Да, пора записать это: вдруг повезет и я и правда когда-нибудь забуду? Я Тварь. Заложник дикого зверя. Оборотень. Ликантроп. «Ликантроп» – мне больше всего нравится: звучит спокойнее, почти научно. И ни черта не объясняет, как любой диагноз. Человеку трудно объяснить, как это – быть уродом.
Когда в небе восходит полная луна, ко мне приходит Тварь. Мы странным образом делим одно тело со звериной частью моей души. Днем она напоминает о себе только звериной силой и таким же здоровьем. Я самая сильная в нашем потоке и никогда не болею. Но по ночам в полнолуние приходит расплата. Моя Тварь выходит на первый план, и тогда меня уже трудно узнать. Она часть меня, но эта часть звериная, и с ней не шутят. Она убивает. Все, кто для меня-человека друзья, соседи, прохожие, для нее – мясо. Все, кто пахнет человеком – просто мясо. Разницы нет. Иногда в звериной шкуре я даже не замечаю возраста и пола встречного мяса, хотя у меня отличное зрение и слух. Просто Твари все равно. Мясо есть мясо, к чему утомлять себя не имеющими значения деталями?
Я не жалуюсь, я привыкла. Вру: к такому не привыкнешь. Даже научилась со временем кое-как ее контролировать. Пришлось перелопатить кучу книг про психологию, про волков и мифы. Между делом я даже освоила гипноз – паршивенько, но лучше, чем никак. У меня в арсенале тысяча и один способ сохранить в Твари присутствие человеческой части души. И отговорить эту Тварь жрать людей. Но любой из этих способов может провалиться в любой момент, вот в чем штука. Тварь есть Тварь, и мы всегда на грани.
…Впрочем, пока мне везет. Если так будет и дальше, что через 2681 день я освобожусь. Звериная часть моей души просто подохнет с голоду. Так бывает. Надеюсь. Есть у нас, Тварей, такой миф (или все-таки не миф), что если не есть человеческого мяса девять лет – станешь человеком. Я верю – а что мне еще остается?
Дед демонстративно отвернулся и потянул носом воздух, водя головой туда-сюда. Он задержался на секунду в той стороне, откуда тянуло мясом: вот что значит опыт. Потом развернулся и побежал.
Перед моим мысленным взором тут же возникли набережная и два зверя, трусящие вдоль реки. Ясно. Дворами не пойдем. Дед считает, что лучше попасться всем проезжающим видеорегистраторам, чем одной-двум камерам у подъезда. Спорный вопрос, но сейчас некогда спорить. Я побежала за ним в сторону набережной, лихорадочно выискивая в воздухе какой-нибудь отвлекающий запах. Мясо, мясо, листья, покрышки. Бензина полно, но отчего-то не перебивает… Правильно, что к набережной бежим, во дворах людей больше.
Впереди поблескивал седой хвост деда. «Не отставай!» – мелькнуло в голове, и я побежала быстрее.
Человек от животного отличается тысячью мелочей. Парочкой-другой крошечных хромосом, куполообразной формой неба, понятийным языком. У большинства зверей язык сигнальный. Сигнал к нападению, сигнал опасности, сигнал «здесь и сейчас». Зверь не может рассказать зверю анекдот или передать понятие «набережная». Для этого нужен понятийный язык. Хотя большие обезьяны, например, обучаемы человеческому языку жестов, а дельфины так трещат на своем неразгаданном языке, будто и правда способны рассказать анекдот. Но волк такого лишен. Тварь понимает только сигналы. Тварь живет одним моментом. И чтобы до человеческой части моей души дошло, что мы бежим на набережную, деду нужно применить телепатию. Есть гипотеза, что это и был первый язык наших предков, а уж потом, когда они обзавелись этой самой куполообразной формой неба и научились говорить, телепатия отошла на второй план, пока совсем не забылась. Я скорее верю, чем нет. Особенно это заметно в дурацких спорах, где кто громче орет, тот и прав. Какая уж тут телепатия – тут люди голосовыми связками меряются!
