Вот у них в Ростове на Прибрежной улице пекарня есть. Вот там печенье так печенье – толстое, масляное, мягкое, во рту тает! Купишь кулечек, идешь и ешь себе, до дома не близко, солнышко припекает, рекой пахнет и печеньем из кулечка, и точно знаешь, что на всю дорогу хватит, и так весело идти с печеньем! А дома ужин, мама непременно за стол посадит, и хоть и не хочется, а поешь, потому что вкусно и мамино!..
Тут Люсинда вдруг так заскучала по маме, что последнее печенье из коробки проглотилось как-то незаметно, и сразу стало грустно. Раз все кончилось, значит, сейчас будут выгонять. Нет то есть, они культурные, выгонять не станут, но, значит, дело к концу идет, придется возвращаться домой, к тете Верочке, пробираться, стараясь не вздыхать, не скрипеть дверьми и половицами, а как не скрипеть, когда они сами скрипят! Дом-то старый совсем. Тетя Верочка проснется, начнет жаловаться на бессонницу, в которую ее вгоняет Люсинда, на старость, на погоду, попросит чайку, а потом еще и грелку, и угомонится только поздно ночью, а Люсинде вставать в полшестого. До Выхина далеко, и работа у нее в восемь уже начинается. Ашот сам непременно припрется проверять, «заступила» или «не заступила», и не лень ему, черту носатому!..
Вспомнив про Ашота, она совсем загрустила и пригорюнилась. Вот ведь как оно вышло – ехала-то в консерваторию, а получила что? Фигу с маслом получила и тетю Верочку в придачу!
Нет, конечно, тетя ее облагодетельствовала, позволила жить у себя, а то пропала бы Люсинда совсем! Сколько она видит на своем рынке именно таких, молоденьких и совсем пропащих, подсевших на наркоту, дрожащих, пьяненьких, в рваных колготках, с ярко наведенными глазами и губами на юных, ужасающе порочных, мятых лицах!.. Некоторых, совсем уж плохоньких, Люсинда жалела и подкармливала по секрету от Ашота, который за такую жалость от нее мокрого места не оставил бы, и несколько раз ездила в вешняковскую церковь, ставила свечки за всех несчастных и горемычных – сама-то она и впрямь хорошо устроилась! Если бы только не Ашот, то и вообще замечательно.
Впрочем, если бы не Ашот, появился бы непременно Казбек или Махмуд, и еще неизвестно, стали бы они так с ней миндальничать! Ашот хоть Любу побаивается!
Она опомнилась, только когда поняла, что и Липа, и этот новый сосед с длинной фамилией смотрят на нее и ждут. А чего ждут, она не поняла, все прослушала.
– Люсь, ты к Жене когда-нибудь заходила?
– Да сто раз! Убираться, он сказал, не надо, а надо будет, только когда он гонорару свою получит. Зато он мне роман читал! – похвасталась Люсинда. – Он его всем читал!
– Мне не читал, – сообщила Олимпиада.
– Да как же тебе читать, когда ты все время на работе! А мне читал и дяде Гоше читал, я знаю. А Филипычу вообще домой давал. Я однажды пришла, а он уходит, Филипыч, и у него такая папка здоровая! И он мне сказал, что Евгений – это он так Женьку называет! – дал ему свой роман почитать. А Женька потом объяснил, что это будет независимая рецензия, вот как!
– Кто такой Филипыч?
– Красин Владлен Филиппович, кажется, плановик из НИИ. Он тут всегда жил, я его маленькой очень хорошо помню. Он мне все время странные вопросы задавал – почему у меня такие плохие манеры и почему я так громко говорю. А однажды конфету дал большую, а оказалось, что это пустой фантик. Я тогда так переживала, а бабушка рассердилась. – Олимпиада Владимировна улыбнулась воспоминанию. – Повела меня в булочную на Гоголевский и купила килограмм таких конфет. И сказала, чтобы я ни у кого ничего не брала.
– На каком этаже он живет?
– На первом, – сказала Люсинда. – Рядом с нами. Там, на первом, мы с тетей Верочкой, Люба, баба Фима и Филипыч.
– Вы видели, как он оказался на площадке, когда госпожа Парамонова кинулась на… писателя?
Олимпиада посмотрела на Люсинду и пожала плечами. Люсинда покрутила головой.
