Пение пчел - Сеговия София 4 стр.


– Он мой.

– Он твой, няня, – заверил его отец. – И он поедет с нами.

– И пчелы тоже.

Отец неохотно, с большой осторожностью завернул улей в передник и положил на повозку. И лишь затем они отправились к дому и пустому креслу-качалке.

7

На самом деле Франсиско Моралес отнюдь не испытывал той уверенности, с которой ответил няне. Ребенок поедет с нами, заявил он. Да, но зачем? Что будет он делать с младенцем, который появился на свет со зловещей печатью? Оставить его под мостом тоже не выход, про это он даже не думал, однако до него доносились тихие разговоры пеонов, в первую очередь Ансельмо Эспирикуэты, нового работника, наотрез отказавшегося сесть в повозку вместе с новорожденным. «А что, если его поцеловал дьявол? А что, если кто-то заключил уговор с нечистой силой? А что, если это демон во плоти или кара небесная?» Одним словом, дикие суеверия. И все же он плохо себе представлял, как ребенок, у которого вместо рта – безобразная дыра, проживет хотя бы день, и не знал, что противопоставить невежественному суеверию пеонов, которые так или иначе будут окружать малыша всю его жизнь.

Он приказал Эспирикуэте свернуть на дорогу, ведущую к городу. С одной стороны, кто-то должен был добраться до доктора Канту и попросить, чтобы тот заехал осмотреть старую няню и несчастного младенца. С другой – ему хотелось, чтобы этот батрак находился подальше от ребенка и остальной, и без того нервной, свиты. Не хватало еще, чтобы этот южанин вкладывал в головы других свои апокалиптические пророчества.

– И хватит уже сплетен про поцелуи дьявола, слышишь ты меня? Бросай свои сказки про ведьм. Нянька нашла младенца, которому нужна помощь, вот и все. Понял, Ансельмо?

– Да, хозяин, – ответил Ансельмо Эспирикуэта, поспешно удаляясь в город.

Добравшись дотуда и повстречав Хуана, точильщика ножей, Ансельмо не удержался от искушения рассказать ему под большим секретом, как он испуган, что старая нянька, да пчелы, да ведьминское отродье – да так и болтал, пересыпая свою речь всевозможными преувеличениями и пророчествами, которые приходили ему в голову.

– Вот увидите, все это плохо кончится.

И как это частенько случается, не успел Ансельмо разыскать врача, а весь Линарес уже знал о несчастном Симонопио и неминуемом проклятии семейства Моралес и всех его потомков.

Доктор Канту, человек серьезный и основательный, немедленно последовал на зов Моралеса, по пути отвечая на вопросы суеверных невежд. К его немалому удивлению, в асьенду он въехал вслед за повозкой, везущей гроб. Досадно – он-то думал, что старуха и младенец еще живы.

Дойдя до дома, он обнаружил старуху на обычном месте – в кресле-качалке, в окружении членов семьи и домашней челяди. Удивительным было одно то, что старуха покинула свой насест. Невозможно было представить, что кто-то в столь преклонном возрасте отправился куда глаза глядят по крутой дороге и тем более вернулся назад как ни в чем не бывало. Да еще с младенцем, подобранным где-то в горах.

Как бы нелепо все это ни звучало, так рассказывал сам Франсиско Моралес, а значит, доктору ничего не оставалось, кроме как поверить ему.

– А кто умер? – спросил он.

– Да никто, – ответил Франсиско.

– Тогда для кого гроб?

Обернувшись, они увидели Мартина и Леокадио: те снимали тяжеленный гроб с повозки в ожидании дальнейших распоряжений. Доктор был заинтригован, Франсиско остолбенел, а Беатрис засуетилась: надо же, гроб! Она совершенно забыла о приготовлениях к похоронам, начавшихся после исчезновения няньки, когда она приказала Леокадио отправиться в город за гробом. Франсиско взглянул на нее с удивлением.

– Это… – начала она и осеклась. – Это так, на случай необходимости.

Приблизившись к Мартину, Беатрис велела ему укрыть гроб толстым брезентом и спрятать его в сарае, подальше от чужих глаз. Когда она вернулась, доктор Канту попросил позволения осмотреть ребенка.

