Прошёл в палатку, таща в руке тяжёлый сидор. Как всегда, после долгого пути верхом ломило спину, ноги не гнулись. Верно папа говорил:
– Хлипкая пошла молодёжь, мы в девятнадцатом в седле спали, в седле ели, а вы? Балованные да ленивые, до университета всего два километра пешком – нет, на трамвае норовят!
Папа университет так и не закончил: третьекурсника факультета астрономии и геодезии арестовали и сослали в Енисейскую губернию в девятьсот пятом. Побег, арест, снова побег… Илья родился в десятом году, когда отца поймали в очередной раз. И увидел его впервые только весной семнадцатого, в Петрограде…
– Чего в темноте?
Рамиль засветил керосинку, поставил на стол.
– Почту привезли из Сталинабада, утром курьер был, оказывается.
Илья оживился:
– Мне есть что-нибудь?
– Да, письмо.
Илья схватил конверт, обрадовался, узнавая почерк Наташи: округлые, неторопливые буквы, аккуратно рассаженные по строчкам.
– От жены? Счастливчик вы, Илья Самуилович! А мне опять ворох циркуляров из Сталинабада, «усилить, углубить, бдительность, процентовки».
Илья не ответил, сел на заскрипевшую пружинами койку, нетерпеливо разорвал конверт. Долго не мог выдернуть из-за пазухи завёрнутые в тряпицу очки – волновался.
Рамиль хмыкнул. Вышел, вернулся с медным чайником, захлопотал, доставая из тумбочки кружки. Поставил на стол расписное узбекское блюдо с жёсткими пластинками пахучего чучука и сладкими фиолетовыми луковицами, разломил пополам румяную лепёшку, обнажив нежную пенистую внутренность.
Илья в очередной раз перечитывал письмо, улыбался уголками губ. «Хоть повеселеет, – подумал Рамиль, – а то смурной, как туман в горах». Вслух сказал:
– Посыльный от геологов, они у ледника маршрутную съёмку заканчивают, им переезжать надо, а не могут снять лагерь. Что-то там у них нештатное произошло. Просят подъехать и палеонтолога взять, ещё бы радиофизика попросили. Где я им палеонтолога найду? Вот и сойдёте за искомого.
Горский рассеянно кивнул:
– Геологи, да. Что ищут? Золото, небось?
– Говорю же, – дёрнул подбородком Аждахов. – Они не ищут, а геологическую карту делают, масштаб семьсот пятьдесят тысяч. Падение пластов, границы слоёв, выклинивание пород – всё это хозяйство, а уж за ними следом поисковики пойдут. Формально у геологов свои начальники, но они далеко, а я власть, как-никак, потому просят подъехать. И вы заодно до ледника со мной прогуляетесь, всё равно у вас в задании этот маршрут есть. Там такая долина по пути, сказка!
Горский промолчал. Аккуратно сложил письмо, спрятал во внутренний карман пиджака. Снял было очки, но передумал, снова водрузил на место, заправил пружинистые дужки за уши. Подсел ближе, начал есть – деликатно, как всегда.
– Вот что значит воспитание, – произнёс Рамиль. – Видно же, что проголодались, а не спешите. Я велел плов на утро оставить, встанем до рассвета, дорога неблизкая.
– У меня кобыла, как бы это правильно… Засекается, да?
– Да, – кивнул Рамиль. – Я уже велел поглядеть. Может, перековать надо. А вам распорядился другую лошадь приготовить, до геологов путь трудный, отметка выше на четыреста метров.
Илья прожевал жёсткий кусок мяса, спросил:
– А что нам до этого ледника? Ещё тут многое не сделано. На дальнее пастбище собирались, овец смотреть. И шерсти образцы.
Горский не сдержался, поморщился.
– Надоело вам, Илья Самуилович?
– Какая разница, товарищ Аждахов, надоело или не надоело, делать надо. Просто это всё не моё.
– Ну да, я знаю. Вы ведь теперь у Шванвича. Но кафедры энтомологии нет, так что все вы нынче зоологи.
– А вы неплохо знакомы с нашей структурой, – пробормотал Горский. – Неожиданно для… человека вашей специальности.
– Ну, чего вы замялись, Илья Самуилович? Так и скажите – для энкаведешника, – ухмыльнулся Рамиль. – Вы же видите во мне если не матёрого чекиста, так минимум главного сексота на весь Бадахшан. Третий месяц вместе в горах, тут люди обычно быстро сходятся. Или если уж расходятся – так насмерть, навсегда. Я – всего лишь начальник экспедиции, поверьте, хоть и назначенный совнаркомом республики.
