Битум - Емельянов Алёшка 10 стр.


и равенств хотят сорники,

травинкою вздумались ели,

желают взлететь прусаки,

аж прыгают дико с порога,

а птицы, что небу близки,

в решётки домашних острогов,

герои в подвалы ушли,

все трусы вдруг стали парадны,

драконом хотят быть ужи,

лишь кошки космически ладны…

В тихом омуте

Поб*ядывал и пил,

картёжничал, куражил,

пьянчуг и дев лупил,

ленился и шабашил,

и громче песнь тянул,

укоры вслед не слушал,

и в мат упомянул

господ, гвардейцев, лужи,

с глупцами речь водил,

вопил грозой и громом,

громил больших громил,

залившись тяжко ромом,

оплаты дал счетам,

поверх вручив любому,

ступеньки в дом считал,

уснул, дав бой спиртному.

Всё помню с болью дум,

цежу из кружки млеко,

поправив бейдж, костюм,

в тиши библиотеки.

Шаг в былое

Пуста изба родная,

трава пронзила пол,

и крыша чуть сырая,

сжевала плесень стол,

загнутья рам простые,

а пыль в треть этажей,

и брёвна стен косые -

пенал карандашей.

Свернулось краем фото,

где мать-жена с отцом.

В груди сщемилось что-то,

смотря на их лицо.

Затёрты дверь, циновка,

гвоздь согнут под плащом,

как альпиниста, ловко

спасает надо рвом.

Как гроб сии палаты.

Не ведал дом невест.

Не хочет в этой хате

селиться даже бес.

Остыли дух, посуда,

луч хладен на штанах…

И мне пора отсюда

нести неладный шаг…

Завесы, окон крестья

могилят гостя, свет.

Былое – значит места

ему в живущих нет…

Набожница

Натёртыш от молитвы

терзает плечи, лоб.

Язык острее бритвы

к неверящим. Как столб,

к вину и искушеньям.

В почёте хлеб да соль.

За грехоискупленье.

Колени жжёт мозоль.

С пороком не знакома,

чей рой кишит вокруг

и ест мир, как саркома.

Иисус – один твой друг.

Подол метёт дорогу.

Смеётся детвора.

Мужчина на пороге

век не был у тебя.

В глазах домов и люда

юродива, глупа.

Среди витринной груды

твоя еда – крупа

и буквы божьей книги.

Несёшь улыбку в мир.

Аскетница меж лиха.

Ты нынче мой кумир,

хоть Бог вещал иначе

про идолов, богов,

загробье, грех и сдачи.

Ты – суть и плоть его.

Лесное происшествие

Горит шатёр небесный

в июльско-странной мгле,

молча у гор отвесных

на елистой траве.

Сияет жарко пламя,

палит блеск огоньков

и вьётся, будто знамя,

дым туч и облаков.

Темнеет рвано крыша

и старых скал стога,

и жухнут в охре рыжей

сосновых пик луга.

Глядят на действо звери,

на ветках птичий вес.

Им хочется так верить,

что вышли люди в лес,

что ту палатку свили…

И кто всему виной:

злодей, лучи светила,

чертёнок, искра, зной?!

Природы сникнет горе,

подплавив донца гнёзд.

Пожар утихнет вскоре,

раскинув угли звёзд

и лунный диск тарелки,

остывший с красноты…

Глядим на прах наш едкий

с небес сын, я и ты…

Поиски великого смысла

Съедобный ком заталкивая в пасть,

лишая власти голод и печали,

усталый пёс, представив будто всласть

жуёт филе, в мечтах живых качаясь.

Плевок улитки в грязь ведёт свой путь,

который птица хочет клювом срезать,

паук плетёт белёсо-злую круть,

что дрожью призрака в кустах сиих повесил.

Порядок там. Один лишь бьётся зверь,

неугомонно ищет, странствуя, двуногий,

и хоть нутром на них похожий всем,

но спорит век о смысле яро, строго.

Лишь он один безделен и смешон,

трудами разными себя порой забавит.

Но сути истинной богами был лишён,

и оттого с собой, иным совсем не ладит,

и лезет в мир умелых фаун, флор,

тиранит их, клепая дом за домом,

одежду, крест, стирая сетки пор,

и рушит горы, травы, древа ломом,

и ищет воздух, тайны, веру, свет,

хотя луна и солнце век сияют.

На протяженьи траурности лет

всё тратит силы, и они сникают.

Для рек и вод важнее берег, даль,

и тьма – в ночи и днём открытым векам.

Среди так многого, и это очень жаль,

нет радости и смысла богочеловеку.

Книгочтение

Варенье из тысячи брюкв,

с красивым и сладким осадком,

не слаже скопления букв,

где божьей ладонью закладка.

Обложки шершавая сеть,

как марля потёртая раньше,

продолжив ветвисто стареть,

касается сеток держащих.

Забвенья волшебный процесс,

паденье в чужие глубины,

где видится собственный бес

и личное чудо меж тины,

поднятье на высь ста идей.

Ах, веер страничек волшебный!

Подвал с разносолом затей,

тюрьма или замок душевный -

сей слиток и том, фолиант,

вещающий голосом мёртвых.

Сияю и гасну с ним в такт,

ругая в нём тёмных и чёрствых,

хвалю и роднюсь, и горжусь,

что лично с ним нынче знакомый,

и другом на время сгожусь

ему, неживому, искомо…

Вкушаю я блюдо из слов,

кофейно-дегтярную жидкость,

питаюсь сходящей с основ

великого автора милость…

Родительская спальня

Открыта дверца саркофага,

где двое спят в сухой тиши,

не зная шума, воли, страха,

среди зашторенной глуши.

Сопят под личным одеялом

в коробке, где привычно всё,

две старой жизни с думой вялой,

прижаты к низу, как лассо

сонливым, в акте примиренья.

Виной – усталость, боль в спине.

По завершенью слов, кормленья

в раю тенистом, на траве

простынки, как Адам и Ева,

солдат, что миром, чем войной

побит сильней, супруга дева,

слились с бельём всей сединой,

под люстрой, что склонила главы,

тремя бутонами пылясь,

на низ глядит, немного вправо,

увяв без влаги, приживясь.

А шкаф-смотритель неусыпный,

на стул с рубашкой опершись,

пузато, дверцею не скрипнув,

блюдёт спокойный сон и жизнь.

Питание земли

От солнца, умерших, не каясь,

тепло забирает земля,

и греется ими, питаясь,

как люди едою, как я.

И крутит их кожу и мясо

песчинками, тьмой жерновов

раба и носителя рясы,

красавиц, собак и ослов…

Их чин для неё одинаков,

и, впрочем, одежд в узреть

среди черновищи и лака,

и тканей, чья участь – истлеть.

Их лики на вид не святые,

богатство осталось вверху.

Взяв гнили сырые, густые,

варганит и пенит в цеху

замену, себе пополненье,

добавив крупинок, корней,

без спешки, огня и волненья -

привычно, да так и верней.

И капли, червей собирая

Назад Дальше