– Не, мы не видели! Да они дрались-то как, разве еще за чем уследишь! Упокой, господи, Парамонова, но жену его я терпеть не могу! Все она ко мне вяжется, все бдительность проявляет. Я ей – идите, женщина, в народную дружину, там и проявляйте, а у меня все справки на руках, и нечего меня проверять!
– Ну, откуда он мог взяться? – с некоторой досадой спросила Олимпиада. – С работы наверняка пришел, а тут у нас такая история!..
То, что Красин пришел не с работы, Добровольскому было очевидно. Он еще помолчал и спросил задумчиво:
– А у него есть валенки?
Девицы опять переглянулись и уставились на него.
– Да у нас у всех есть, – сообщила Олимпиада. – Тут же не чистит никто! Бывает, так завалит, что до стоянки только в валенках и дойдешь.
– А я так и на работу в валенках еду, – подхватила Люсинда. – Холодно целый день стоймя стоять! Я и портянки умею наматывать, и варежки подшила, баечку внутрь сунула и подшила! Правда, я сейчас в варежках не работаю, потому что у меня рефлектор в палатке, а раньше только в них!..
– Понятно, – сказал Добровольский.
В Женеве никто не ходил в валенках, круглый год было солнечно, и в феврале цвела магнолия. По набережной бегали дети, коляски стояли как попало, и подростки на роликовых коньках старательно их объезжали. В ботаническом саду в воскресенье утром не протолкнуться – все приходят завтракать на лужайки, с корзинами, пледами и детьми, а потом уезжают в горы, загорать или кататься на лыжах, смотря по сезону.
Офис Добровольского находится в центре, впрочем, в Женеве центр везде, на вымощенной булыжником, круто поднимающейся вверх улочке, и повар-француз из ресторанчика напротив всегда готовил ему один и тот же салат – крупно нарезанные помидоры с козьим сыром и приправами. Добровольский ел салат, запивал его холодным белым вином, смотрел на прохожих и совершенно точно знал, что будет завтра, послезавтра и через год. Кажется, это называется стабильность.
Валенки и баечка, подшитая в варежки, были так же далеки от него, как Британия от Гондураса.
Только почему-то нынче он чувствовал себя как раз гондурасцем, а не британцем, – тем, кому приходится растолковывать самые простые вещи и который не понимает самых простых слов вроде «ботвы»!
– Значит, валенки есть у всех, – подытожил он. – Понятно.
Он помолчал еще немного, собираясь с мыслями. Эти валенки почему-то совершенно вывели его из равновесия!..
– Липа, на нашем этаже четыре квартиры. Ваша, моя, Парамоновых и еще одна. Кто в ней живет?
– Да Вовчик в ней живет! – воскликнула Люсинда. – Студент.
– Я никогда его не видел.
– Да его никто не видит никогда, – сказала Олимпиада. – Вернее, очень редко. Я даже не знаю, студент он, или кто. Когда-то говорил, что студент, но с тех пор времени много прошло.
– А может, там нет никого?
– Есть! – уверенно провозгласила Люсинда. – На той неделе деньги собирали, так его дома не было. Я ему записку в дверь сунула, чтоб он Любе сто рублей сдал, ну, он на следующий день пришел и сдал!
– Может, он рано уходит и поздно приходит, – Олимпиада пожала плечами. – А может, вообще не приходит. Хотя у него есть мотоцикл, он стоит на той же стоянке, что и моя машина, рядом практически. Иногда я приезжаю, а мотоцикла нет, значит, студент катается где-то. Но чаще всего стоит.
– То есть вы хотите сказать, что он все время дома, но ни разу не вышел на шум?!
– Да мужикам вообще ни до чего дела нет, – поделилась наблюдением Люсинда, – кабы не бабы, они вообще из нор не вылезали бы!
– Ну, Парамонов, например, был очень активный, – возразила Олимпиада Владимировна, и они заспорили, какой именно был Парамонов.
Добровольский думал.
Валенки есть у всех. Кто живет в четвертой квартире на их площадке, неизвестно. Чем занимался слесарь, неизвестно тоже. Откуда на площадке возник жилец Красин с портфелем, тем более неизвестно, никто не видел, как он появился.
Кто-то забрал лопату после того, как ударил Парамонова по голове. Кто-то наблюдал за ним, Добровольским, когда он осматривал крышу. Кто-то открыл дверь в квартиру покойного слесаря. Кто-то подмел пол там, где были следы. Следы были от парамоновских ботинок, валенок и кед.
