. И все дела.
– Ну, ничего, – сказал председатель. – Женили мы ее с Конрадом, он и есть ей законный муж. А ты просто недоразумение, нечастный случай. Убирайся отсюда, подобру-поздорову.
– Ну, и хрен с вами, – согласился Бурмила, нахлобучил шапку и вышел из комнаты. Похоже, он был изрядно навеселе. Впрочем, он всегда был навеселе, так что это обстоятельство не вызвало у меня никаких подозрений. Тревожило другое – куда подевался Конрад.
– Он у Каменских остановился, – сказал председатель. – Я схожу, выясню, в чем дело. Может, его метель с толку сбила, да заплутал по дороге, хоть и негде тут плутать, а может, другое чего произошло.
– Нет уж, – сказал я. – Ты с невестой посиди, а до Каменских я сам наведаюсь. Где они живут?
Объяснил мне председатель, я и пошел. А деревню занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилось с землею, словом воцарилась настоящая пушкинская метель. С трудом отыскав нужную избу, я постучал в оконце. Дверь отворил хозяин, невысокого роста зверообразный мужичок.
– Где жених? – спросил я, не желая тратить время на объяснения. Но Каменский понял меня с полуслова.
– Дак, в горнице у себя был. Мы ему чистую половину отвели, постелю застлали, как молодым положено, да и оставили. Тихо там, мы думали, он давно ушел.
– Пойдем, посмотрим.
Дверь в горницу не поддавалась, верхний край отходил под нажимом, а нижний держался, словно приклеенный. Наконец, после нескольких энергичных усилий, она распахнулась, и перед нашими глазами предстало ужасное зрелище.