Он задыхался. Ноздри, рот, горло были забиты ватой из липкого стекла, воздушной прослойкой, впитавшей в себя все запахи: кисловатого вина, черствого, вчерашнего хлеба, водопроводной воды и запах нескáзанных слов, тех самых, которые он мог произнести, но так и не сделал этого… У слов, конечно же, был самый страшный запах. От него кружилась голова.
С интересом он вдруг задумался: а ел ли он что-нибудь со вчерашнего дня? Не вспомнил… Впрочем, это было уже не важно.
Снова переступив через какое-то тело, застрявшее на самом пороге двери, Аджанов вышел в коридор. Свет здесь был совсем тусклым. Рывок, и руки его уперлись в холодный остов стены – он почему-то пошатнулся и едва устоял на ногах.
«Холодное начало», – закружилось в голове. Сценарный термин, означающий, что первый эпизод заканчивается избитой шуткой. Да, эта шутка была стара как мир – упереться в стену, чтобы не упасть и устоять на ногах! Достойный эпизод для «холодного начала».
В коридоре духота не ушла, наоборот, она стала еще более плотной, словно находящегося в нем Сергея запечатали сургучом, как бандероль, упакованную так, чтобы ее отправили по железной дороге к неведомому адресату.
Впрочем, он был бы не против. Хоть какое-то разнообразие в жизни – путешествие куда-нибудь. Но так не бывает. Нет такой почты.
Медленно, пошатываясь, держась за стены влажными, скользящими ладонями, Сергей двинулся вперед. Он шел и с горечью думал о том, что, к сожалению, не может лежать, как все, в половине второго ночи отрубившись от болтовни и вина, и находиться в своем коконе, думать о своем.
Он не мог бы сказать, что пил больше других – ровно столько же, сколько и все, не больше и не меньше. Пил потому, что вино отправляло в полет, и еще потому, что здесь было принято пить, потому что без этого дешевого алкоголя не вырастали крылья.
Сколько амбиций и разговоров слышали эти стены! А какие высказывались мечты, стоило лишь смешать крепкий самогон с молодым вином или виноградным соком! Это были мечты о великом кино, которое снимет каждый из них, о славе и восхищенных потомках, о деньгах и квартирах, полученных еще до того, как на экране появятся последние, заключительные титры…
Мечты будущих победителей, мечты и мечты… Почти как в рассказе Чехова «Слова, слова и слова». Сколько их парило под потолком в сизом дыме дешевых папирос, сколько вырывалось в раскрытые окна и улетало в небо!
Но Аджанов отличался от остальных. Он знал, что до неба не долететь, потому что вокруг духота. И потому, что он это знал, ноги несли его прочь из общежития киностудии в половине второго ночи.
Хоть куда-нибудь уйти. Сдвинуть эту влажную подушку духоты, придавленную к его лицу. Сделать хоть что-нибудь…
Больше месяца прошло с того самого дня, как редактор вернул Сергею сценарную заявку по «Гранатовому дому», и он уничтожил первоначальный вариант сценария. Но не полностью – то, что служило основным стержнем и толчком, он оставил. Только переместил действия в современность. А потом…
Потом слова хлынули из него безудержным потоком. Аджанов писал и писал, не обращая никакого внимания на шум вечеринок и пьяную дурь в голове. Он пил стаканами сердитое молодое вино и, примостившись на продавленном стуле за письменным столом, который неизвестно как оказался в его комнате, торопился, но почти без помарок заполнял каждый лист бумаги.
Кто-то подходил к нему, что-то говорил, трогал за плечо – он не чувствовал ни единого прикосновения, не слышал ни одного слова. Сергей писал с яростью, с каким-то безудержным фанатизмом отверженного, словно он оказался заключенным в этом бумажном листе, и изливать это бесконечное множество слов было для него единственным способом выбраться наружу.
В душной грязной комнате общежития Аджанов видел картины, которые своей правдой могли заставить содрогнуться целый мир. И он хотел почувствовать дрожь этого мира, добраться до самых его костей, чтобы эта правда не исчезла бесследно в душных лабиринтах обыденности. Он прекрасно понимал, что напоминает со стороны фанатика или одержимого. Но ему было все равно.