У Люсиндиной тетушки валенки были в пыли, Добровольский рассмотрел их, когда делал вид, что искал зажигалку. Где была тетушка, когда Парамонова сбросили с крыши, неизвестно. Телевизор работал, а саму тетушку Люсинда не видела.
Зачем понадобилось слесаря взрывать, непонятно совсем. Что делал писатель Женя в Шереметьеве – загадка.
Добровольский знал, что нельзя думать, когда так мало информации, но первый раз в жизни он не понимал, как ее добыть, не возбуждая подозрений. Кроме того, он почти забыл о том, что не должен привлекать к себе внимание властей, или вся многолетняя работа пойдет псу под хвост.
Пардон, коту. Под хвост коту Василию.
Вышеименованный кот лежал у него на коленях, очень тяжелый, очень горячий, и громко тарахтел, будто внутри у него работал моторчик. Добровольский рассеянно его чесал, а Василий подставлял места для чесания.
Олимпиада Владимировна подумала с некоторой тоскливой жалостью к себе, что ей бы тоже хотелось, чтобы кто-нибудь ее почесал, да вот некому, и тут же себя одернула. Дома на диване спит Олежка, а ее посещают подобные мысли!
Но что делать, если они сами лезут ей в голову?!
Добровольский спохватился и предложили дамам еще чаю. Дамы отказались.
Следовало подниматься и уходить, но расставаться почему-то никому не хотелось.
Павел Петрович решительно не знал, чем бы их задержать, и даже растерялся немного. К светской беседе он не был готов, да и вряд ли возможно завести с ними светскую беседу.
Олимпиада Владимировна еще мгновение сидела, сильно выпрямив спину, а потом поднялась, и Добровольский поднялся следом, подхватив кота. Василий свешивался длинной тушкой на две стороны, но не делал никаких попыток освободиться.
Он тоже наслаждался обществом. Столько лет у него ничего этого не было – дома, кресла, батареи, чистой руки, которая гладила бы спину. Он даже позабыл, было ли когда-нибудь вообще! А если и было, то значительно хуже, чем то, что наступило теперь, – рай, нирвана! Раньше Василий – тогда он еще был даже не Барсик, а Шурик, – служил в библиотеке, ловил тамошних мышей и выучил много красивых и умных слов.
Он вообще был ученый кот и знал толк в жизни.
– Спасибо за чай, – поблагодарила Олимпиада, и Добровольский понял, что она расстроена. Все это читалось на ее лице так легко, как на книжной странице. – Мы должны уходить.
– Последний вопрос, – сказал Павел Петрович, и она посмотрела на него с надеждой.
Никаких надежд, мысленно приказал ей Добровольский.
Я все вижу.
Я все знаю.
Ты умненькая, воспитанная, начитанная, славная внучка Анастасии Николаевны, которая работала в Ленинке, и скрасила моему деду жизнь, когда мы все бросили его одного. Ты мне подходишь, если не по возрасту, то по воспитанию. Хотя и по возрасту подходишь тоже, потому что мне, в силу взрослости моей, глубоко наплевать на многое, на твоего кавалера, к примеру. Я знаю, что уведу тебя от него в два счета. Нет, на счет «раз». Тебе будет со мной головокружительно интересно, и мне, скорее всего, будет интересно с тобой – вон ты какая, стойкая, справедливая, благодарная! И именно поэтому – стоп. Никаких надежд. Никакого будущего.
Я больше не попаду в ситуацию, когда от меня ничего не зависит, и я больше никогда не буду отвечать ни за кого, кроме себя.
И за тебя не буду.
– Последний вопрос у меня к вам, Люся, – сказал Павел Петрович довольно холодно из-за собственных мыслей. – Когда мы встретили вас на лестнице после того, как упал Парамонов, вы держались за щеку. Кто вас ударил?
Она так перепугалась, что Павел Петрович решил – сейчас кинется бежать, упадет и расшибется. В квартире было тесновато.
– Я?.. – пробормотала Люсинда. – Я?! Ударить?! Меня? Никто… Никто меня не ударял, что вы!
– Люся, у вас на щеке отпечаталась пятерня. Вы прикрывали щеку рукой. Кто вас ударил?
– Я… мне домой… мне домой надо… там тетя Верочка одна… я…
И она на самом деле кинулась, затопала, Добровольский неожиданно быстро двинулся за ней, даже Василия в кресло уронил.
