Добровольский поймал себя на том, что смотрит на необыкновенного человека, вытаращив глаза, моргнул и усмехнулся.
– Да вы откуда взялись?! – взревел старший лейтенант. – Документы ваши!
– Господи, да это Владлен Филиппович Красин, наш сосед, – нетерпеливо сказала Олимпиада. – Мы все его отлично знаем!
– Отлично! – влезла с подтверждениями Люсинда.
Старший лейтенант мельком глянул в протянутый ему паспорт, сунул его обратно Красину и повторил:
– Как вы все меня достали! Ну, где чердак?..
– Да что ж это такое делается?! – опять заголосила Парамонова, которой больше никто не говорил «соболезную», а ей так хотелось, чтобы еще сказали, и страшно было, что, как только она перестанет кричать, все про нее позабудут. Про нее и про то, какое у нее горе. – Да как же это, товарищ военный?! А вы мне справку-то дадите, что муж мой был невинно убиен на крыше?!
– Успокойтесь, мамаша, – грубо сказал старший лейтенант. – Все вы получите, и справку тоже, а насчет вашего мужа я и сам пока не знаю, убиен он или сам по себе свалился.
– То ись как? – подала голос шустрая старушка. – То ись как – сам свалился? С чего это он стал бы валиться?
– А говорят, нетрезвый был!
– Да кто такое говорит?! – почти завыла Парамонова. – Да кто такое может говорить, когда мой муж был целиком и полностью непьющий!
– Да вы ж только что… – простодушно удивился старший лейтенант Крюков, – вы давеча сами сказали, что он был выпивши, когда на крышу полез, и что в прошлый раз тоже нетрезвый снег кидал! Говорили или нет?
– Говорила она, – встряла Люсинда Окорокова, – я сама слышала!
– Ну, вот видите. И соседи слышали. А ну-ка, девушки, проводите гражданку до дому, а я на крышу поднимусь, посмотрю, что там к чему.
– Я провожу, – вызвался Добровольский.
Он должен был еще раз посмотреть на открытую дверь в квартиру покойного Племянникова и сделать так, чтобы лейтенант ее тоже заметил.
Кто и зачем открыл ее, да еще в такой неподходящий момент?!
Гуськом они поднялись по лестнице на третий этаж, где лампочка светилась тусклым светом и черные тени прятались по углам.
– Эта лестница, что ли?
– Господин полицейский, – начал Добровольский и осекся.
Дверь в ту самую квартиру была плотно закрыта, и бумажка приклеена, и не было никаких сомнений в том, что она и не открывалась с того злополучного вечера.
– Ну чего? – грубо спросил старший лейтенант. – Или вы признаться хотите, что всех тут положили просто так, из спортивного интереса?
– Не хочу, – сказал Добровольский.
Он быстро соображал, что такое могло произойти с загадочной дверью, он даже на часы посмотрел, и получалось, что между тем, как он увидел, что дверь открыта, и тем, как они с лейтенантом поднялись на третий этаж, прошло всего двенадцать минут.
За это время бородатый писатель, впоследствии побитый Парамоновой, спустился на площадку второго этажа. А больше никто ниоткуда не появлялся.
Ах да. Еще возник круглый и гладкий жилец Красин, но откуда он пришел, никто не заметил. Вроде бы с улицы. Или нет?..
Бормоча что-то себе под нос, старший лейтенант начал подниматься на чердак, и тут Добровольского ждал еще один сюрприз.
Как только он следом за лейтенантом влез на последнюю ступеньку, выяснилось, что за те же самые двенадцать минут на чердаке кто-то успел побывать. Ничего подобного Павел Петрович не ожидал и даже присел на корточки и потрогал ладонью пол, чтобы удостовериться.
Вся пыль была сметена – длинными, неровными движениями метлы, и только в середине – там, где были следы – овальные валеночные, рифленые «ленд-лизовские» и рубчатые от кед. По сторонам пыль продолжала лежать нетронутой.
Метла?.. Где метла?!
Добровольский поднялся и посмотрел, заглядывая лейтенанту через плечо.