Сергей видел то, что никто кроме него не видел, ощущал то, что никто больше не мог почувствовать. И эта правда давила на него, не позволяла дышать, не позволяла жить. Он не знал, что с этим делать. Смириться или, наоборот, противиться?
Изредка это погружение в себя затуманивалось сомнением: почему он настолько отличается от всех? Но он тут же отгонял прочь от себя все эти мысли и мучительные раздумья, выдергивал их, как занозы выдергивают из руки. И единственным, что имело смысл, был только письменный стол, неизменный плацдарм его невидимых боевых действий, от которых тело будто покрывалось ранами, но становилось крепким, как броня.
Однако так длилось до того момента, пока жаркие осенние дни не сменились первыми заморозками, а с дождями на Аджанова снова дохнуло неимоверной духотой. И духота эта, охватив лицо и душу, вмиг сковала его пальцы.
Сергей иссяк. Он часами сидел над чистым, девственно чистым листом обыкновенной ученической тетрадки. Рваные, неровные строки больше не покрывали бумагу. Настроение исчезло. Смысл жизни – тоже. Аджанов вдруг понял, что его сценарий написан только до половины. Столько сомнений, мыслей, тревог – и всего половина пути. Что писать дальше, он не знал. Впервые за столько дней он отошел от письменного стола. Потом вернулся к вечеринкам.
Вино, суета, шум, толкотня… Результатом этого и стала та духота, которая постоянно вливалась в раскрытые окна. В одну из таких ночей кто-то толкнул его в бок – он тогда уснул просто на полу, на каком-то брошенном одеяле.
– Да закрой ты окна! В комнате холод такой, – сердито прошипел Артур, толкая Аджанова локтем.
Сергей сел на жестких досках и вдруг все понял. На следующее утро, проснувшись очень рано, он побрился, принял душ и, переодевшись, впервые за столько дней, пошел пешком к Лидерсовскому бульвару.
Именно там, на углу, была конечная остановка трамвая. Под деревом напротив остановки он увидел чистильщика обуви. Раскурив свернутую из газеты самокрутку, тот смотрел на проходивших мимо людей прищуренными желтоватыми глазами.
Аджанов подошел поближе, что-то сказал.
– Иди куда шел, мил-человек! – усмехнулся чистильщик. – С такими-то штиблетами…
Он был абсолютно прав. Рваные сандалии, которые Сергей не менял с лета, оставляли желать лучшего.
Но только теперь он заметил очень важное: пристальный прицел внимательных желтых глаз и то, что старик был инвалидом. У него не было ноги – деревянная культя на кожаном ремне выглядывала из-под широкой грязноватой штанины. Но при этом сам старик был достаточно чисто и аккуратно одет, да и материалы для чистки обуви в деревянном ящике были у него самые отменные.
– Война? – Аджанов неприлично долго задержал взгляд на его культе.
– Она самая, – усмехнулся чистильщик, и Сергей вдруг подумал, что он совсем еще не стар, просто есть то, что старит человека гораздо сильнее времени.
Потом он сидел рядом с ним на траве, не мешая работать, и молчал, просто наблюдая, как летают в воздухе мускулистые руки, пропитанные ваксой.
Слово за слово, час за часом, и старик, прихватив деревянный ящик с инструментами, оказался рядом с Аджановым в забегаловке в парке Шевченко. В этой забегаловке подавали грузинские шашлыки и крепленое вино. И Сергей выгреб из кармана все деньги, чтобы угостить чистильщика. Впрочем, оно того стоило!
Вино развязало ему язык. И когда Аджанов услышал самое начало рассказа, то вдруг понял, что ничего не знает о жизни.
С тех пор они стали неразлучны. Почти каждый день он приходил к старику, выспрашивая все новые и новые детали, но ничего не писал. Ему казалось, что он разучился писать. Хотя это было уже не важно.
Так прошло несколько месяцев. А потом наступил декабрь, и город замело. Сергей не появлялся у старика несколько недель. К морозам и метели прибавилась бурная встреча Нового, 1968, года в общежитии.