Олимпиада рванулась было следом, но Добровольский ее моментально остановил, даже не словами, а взглядом, которого она послушалась.
– Ну и что это такое? – спросила Олимпиада у Василия, когда он уселся, очень недовольный, и встопорщил усы. – Кто ее ударил?
В это время вернулся Добровольский.
– Я не знаю, – ответил он на вопрос, заданный коту. – Кажется, я ее расстроил.
– Да уж, – согласилась Олимпиада. – Мне нужно ее успокоить.
– Она убежала домой, – рассеянно сказал Добровольский. – Я не уверен, что вы вообще должны с ней разговаривать об этом.
Олимпиада посмотрела – сидит себе в кресле, гладит кота, будь он неладен, вид загадочный у обоих.
– Может, вы ошиблись? – спросила она сердито. – Я что-то ничего не заметила такого, что было бы похоже на пощечину!
– Это потому, что вы были заняты совсем другим. И я не ошибся, иначе ваша подруга так не испугалась бы. Сказала бы, что это чепуха, и все.
Олимпиада помолчала. Он был прав.
– И я так и не понял, что она делала на площадке между первым и вторым этажом.
– Она же вам рассказала! Она вышла потому, что услышала шум на улице!
– И вместо улицы помчалась наверх? Ведь живет она на первом этаже, правильно?
Олимпиада растерялась.
– Ну… да.
– И как она могла услышать шум на улице, если у них в квартире вовсю орал телевизор, а на окнах, как только что было сказано, ставни?
– У них не ставни, – все так же растерянно пояснила Олимпиада, – у них… щиты такие, изнутри задвигаются.
– Если щиты были задвинуты, она не услышала бы даже ядерного взрыва. Не то что падения нашего Парамонова. Зачем она вышла на лестницу? Как оказалась между этажами? Кто ее ударил?
– Люся ни в чем не может быть замешана, – твердо сказала Олимпиада. – Я ее знаю, она отличный человек!
– Возможно. Но она может быть замешана во что-то другое, о чем мы пока даже не догадываемся.
– Бросьте! Во что она может быть замешана?
Добровольский пожал плечами.
– Я должна идти, – высокомерно сказала Олимпиада. Высокомерие от того, что он ее расстроил. – Доброй ночи.
Он вышел ее проводить и подождал, пока она закроет дверь. Потом некоторое время подумал на площадке.
Нет никаких данных, вот в чем основная проблема! А если их нет, значит, нужно их добыть!
Добровольский вернулся к себе, вошел в прихожую, но дверь закрывать не стал.
Олимпиада Владимировна, приникшая к «глазку» в своей квартире, не пропускала ни одного его движения.
Он вышел через пару секунд в перчатках, но без куртки и с маленькой сумочкой под мышкой, похожей на косметичку. Деловито запер дверь и стал подниматься по лестнице на третий этаж.
Вид у него был совершенно безмятежный.
Олимпиада подождала-подождала, но он не возвращался. Тогда она сходила посмотреть на Олежку – тот спал, рот был по-прежнему открыт. Она постояла над ним, размышляя, и вернулась в прихожую. Кое-как засунула ноги в туфли, натянула перчатки, подумала, стащила туфли и, роняя вещи, выгребла из шкафчика кроссовки – чтоб не топать!..
Добровольский решил, что он один такой умный. Он думает, что его одного интересует вопрос «собственной безопасности». Он считает, что один способен делать выводы – посмотрим!..
Олимпиада Владимировна потопала ногой, проверяя, удобно ли наделась кроссовка, сдернула кожаную курточку и осторожненько выбралась за дверь.
На площадке горел яркий свет, и у кого-то из соседей бубнил телевизор – Парамонова, что ли, смотрит?..
Олимпиада вдруг подумала, как ей, должно быть, грустно.
С Парамоновым они были прекрасной парой – ругались, чуть не дрались и при этом были полными единомышленниками во всем, даже в том, что касалось бдительности в отношении подозрительной Люсинды Окороковой. У них было полное родство душ, они и говорили одинаково! Олимпиада совсем не помнила их молодыми и иногда думала, что они так и родились – он в подтяжках и майке, она в бигуди и спортивном костюме. Теперь Парамонова осталась одна – да еще старая, облезлая, толстая, скандальная собака Тамерлан! Как ей жить?.. Что делать?..