Метла, которую он прислонил рядом с лопатой к перильцам лестнички, ведущей на крышу, валялась в дальнем углу – так, как ее, вероятно, отшвырнул тот, кто за эти пресловутые двенадцать минут навел здесь полный порядок. Лопата стояла, а метла валялась в углу. Вот вам и «ленд-лизовские» ботинки!..
– Вы за мной не ходите! – прикрикнул на него старший лейтенант, которому нравилось чувствовать себя начальником над этим ухоженным, здоровым, с гладкой лоснящейся мордой.
Будь у него хоть три паспорта, и все дипломатические, нам на это нечего смотреть! Преступление совершено на территории Российской Федерации, и будете вы за него, господин хороший, отвечать по всей строгости закона. Ежели вы в чем виноваты, конечно, а подозрений с вас никто не снимал.
– Стойте где стоите, а еще лучше вниз идите! Идите, идите!.. Нечего тут, не кино!..
Добровольский еще раз оглядел пол, на котором остались только длинные неровные следы от метлы, и стал неторопливо спускаться вниз.
– Тебе нужно менять квартиру!
– Олеженька, я не могу ее поменять. Для этого нужен миллион справок, а наш дом ни на одном плане не обозначен. Мы даже за свет не платим, потому что с нас не берут – не знают, куда перечислять. Я плачу вообще!.. – Олимпиада закатила глаза. – То есть в сберкассу, и квитанции храню. Как зеницу ока. Думаю, если придут выселять как неплательщиков, я сразу – раз и квитанции покажу! И Люся так же платит, и все.
– Нет, но это невозможно! Что это такое, то тебя взорвали, то этот идиот с крыши грохнулся!
Олимпиада поставила перед ним чашку горячего кофе, присела рядом и аккуратно прислонилась. Олежка не любил, когда она прислонялась слишком… активно.
– Но это же не я с крыши грохнулась! – рассудительно сказала Олимпиада. – Пока, по крайней мере.
– Вот именно! – Олежка с шумом отхлебнул, обжегся и со стуком вернул чашку на блюдце. Олимпиаде пришлось отодвинуться. – И вообще, мне не нравятся твои соседи и особенно эта, лимитчица с рынка!
– Я уже слышала, – сказала Олимпиада, которой вдруг надоело непрерывно оправдываться. – Я уже слышала и ничего не могу с этим поделать.
– Все ты можешь! Ты можешь ей сказать, чтобы она сюда не приходила, и все дела.
Некоторое время они посидели молча, думая каждый свои думы.
Олимпиада думала что-то в том роде, что «мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает» – обычные женские мысли о несправедливости жизни.
Вчера, похныкав немного, Олежка все-таки вернулся «в семью». Втащил в плохо открывающуюся дверь свой портфельчик, протиснулся сам и сказал Олимпиаде Владимировне, что так ее любит, что готов все простить.
Что именно он должен прощать ей по такой своей большой любви, в чем она провинилась, Олимпиада на всякий случай уточнять не стала. Пришел, портфельчик принес, вот и хорошо.
Все-таки они знакомы уже три года – срок по нынешним временам очень большой, почти целая жизнь! Их познакомил Олимпиадин сокурсник по университету на какой-то вечеринке, и Олежка сразу же стал за ней «ухаживать», то есть пригласил потанцевать и рассказал историю о том, как прошлым летом ходил в поход и что именно там, в походе, с ним случилось.
Олимпиада тогда почти не слушала. Все было ясно.
Ясно, что она ему «понравилась» и что он тоже ей «понравился», и все остальное было лишь вопросом времени и интенсивности ритуальных танцев, которые танцуют все, прежде чем перейти «к делу».
Олежка пару раз пригласил ее в кафе, один раз в кино – ждал возле кинотеатра с тремя гвоздичками цвета стяга Октябрьской революции, и весь сеанс Олимпиада продержала гвоздички на коленях и в конце концов один цветочек все же сломала.
За эти три свидания определилось самое главное.
Он не был хамом или недоумком, улыбался хорошей улыбкой, был на четыре года старше ее и уже работал, то есть «самостоятельный». Он не накачивался до одури пивом и потом, во время прогулок, не отпрашивался за ближайшую палатку пописать, в общем, не делал ничего такого, что вызывало бы у нее отвращение, и Олимпиада Владимировна пригласила его к себе, где, собственно, все и «случилось».