Аджанов вырвался на Лидерсовский бульвар только к концу января. Но его друга чистильщика на прежнем месте уже не было.
Адреса его Сергей не знал. Он принялся расспрашивать о нем и у продавщицы одного из магазинчиков поблизости выяснил, что старик часто исчезает на много месяцев.
– Однажды пропал на полгода, – с воодушевлением рассказывала отмеченная жизнью тетка средних лет, с интересом смотрящая на него. – Наверное, уезжает куда-то. Он всегда так – сидит, сидит, а потом – бац, и нет его. И вдруг опять появляется.
Это мало могло его утешить, ведь никто не знал, появится ли чистильщик снова. Сергей перестал ходить на остановку трамвая, а потом проснулся от страшной ночной духоты…
Медленно продвигаясь вдоль стены, Аджанов спустился на первый этаж и вышел сквозь пружинящую входную дверь на улицу.
Пролетарский бульвар был погружен во тьму. Мало где в жилых домах загорались редкие огоньки, да и гасли тут же. Он смотрел на темные кроны деревьев, застрявшие в ночном небе. Холод ночи пронизывал до костей. Духота наконец стала спадать, и он впервые задышал полной грудью.
Вот и здание Одесской киностудии, погруженное во тьму. Оно было похоже на спящий корабль. Казалось, еще мгновение и корабль этот поплывет вперед, расправив паруса. Но Сергей прекрасно знал, что это иллюзия.
Никуда он не поплывет. Не сможет поплыть. Кораблями бывают только люди.
Сергей стоял напротив здания и смотрел в черные провалы его окон. И внезапно ему пришел ответ: он вдруг услышал его, словно кто-то произнес вслух, что нужно делать. Аджанов помчался назад. Ворвавшись в темную комнату, он бросился к столу и открыл свою засаленную тетрадку, ту самую, где остановился на полдороге. При тусклом свете настольной лампочки чистые листы стали покрывать неровные строки.
«В первый раз это было около 6 часов утра. Я точно знал время, потому что проснулся от голода и сырости. Держали нас в черном теле. Часто лишали ужина – без причины, просто так. Как говорили наши офицеры, это было частью тренировки.
В бараке было страшно сыро, из глинистых стен постоянно сочилась вода, а на полу была вязкая, незамерзающая жижа. Она была мерзкой, прилипала к подошвам. Но нам не оставалось ничего другого, кроме того, чтобы терпеть. Никто не смел пожаловаться.
Ровно в 6 утра, это время высветилось на моих наручных часах, в барак ворвался дежурный офицер и с криком: «Всем встать!» принялся расталкивать спящих. Он попросту сбрасывал их с коек на пол, в жидкую грязь. Я успел встать сам. Мне повезло. Я немного догадывался, что ничего хорошего сейчас не предвидится.
К тому же я был рад подняться. От голода постоянно болел живот. А подъем означал близкий завтрак. Кормили нас в 8 утра.
Ты не поверишь, чем нас кормили! Гнилые овощи – картошка, морковка. Овсяная каша с червяками. Протухшее мясо. Это тоже входило в учебную программу наших тренировок.
Ведь, если понадобится, мы должны были выживать в самых ужасных условиях. Спать на сырой земле, есть корни растений – и выжить. Мы знали об этом. Поэтому не возмущались, никто. Мы знали, что лишение еды и привычка есть что попало однажды может спасти нам жизнь.
Но молодой организм все-таки давал о себе знать. И муки голода, которые мы испытывали, были одними из самых страшных.
Так вот: после подъема нам велели одеться и вывели во двор. Нас был небольшой отряд – все те, кто жил в этом бараке. Человек 10–12, уже не вспомню точно.
– Солдаты! – шагнув вперед, офицер повысил голос. – Вы должны быть готовы в любой момент умереть за вашу великую родину! Без колебаний! С чувством выполненного долга! И сегодня вам предоставится такой шанс.
Некоторые зароптали. Я стоял ни жив ни мертв. Мне было уже все равно. На фоне тех мук, которые мы испытывали во время обучения, смерть казалась не самым страшным.