– Ну да, конечно. Исследователь в штатском. Или без «ис»? Не хочу я это обсуждать, лучше отчётами займусь, всяко полезнее.
Илья потянулся к сумке, но Аждахов перехватил руку, сказал тихо, но твёрдо:
– Подождёт работа. Нам скоро через Алагач идти вместе. А там… Чёрт-те что там: и туманы странные, и тропы нет – одно название. Целые караваны пропадали, бесследно – ни косточки, ни тряпочки, ни эха. Я-то знаю, я здесь всё облазил, и не раз. Нельзя туда без веры в напарника. Доверие – не пустое слово, а непременное условие.
– Да не нуждаюсь я в вашем доверии, – пробормотал Илья.
– А я в вашем – нуждаюсь, – с нажимом произнес Рамиль. – Чтобы знать, кто на том конце троса. Не затрясётся ли, не растеряется. Или перережет в острый момент – не горло, так верёвку. Я знаю, что вы – вавиловский.
– Конечно, знаете, – оскалился Горский. – У вас же всё расписано. Как там? Досье, папка, дело, верёвочки аккуратным бантиком завязаны.
– Ничего подобного. Просто есть знакомцы в Ленинграде, ещё с двадцатых. И геологи наши шепнули. Кстати, я и вашего отца знал – так, шапочное знакомство. Или, скорее, чалмистое.
– Какое? – удивился Илья.
Аждахов тихо рассмеялся. Потрогал чайник. Наполнил кружки, протянул Горскому.
– А вот. Он разве вам не рассказывал про Афганистан? Про двадцать девятый год?
– Он вообще мало что… про своё боевое прошлое. Что-то нельзя было, а что-то, наверное, и вспоминать не хотел.
– Ваш отец у афганского хана Амануллы в гвардии начальником кавалерии был. Никому и в голову не приходило, что он русский, за нуристанца принимали, есть такой народ в Афганистане. Беловолосые да голубоглазые, считаются потомками воинов Искандера Двурогого. Ну, Александра Македонского…
– Понимаю, – кивнул Горский. – Крайне любопытно!
– Ну вот, я тогда служил в особой бригаде Среднеазиатского округа, эскадрон стоял в Кушке. Должен был на гражданку уходить, на учёбу в Ленинград посылали, а тут стоп-машина: в Афганистане мятеж, Амануллу свергли, а он нашим считался, просоветским. Эскадрон – по тревоге, отпуска и увольнения отменили, через речку и сразу в бой. Примаков нами командовал, Виталий Маркович. Вызывает меня, даёт поручение: отобрать два десятка надёжных ребят, местных, таджиков в первую голову. Форму красноармейскую сдали, в халаты да ичиги облачились, бойцы – в паколях, это такие бескозырки местные, из шерсти, но без ленточек. А мне, как командиру, зелёную чалму выдали. Будто я хаджи, совершивший паломничество в Мекку.
Аждахов фыркнул, покачал головой. Глотнул из остывшей кружки, продолжил:
– Ребята засмеяли: всё, говорят, у тебя, Рамиль Фарухович, есть для счастья, и должность комэска, и орден Красного Знамени, и Красная Звезда Бухарской народной республики, а вот зелёную чалму только сейчас выслужил. Ну, я натурально разозлился, чалму – в мешок, тоже паколь надел. Пошли. Ночами, кишлаки стороной обходили.
Всякое было: война кругом, все против всех. Дошли до точки рандеву, осталось нас уже восемь. А там – засада. Как начали из пулемёта. «Льюис» – машина серьёзная, коли в умелых руках, да. Грамотный, гад – положил нас на тропу, голову не поднять, не уползти никуда. И орёт по-пуштунски: сдавайтесь, кяфиры, тогда ждёт вас лёгкая смерть, а иначе кишки вытащим и на башку намотаем. Ну, думаю, всё, двенадцать лет воевал, устала моя смерть кругами ходить, пора и честь знать. Ребятам говорю: сейчас встану – и гранатами, а вы прыгайте за камни. Может, и повезёт кому.
Рамиль вновь глотнул чаю, достал портсигар, раскрыл. Протянул Илье:
– Угоститесь?
– Благодарю, не употребляю, – нетерпеливо дёрнул подбородком Горский. – А дальше что?