«Случившееся» показалось ей немного скучным и каким-то слишком… стерильным. Олежка долго «готовился» – целовал ее мокрыми поцелуями, после которых очень хотелось вытереть губы, активно гладил по спине и – слегка – по груди, прижимался, чтобы она «почувствовала», и она вроде бы даже «чувствовала».
Невыносимую неловкость она списывала на то, что у нее не слишком много опыта в данном вопросе, и еще на то, что он… чужой человек. Ну, совсем чужой. Но ведь не вечно же он будет чужим, когда-то станет своим, и все наладится, конечно, наладится!
Что именно и как именно должно налаживаться, она не очень себе представляла.
Олежка в конце концов стал своим. И ничего не изменилось.
Он приезжал, они ужинали, смотрели на диване телевизор и делали вид, что рассказывают друг другу о своих делах – ее совершенно не интересовала его риелторская контора, а ему не было никакого дела до ее карьерных устремлений и Марины Петровны.
В постели Олимпиаде было скучно и грустно, и приходилось все время прикладывать массу ничем не вознаграждавшихся усилий для того, чтобы все-таки поддерживать в себе некий интерес «к процессу».
Олежка всегда долго и старательно занавешивал окна шторами, проверял, нет ли случайных щелей, и не имело никакого значения, что Олимпиадины окна выходят как раз на ряд старых лип, за которыми пустырь, за пустырем гаражи, а дальше стройка, и решительно некому подсматривать оттуда за Олежкой, но он утверждал, что с открытыми шторами ему «неуютно».
Ну, и шут с ними, со шторами, неуютно так неуютно!.. Ей-то что, пусть хоть ставни приколотит, главное, чтобы ему было хорошо и свободно, а она сама уж как-нибудь… перетерпит.
Еще он долго и старательно принимал душ – большое достоинство, между прочим! – а Олимпиаде все время почему-то казалось, что там, в ванной, он в гигиенических целях протирает себя марганцовкой или салициловым спиртом. Потом он приходил в комнату, укладывался, вздыхал, некоторое время активно гладил Олимпиаду по спине и слегка по груди, уверял ее, что ему с ней хорошо, и… засыпал.
«По графику» на «все остальное» был отведен один день в неделю. Но и этот один день не приносил ничего… феерического.
Поцеловав ее некоторое время, очень старательно и очень мокрыми поцелуями, он аккуратно приступал к делу и делал его уныло и однообразно, видимо, так же, как заполнял договоры об аренде квартир «на длительный срок».
Олимпиада в это время чувствовала себя отчасти этой самой квартирой, которую арендовали на длительный срок.
Он не любил, когда она проявляла излишнюю активность, утверждая, что это пошло. Он не говорил ей ни слова, утверждая, что мужчины так устроены, в постели говорить не умеют. Он то и дело испуганно шептал ей: «Не шуми!», когда она издавала какие-то звуки, и она замолкала.
Он никогда не целовал ее «просто так», а только «с намерениями», и если она спрашивала, ну, почему, почему он никогда ее не поцелует и не обнимет, произносил длинную речь о том, что «просто так» он не может, что ему нужно долго готовиться, что все это совсем не просто, что он должен каждый раз к ней «привыкать», и еще что-то длинное, со множеством пунктов, как тот самый договор об аренде.
При этом он не пил, не тратил ее деньги, мог помыть посуду, если она просила, по выходным ходил с ней в гости и в кино, с удовольствием и гордостью демонстрировал ее своим друзьям, поверял ей свои секреты, а что еще нужно?..
Конечно, конечно, не об этом было написано в книгах, не это показывали в фильмах про любовь, но Олимпиада Владимировна, будучи девушкой рассудительной во всех отношениях, со временем стала считать все слухи про любовь… несколько преувеличенными.
Или нет, не так.
Олимпиада Владимировна, будучи девушкой рассудительной, со временем стала считать, что у нее как раз такая любовь и есть.
Ну и что? А мне даже нравится!..