Прежде чем он приблизился к свертку, который старуха держала на руках, ему протянули кожаные перчатки, принадлежавшие одному из пеонов: «Пчелы, доктор, кружат повсюду». Отодвинув шаль, доктор наконец понял, о чем толковали пеоны: сотни пчел облепили крошечное тельце ребенка. Он замер, не зная, как прогнать насекомых, не разозлив их, но тут на помощь пришла няня Реха. Канту не понимал, почему она их не боится: может, смуглая кожа старухи огрубела от старости и пчелиное жало не могло ее проткнуть, или же она знала, что пчелы не осмелятся ее укусить. Так или иначе, старуха отважно стряхнула пчел, и те нисколько не возмущались.

Ребенок смотрел, насторожившись. Доктор с удивлением наблюдал, как он проводил взглядом последних пчел, которые вились вокруг него и старухи, а затем послушно залезли обратно в улей, подвешенный кем-то за проволоку к свесу крыши. Он заметил, что незавязанный пупок кровоточит, и поспешно завязал его шовной нитью.

– Этого парня бросили на верную смерть, Моралес. Ему даже не дали шанса выжить – он мог истечь кровью. Мало того, он должен был умереть от кровотечения…

Тем не менее младенец остался жив, несмотря на пупок, из которого сочилась кровь, как из дырявого шланга. Вопреки логике, пчелиных укусов на его тельце видно не было. Дикие звери его не тронули, не умер он и от непогоды. Подобная совокупность факторов лишь усугубляла тайну, которая окружала Симонопио всю его жизнь.

– Мальчик на удивление здоров.

– Но, доктор, взгляните на его рот, – не выдержала Беатрис.

Нижняя челюсть младенца была идеальна, но верхняя расходилась от основания носа к уголкам рта. По сути, у него не было ни верхней губы, ни десны, ни верхнего неба.

– Поцелуй дьявола, – пробормотал один из слуг: это снова был Эспирикуэта.

– Ничего подобного, – энергично возразил доктор. – Просто врожденное уродство. Такое иногда случается, как нехватка пальцев или, наоборот, лишние. Печально, но так бывает. Ни разу не встречал подобных случаев на практике, зато читал о них в книгах.

– Это лечится?

– Я читал, что можно сделать операцию, но это сложно и болезненно, лучше оставить как есть.

Значит, мальчик будет уродом.

– Как правило, такие дети долго не живут – не могут сосать грудь и умирают от голода. А если даже каким-то чудом им это удается, молоко попадает в дыхательные пути, и они захлебываются. Мне жаль. Сомневаюсь, что он протянет больше трех дней.

Прежде чем послать на поиски дойной козы или кормилицы, готовой поделиться своим молоком, Франсиско распорядился позвать отца Педро: если мальчику вскоре суждено умереть, его следовало крестить, чтобы все было по-божески. Козу привели раньше, чем пришел священник, так что няня налила в чашку немного теплого молока и добавила чуточку меда, потихоньку вытекавшего из улья. Этой смесью она смочила краешек шали и, выжимая по капле, больше часа кормила младенца, пока тот не уснул.

К тому времени, когда явился священник, вооружившись елеем и святой водой, чтобы крестить и помазать брошенное дитя, мальчик уже проснулся и старательно ловил падавшие в его обезображенный рот сладчайшие белые капли, размазывая их языком по деснам. Его уже помыли, обмотали тонкой пеленкой и одели в белую рубашонку, в которой некогда крестили дочек Моралесов, – Беатрис приказала достать ее из сундука.

Поскольку все торопились, боясь, что ребенок вот-вот умрет, церемония началась до окончания кормления, белые капли, стекавшие изо рта, сменились каплями святой воды, и, поддерживаемый с одной стороны старой няней, с другой – Франсиско и Беатрис, Симонопио удостоился таинства во имя спасения души и тела.

8

В тот день он потерял весь урожай маиса. Тот и так не обещал быть чересчур обильным, но о нем заботились, несмотря на нашествие вредителей. Ради его спасения все забыли про отдых и сон, словно речь шла о здоровье еще одной хозяйской дочки. Франсиско казалось, что он собственными руками огладил каждый початок.

Но все было тщетно. Маис у него отняли, когда миновало нашествие вредителей, когда он был полит как должно, успел созреть и, нежный и сочный, был собран под палящим апрельским солнцем, которое временами жгло хуже июльского. Маис отняли, когда все до последнего початка было сложено в деревянные ящики и ожидало своего отправления на ближние и дальние рынки.