– А дальше… А дальше этот пулемётчик орёт по-русски. Даже, прямо скажем, совсем по-русски, ни с чем не перепутаешь. Мол, такие-сякие-немазанные, хватит шептаться, сдавайтесь, или всем полный и окончательный кирдык. Ну, он короче сказал и внятнее. Потом спохватился и уже по-пуштунски повторил – менее доходчиво, конечно. В этом смысле пуштунская речь не в пример беднее русской, стоит признать. Тут уже я ответил на языке Пушкина и Ломоносова: мол, что ты, гад, творишь, по своим шпаришь, что по фанеркам. Пулемётчик явно озадачился, не ожидал такого поворота. И спрашивает: если вы, мол, свои, то какого хрена в неправильном головном уборе?
Меня тут зло взяло. Я в восемнадцатом на Туркестанском фронте бился, был у нас один боцман, чудом его в пустыню занесло. Боевой, Цусиму прошёл. Усы – двенадцатидюймовые, честное слово, не вру. Вот он меня, сопляка ещё, обучил всяким многопалубным конструкциям, от малого шлюпочного загиба до аврально-полундрового раскардаша. Ну, я со злости и выдал – и про пулемёт, и про пулемётчика. Про горы, так сказать, и долины, а также их родственников обоего пола. А отдельно – про головной убор, который кому-то приспичил. И как этот головной убор должен выглядеть. Характерной такой формы должен быть, знакомой любому, имеющему опыт половой жизни. Закончил – тут тишина, прямо благоговейная. Кричу: чего, мол, замолчал, снайпер? А он так уважительно: да я запоминаю. Силён ты, конечно, друг, но шапочку предъявить надобно. И показывает из-за камня… Тьфу ты! Зелёную чалму. Я себя по лбу хлопнул, из мешка такую же вынул, помахал. Так что пришли к консенсусу.
Аждахов замолчал. Улыбался, покачивая головой, воспоминания ещё бродили по лицу.
– А причём тут мой отец? – спросил наконец Горский.
– Как это причём? Так он и был тем самым пулемётчиком. Он из Кабула вывез ящики с чем-то крайне ценным. Тоже нахлебались ребята: их всего трое осталось, и все пораненные. Ну, выбрались мы к своим, а там уже самолёт из Ташкента за вашим отцом прилетел. И ещё раз мы в тридцать втором встретились, он нам спецкурс читал в Ленинграде.
Аждахов вновь потрогал медный бок чайника.
– Пойду, подогрею на костре. А вы начинайте собираться. Наган не забудьте.
– Странное дело, – пробормотал Илья. – Никогда не видел столько оружия в научной экспедиции. Зачем?
– А затем, что места здесь не просто дикие – самые басмаческие, скажу прямо, места. Ибрагим-хан тут долго держался, всё никак выковырять не могли. Пока не догадались границу открыть и позволить уйти ему в Афганистан вместе с самыми ярыми сторонниками, их семьями и скотом. Да всё равно, многие остались. В какой кишлак ни зайдёшь – обязательно на бывшего юзбаши какого-нибудь наткнёшься. Такие дела, Илья Самуилович…
Рамиль взял скрипнувший чайник и вышел вон. Горский смотрел на огонёк керосинки. Молчал.
15. Фантомные боли
Где-то. Когда-то.
Создание было совершенно изумительное: с полупрозрачными крылышками, крохотной головкой и тонкими ножками балерины.
Оно сидело на моей груди и покачивалось под ветерком, словно яхта, нащупывающая парусом нужный галс.
Я боялся дышать, но не выдержал – раскашлялся. Бабочка (Да! Я вспомнил имя создания!) вспорхнула испуганно, бросив на меня осуждающий взгляд. Захлебываясь кашлем, я поднялся и сел. С плаща хлынули прозрачные осколки – то ли стекла, то ли льда.
Вокруг был раскалённый солнцем камень – но не горный, дикий и вольный, а обтёсанный, дисциплинированный и принужденный к рукотворному порядку. Это был не Памир. Это был Город.
Передо мной качались зелёные одежды кустов. Стали возвращаться звуки и запахи, больно било прямо в мозг нефтяным, тягучим, настойчивым. Барабаны рокотали из тысяч радиоприёмников в ритме волнующегося сердца.
В голове сбились в комок разговоры о диковинных вещах. Голос брюнета с аккуратным пробором, его испуганные глаза. Какая-то девушка, почему-то обритая наголо, словно в послевоенном детприёмнике – но ухоженная, непуганая. Даже, пожалуй, красивая.
Странное чувство узнавания настигло меня: такое уже случалось. Я (кто – «я»?) в неизвестном месте, в неопознанном времени. Но вот именно это ощущение потерянности было застарелым, навязчиво знакомым и одновременно нереальным, словно фантомные боли калеки.
Калеки.
Фаруха называли «хаджи»: будто бы в молодости он совершил паломничество в Мекку, но на обратном пути афганские разбойники разграбили караван. Фарух, тогда молодой, искрящийся силой, не пожелал покорно отдавать последнее. И ему отрубили ноги.