После этого нас вывели за пределы лагеря. Мы совсем не долго шли по проселочной дороге, затем оказались в поле.
– Разойтись, круг, – скомандовал офицер.
Мы разошлись, все еще ничего не понимая.
– Лицом вниз, лечь! – Резкий тон команды заставил нас ее выполнять. Безоговорочное подчинение было одним из условий обучения и тренировок.
Мы легли лицом в землю. Но голова у каждого была чуть приподнята. Мы смотрели дальше, что произойдет. В центре круга офицер установил… боевую гранату. Затем, на наших глазах, выдернул чеку. И рванул в сторону проселочной дороги.
Это были две самые страшные минуты в моей жизни. Перед глазами пронеслось абсолютно все.
Раздался взрыв, затем чей-то крик… Никто не умер, никто не был ранен. Граната оказалась холостой, это была всего лишь пиротехническая пугалка, имитация взрыва. Мы должны были пережить это испытание. Так нас учили встречать смерть. Кто-то заплакал. У меня тряслись руки. Тут же почувствовал ужасающий запах – я обмочился. Но я был не один такой. Почти у каждого на штанах предательски расплывалось мокрое пятно. Я подумал о том, что это испытание не забуду никогда в жизни.
В бараке нам дали возможность переодеться. Никто не смотрел друг другу в глаза. А голод исчез, словно его никогда и не было. Появилась тошнота и легкое чувство гадливости…»
Глава 2
«Что снилось, не помню. Возможно, еда. Скорей всего, котлеты. Каждый раз засыпал с этой мыслью. Если в первые месяцы сознание поддерживалось тем, что все это ради высшей цели, мы – элитные войска, гордость и слава нации, то теперь эти мысли больше не приносили облегчения.
Слишком уж отличалось то, с чем мы столкнулись на самом деле, от пропагандистских лозунгов наших офицеров. Может, конечно, они говорили правильные вещи, но никто же не думал, что подготовка будет именно такой. И я не думал. Но…
Сказать, что я сожалел о своем поступке, наверное, было бы неправильно. В самом начале, когда я стал добровольцем, я был полон самых ярких идей. Но потом… Потом энтузиазм улетучился. Я вдруг понял, что могу погибнуть. Вот просто бесславно и глупо погибнуть, и никто даже не узнает о том, что я был. Такие мысли не добавляли патриотизма. Наоборот, действовали как холодный душ. Особенно после очередного испытания, когда ты действительно не понимал, на каком ты свете. А признаться, что сглупил, было стыдно самому себе. Словом, с каждым днем я сомневался все сильней и сильней и ничего не мог поделать с этим.
…Было около четырех утра. Да, был сон, возможно, о еде. Точно не помню. Мне все время снилась еда. Это уже стало каким-то наваждением.
Единственное, что я запомнил хорошо и отчетливо в тот миг, – это холод. Холод был именно таким, какой бывает перед самым рассветом – леденящий, выворачивающий наизнанку тело и душу, и не скрыться никуда от этого холода, не спастись. Что уж тут тонкое одеяло, каким мы укрывались в казарме. Натяни на себя тулуп на меху – и тот бы не помог.
Помню, я замерз, и холод, собственно, прервал сон. Потом открылась дверь, и в наш барак вошли двое.
В этот раз наш офицер не орал. Он вел себя достаточно тихо, что было совершенно для него не свойственно. Сколько его знал, у него все время был громовой голос и ярко-красное лицо. Наверняка у него были проблемы с высоким давлением. И даже сейчас, когда я все это тебе рассказываю, стоит мне закрыть глаза, и в памяти отчетливо предстает его багровое лицо, выпученные глаза, взъерошенная белобрысая челка. Ударом ноги он выбивает дверь в наш барак и все время орет, орет… Именно таким он остался в моей памяти. Убили его, кстати, в последние дни войны.
Так вот: в этот раз офицер наш вел себя необычайно тихо, потому что был не один. Вместе с ним в барак вошел незнакомый нам человек. Рослый, в хорошей офицерской шинели. Было видно, что у него высокий офицерский чин.