«Это для армии», – бросили ему на прощание.

Франсиско Моралес молча смотрел, как повозки, груженные ящиками с маисом, исчезают вдали, и молча прощался с надеждами на урожай целого сезона, добытый с таким трудом. «Но ведь это для армии», – с сарказмом нашептывал он про себя, подливая в стакан виски. И не важно, что им на ужин не оставили ни единого початка. Ни единого песо для предстоящих посевов. Да, это для армии. Узнать бы еще, для которой из них.

В этой войне армия на самом деле одна, размышлял он, просто то и дело появляются разные ее части, как в той русской деревянной кукле, формой напоминающей кеглю, которую приятель показывал ему еще в университете. «Это матрешка, – сказал тот русский. – Открой крышку». Франсиско обратил внимание, что поперек туловища матрешки виднеется едва заметная щель. Он подцепил ее ногтем и открыл. Внутри, к его удивлению, обнаружилась еще одна матрешка, точно такая же. Внутри второй помещались другие, все меньше и меньше, – всего он насчитал десять.

Так же и с армией – армиями – этой революции: после одной появлялась другая, затем еще одна и еще, все были одинаковыми, все были равно убеждены, что именно они и есть национальная армия, а значит, имеют полное право забирать себе все что заблагорассудится. Кого угодно убивать. Объявлять предателями родины. И всякий раз, когда очередная армия проходила по его землям, Франсиско казалось, что, подобно той русской матрешке, они мельчают, не столько числом, сколько верой, идеалами и чувством справедливости. А заодно и гуманностью.

Этот урожай был меньшим из того, что у них украла война. Главное, они потеряли отца Беатрис. Один из этих отрядов застиг его на дороге в Монтеррей и обвинил в предательстве за то, что он накормил ужином генерала Фелипе Анхелеса, своего друга юности, с некоторых пор нового – правда, довольно недолговечного – губернатора провинции, а заодно врага свергнутого президента Каррансы.

Война отняла у них мир, спокойствие, уверенность в завтрашнем дне и чувство безопасности. По Линаресу разгуливали разбойники, которые убивали и грабили. А заодно утаскивали с собой каждую юбку, встреченную на пути. Дурнушки и красавицы, старухи и молодые, богачки и нищие – этим негодяям было все равно. У Франсиско не укладывалось в голове, как возможны подобные вещи в современном мире. Он пришел к выводу, что в войне испаряется даже сама современность.

Его дочери выросли: они были юными, красивыми и богатыми. Опасаясь, что в один прекрасный день очередь дойдет и до них, Франсиско и его жена решили отдать их на попечение монахиням. Дочерей отправили в Монтеррей, но родителям казалось, что они потеряны для них навсегда.

Исчезали мужчины, которым не удавалось укрыться от очередной проходящей мимо армии: не давая никаких объяснений и ни о чем не спрашивая, их уводили на войну. Так Франсиско потерял двух своих пеонов; забыть это было непросто, потому что каждого из них он знал с детства.

Его – точнее, таких, как он, – призыв не касался. Известность и богатство в 1917 году по-прежнему что-то значили. Война не нуждалась в его плоти в качестве еще одного щита, но она все время была рядом, подмигивала ему и грозила не только потерей всего маиса – в конце концов, надолго бы маиса все равно не хватило, он бы не удовлетворил ненасытный голод, сметающий все на своем пути.

Теперь этим армиям требовалась земля – такая, как его асьенда и плантации. Земля и свобода. Все боролись за одно и то же, и ему – таким, как он, – негде было укрыться от перекрестного огня. Единственное, что сулила ему аграрная реформа, за которую ратовали все армии, была потеря земли; декрет означал изъятие земель в пользу кого-то, кто их возжелал, но ни разу на них не потел и ничего про них не знал. От земли придется смиренно отказаться, когда неизвестный постучит в дверь, – так же как в тот день он отказался от урожая маиса: молча, без лишних слов. В противном случае его ожидала смерть. Вот почему он не возражал, когда забирали маис. Даже его имя не помогло бы ему избежать пули в лоб. Не имело смысла умирать ради маиса. Он любил землю, унаследованную от предков, но кое-что он любил больше: свою жизнь и свою семью. В отчаянии он спрашивал себя: позволит ли он отобрать у себя землю с такой же готовностью, с какой разрешил забрать урожай?