Так он рассказывал о себе сам. На самом деле ноги ему оторвало русской бомбой при обороне Ташкента, но об этом лучше было не распространяться. Фарух с глиняной чашкой для подаяний сидел в тени карагача, недалеко от резиденции генерал-губернатора, которую все называли «домом Кауфмана». Если ты собираешь милостыню рядом с домом большого русского начальника, гораздо разумнее слыть искалеченным хаджи, а не бывшим аскером кокандского хана.
Первые воспоминания – об этом: я сижу в пыли, на моей шее верёвка. Колючая, затянутая туго, раны от неё не заживают, мухи разъедают язвы. А другой конец привязан к поясу Фаруха-хаджи. Он мой хозяин, с мальчиком на верёвке подают больше.
Подходит русский. Огромный, усатый, потный, в белой тужурке и с шашкой в ободранных ножнах. Его все боятся, даже Фарух немного.
– Отставить! – гаркает городовой. – Установления нарушать? Почему верёвка? Сей секунд снять!
– Ай, твоё благородие, да продлит Всевышний твои счастливые годы, – бормочет старик. – это Рамиль по прозвищу Аждах, несчастный сирота. Пророк, мир ему, да будет крепок хрустальный свод его могущества, завещал правоверным заботиться о вдовах и сиротах. Подходящей вдовы не нашлось, вот и приходится довольствоваться тем, что я пекусь об этом грязном мальчишке.
– Мне твой Магомет не указ, – бурчит русский. – Чай, не околоточный надзиратель. Сними, говорю, бечевку с пострелёнка. Что он тебе, зверь обезьян?
Фарух-хаджи таращит честные глаза и поясняет:
– В него вселились дэвы, мальчик не помнит себя. Вот и привязываю, чтобы не утоп в арыке. Либо, избавь Милосердный, не попал под копыта верблюда или колесо арбы.
Фарух протягивает русскому серебряный гривенник.
Городовой сморкается, прижав одну ноздрю пальцем. Говорит мне:
– Смотри тут, не балуй. Не положены никакие дэвы вблизи правительственного присутствия.
И уходит, я смотрю вслед.
Мимо продавец щербета катит свою тележку. В медном тазу оплывает на солнце кусок великолепного, белоснежного льда – такого же, как на вершинах Памира…
– Вам плохо, дяденька?
Я вздрагиваю и тру шею. Язвы давно зажили. Или их не было никогда?
Я сижу на скамейке. Напротив стоит смутно знакомая светловолосая девочка лет семи.
– Ой, я вас узнала! Вы дяденька-волшебник, вы мёртвого птенца оживили! А я Настя. Помните? Во дворе на Петроградке, я к подружке пришла, а её мама не выпустила гулять. Вспомнили?
Я глажу гремящие виски и отвечаю:
– Конечно, помню. Я всё помню. И то, чего не было, тоже.
16. Изумрудная долина
Памир, лето 1940
По широкой тропе кони шли бок о бок. Рамиль беспрерывно травил байки из своей богатой биографии, но Илья слушал невнимательно, думая о своём, и лишь рассеянно кивал – не всегда к месту.
– …меня и продали. А куда деваться? По всему Бадахшану скот дох, эпизоотия. Жрать стало нечего, выбор небогат: ребёнок всё равно обречён, или с голодухи помрёт, или деньги за одного выручишь, да других детей накормишь. А я – от младшей жены сын. Теперь понимаю, что интриги там кипели покруче, чем в османском гареме. Словом, оказался я у бродячих работорговцев. Да-да, дело это было и при царизме запрещённое, но имевшее место. А потом меня перепродали нищему, но это уже в Ташкенте произошло. Профессиональный нищий – величина была в дореволюционном Туркестане, у них даже своя тайная организация имелась, вроде нынешних профсоюзов.
Рамиль рассмеялся, но глаза почему-то оставались грустными.
– Потому и говорю: революция мне всё дала. Так бы сдох в какой-нибудь яме с бараньей требухой, бродячие собаки мои кишки по кустам бы растащили. Ан нет, вырос Рамиль Аждахов человеком. Теперь с образованием, при важном деле, как-никак. Потому, говорю, моя это власть – до самых печёнок, до шрамов моих, до пули, что возле позвоночника застряла. Не стали эскулапы её вырезать – поостереглись, чтобы калекой меня не сделать. А то, что перегибы случаются, всяческие головокружения от успехов и торопливый суд – так что же делать? Мы первые в истории человечества, примеров для подражания нет. Так, Илья Самуилович?