Полная предсказуемость, никаких бурь и истерик, на которые нужно тратить время и душевное здоровье, никаких непредвиденных обстоятельств. Конечно, скучно немного, да и темпераменты у них, как бы это получше сказать, видимо, наверное, может быть, отчасти, немного… разные, ну и что?
Ее мать из-за большой любви потеряла все – даже себя самое, и Олимпиада Владимировна ничего такого решительно не желала!
Впрочем, однажды она предприняла попытку поговорить с ним о жизни и любви и пожалела об этом.
Олежка сделал страшные глаза и сказал с отчаянием, что она «совершенно его не понимает». Что он понятия не имеет, чего она от него хочет. Что он работает, устает, ему нужны «условия», а они есть не всегда.
Тут Олимпиада решила уточнить, что именно за условия ему нужны и почему они есть не всегда, если постель все время одна и та же, и квартира одна и та же, и даже она сама, Олимпиада, все время одна и та же!
Олежка разобиделся совершенно.
Ну, он так устроен!.. Для воодушевления – сама понимаешь, в каком смысле! – ему необходимы соответствующее настроение и состояние души. И тела. Да, вот именно, еще и тела! И если она этого не понимает, грош ей цена как его любимой женщине. А всякие такие разговоры-переговоры о предмете столь деликатном он – если она хочет знать! – считает пошлостью и неприличием. Вот именно, неприличием! Она насмотрелась голливудских фильмов, где показывают невесть кого, а не нормальных, отягощенных думами, мамами и риелторскими конторами, в которых работает главный Олежкин враг Тырышкин, мужчин! Только в этом самом кино все непрерывно целуются, обнимаются и друг с другом спят. Он, Олежка, считает – если она хочет знать! – это занятие совершенно бессмысленным и ничего не добавляющим ни уму, ни сердцу! Да и для тела, по большому счету, это сплошное перенапряжение, а удовольствие так себе, средненькое. Вот так! Поэтому, если она хочет непрерывных пошлых удовольствий – сама понимаешь, в каком смысле! – то пусть обращается к кому-то другому. Его, Олежку, все и так устраивает.
Олимпиада робко возразила, что да, она хочет удовольствий – и именно в том смысле! – но не видит в этом ничего плохого. Именно потому, что он, Олежка, ее любимый мужчина, она и ведет с ним эти самые разговоры, а не был бы он любимым мужчиной, она бы с ним таких разговоров не вела. Но что же ей делать, если она… если для нее… если ей не хватает десяти минут раз в неделю его унылых укачиваний!
Нет, нет, конечно, она так не сказала, как-то по-другому выразилась, как-то нежно и осторожно, ибо глянцевые журналы эти – Библия, Коран, Книга судеб и Молитвослов современной молодой женщины – предупреждали, что с мужчинами «об этом» нужно говорить осторожно, намеками, иносказательно, да еще так, чтобы он, боже сохрани, не догадался, что он чем-то плох! Ибо, в противном случае, у него может «совсем пропасть интерес», и тогда его придется лечить у доктора для возбуждения этого самого «интереса»!
Олежка в тот момент обижаться передумал, обнял ее, пощекотал за ушком, слегка поцеловал и сказал, что все у них хорошо, а дальше будет только лучше, и все она придумывает, и ничего такого ей на самом деле не надо, и не сварит ли она ему кофе?
Она сварила, смутно надеясь, что обещанное улучшение как раз и наступит сегодня ночью, но Олежка забрался в постельку, вкусно зевнул, великодушно потрепал ее по затылку, давая возможность приникнуть к его мужественной груди, и через десять минут спал, сладко посапывая.
Олимпиада пошла на кухню, докурила его сигарету – хотя никогда не курила! – и налила себе джину из квадратной бутылки.
Джин без тоника на вкус был гадкий, какой-то острый, царапал язык и горло и в желудке, кажется, тоже производил какие-то разрушительные действия.
– Ну и ладно, – вслух сказала она себе, рассматривая Олежкин бычок в своих пальцах. – Подумаешь! Не очень-то и хотелось.
Видимо, он прав. Жить в реальной жизни в соответствии с голливудскими или книжными стандартами – глупость, недаром она так часто и с таким упоением ругала Люсинду за пристрастие к детективам!
Олимпиада тоже как-то их почитала и пришла в негодование.