Единственное, что он успел сделать для своей земли, – распорядиться ею по своему усмотрению, а именно – переписать часть наделов на доверенных друзей. Но этих мер было недостаточно. Не существовало законного способа зарегистрировать оставшиеся земли на имя Беатрис или дочек, поэтому крупным наделам все еще грозила экспроприация. Теперь он сидел у себя в кабинете, потягивая виски, – он позволял себе обычно не больше рюмки, однако в тот день взялся за него раньше, чем всегда.

– Франсиско?

Вряд ли Беатрис пришлись бы по душе его оправдания – мол, я решил напиться, потому что все потерял или скоро потеряю, если немедленно не найду выхода. Есть ли способ защититься от узаконенного ограбления?

– …Так вот, Ансельмо хочет вылить мыло…

А он продолжит пить свой виски. Всего одну рюмку. Как привык. Он насладится им сполна, пусть и понимает, что виски вряд ли даст ответ. Затем встанет и отправится на прогулку по сахарным плантациям. Каждый шаг будет даваться ему с трудом. Если бы он мог, он погладил бы каждый стебель: тростник был единственным средством, чтобы не разориться.

– …В соты Симонопио.

– Чего?

– Ты хотел сказать, «повтори, пожалуйста, я не расслышал»? Разве не так воспитывала тебя мама? О чем ты думаешь?

Устав от груза ответственности и неуверенности во всем и услышав упрек в голосе жены, Франсиско тоже спросил себя: о чем он думает? Почему истратил столько времени, сидя за столом? Почему в этот вечер ему хватает сил только на виски. И вообще, не лучше ли отправиться в Монтеррей и купить там недвижимость? Наслаждаться общением с дочерьми, пока они еще юны. Помимо урожая, война украла у него время. Он хотел бы куда больше заниматься женой и дочерьми, больше времени посвящать Симонопио, этому мальчику, который появился в их жизни.

С удивлением он понял, что сегодня время есть. В этот день война, содрав с него стопроцентный налог в виде маиса, лишила его всех запланированных дел. Взамен же оставила время. Она подарила ему странный день, когда он впервые ничем не был занят. У него не было ни маиса, который надо было защищать, ни товара, который следовало получать и отправлять. Значит, ему не на что жаловаться. Сегодня он не станет тратить время ни на войну, ни на реформу. Ни на отнятый у него маис. Пусть виски дожидается привычного часа. А тростник подождет, когда у него появится желание погулять по плантациям. Он использует время иначе.

– Франсиско, я с тобой разговариваю!

– Прости меня, – сказал он, поставив на стол недопитый виски, а потом улыбнулся и обнял жену так, как позволял себе лишь наедине.

– Франсиско…

– К вашим услугам, мэм.

– Хватит дурачиться! Я говорю, Ансельмо хочет вылить мыло в соты, чтобы убить пчел. Говорит, это посланницы дьявола, и прочие глупости. Болтает и болтает разную чепуху.

– Скажи ему, что ты не разрешаешь.

– Сказала! Думаешь, он меня слушает? Нет конечно! Иди к нему сам. Няне Рехе пришлось пригрозить ему палкой. Она в бешенстве. Даже глаза открыла!

– А Симонопио?

– Симонопио всегда исчезает, когда является Ансельмо. Ума не приложу, где он прячется.

Ни годы, ни бесконечные разговоры не заставили Ансельмо Эспирикуэту отказаться от своих суеверий, огорченно подумал Франсиско. Он покосился на виски. Затем посмотрел на жену, с сожалением подумав про возню, которую они прервали, едва начав. Война и земля не оставили ему времени для Симонопио, но сегодня он наконец им займется. Он защитит пчел ради него, потому что это пчелы Симонопио, они пришли в этот дом вместе с ним. И хотя в доме всегда находились руки, чтобы ухаживать за Симонопио, к тому же за ним присматривали крестные, во время бесконечных разъездов верхом с ранчо на ранчо Франсиско преследовала мысль, что пчелы – главные опекуны мальчика. Убить пчел означало убить часть его самого. Все равно что сделать его сиротой.

Назад Дальше