Мы мчались по набережной, догоняя машины. Я вертела головой и старалась дышать ртом, избегая манящих мясных запахов. Ночь была еще теплая, и люди как сговорились выйти погулять нам в зубы. Праздник сегодня, что ли, какой? Мясом тянуло даже от реки: похоже, кто-то недавно поехал на лодочке, оставив мне на память шлейф, от которого Тварь становится неуправляемой. А все равно было здорово!
Я бежала за дедом, высунув язык, и мне тогда казалось, что мечты сбываются. Я часто думаю, что Тварь – это мое проклятие, да так оно и есть, но такие моменты искупают многое. Это огромное счастье – просто бежать рядом со своими, любоваться ночным городом и ни о чем не думать. Тетка с дядькой и Машка никогда не брали меня с собой в лунные ночи. Запирали дома, а почему – долго рассказывать. Я выла волком в четырех стенах и мечтала быть среди своих. В стае весело. И совсем не страшно.
Не страшно было лишь несколько минут. Я так задумалась, что не сразу заметила приближающуюся опасность. А когда заметила – это была уже не я. В нос шибанул запах мяса, перед глазами поплыла набережная, и стоп-сигналы проезжающих машин растеклись в веселые звездочки. У барьера, у самой реки, в трех шагах от меня стояли два куска мяса.
Они не видели нас. Они стояли спиной, смотрели на реку и болтали. Им не было дела ни до кого. Умрут счастливыми.
У Твари мелко задрожали задние ноги – сейчас будет прыжок. Я еще все видела и все осознавала, но ничего поделать уже не могла. Такие вещи надо отслеживать заранее: стараться не показывать Твари людей и вовремя совать под нос что-нибудь вонючее, чтобы перебить запах. В опытных руках Тварь управляема, но все-таки она Тварь. Наше общее тело больше мне не принадлежало. Я не могла больше задержать дыхание и умножать в уме трехзначные числа. И, кажется, даже деда позвать не могла…
Тварь оттолкнулась задними лапами (а я тщетно пыталась хотя бы зажмуриться) и… шмякнулась носом об асфальт!
В голове тут же возникла картинка: виварий, белые халаты, и я в клетке. Лаборатория, меня изучают, на мне ставят опыты. Мой ночной кошмар.
Ноги сами вскочили и понесли меня прочь по набережной за мелькающим впереди хвостом деда.
– Легче?
– Да, спасибо.
– Халтуришь, Ирина! Как в общаге-то будешь справляться?
Я промолчала. Когда твой дед одет в звериную шкуру, с ним совсем неохота ссориться.
Все-таки стая расслабляет. Бежишь себе за вожаком, вроде как сама за себя не в ответе. Глупости. Надо справляться самой, надо справляться, надо…
В ноздри просочился новый запах, и я так и встала на бегу. Запах стылого мяса, как на рынке зимой. Запах Падали. Перед моим мысленным взором тут же вспыхнул огонь, ноздри забил несуществующий дым и копоть, которой нет. Есть ли у обоняния память? Способен ли нос чувствовать то, чего нет? Галлюцинации обоняния точно бывают, ха-ха. Но я готова была поклясться, что вместе с Падалью слышу гарь, треск горящих деревьев, вопли обожженного далеко за спиной. Что вижу огонь, черный капюшон и это лицо…
Она же меня на год младше – девчонка. Я буквально почувствовала стальные пальцы на своем горле, и, как в тот раз, у меня перед глазами поплыли цветные круги. Сто тридцать шесть на… Не могу. Ноздри щипала несуществующая гарь, горло сжал спазм. Умом я прекрасно понимала, что ничего этого нет, и все равно задыхалась.
…А дело всего лишь в тонкой струйке, в пылинке слишком знакомого ненавистного запаха. Она притянула за собой этот кошмар. Падаль. Там было много Падали.
Набережная, фары-звездочки, городской смог, даже дед – все отошло прочь от глаз, как не было. Я вновь оказалась там, в минувшем лете. В горящем лесу, полном Падали.
Я до сих пор иногда вижу ее во сне. Ту девчонку из этих. Тонкое детское лицо, почти человеческие глаза, только чуть мутные, как у туши на прилавке. Я чувствую на горле железную руку и глупо недоумеваю: такая хрупкая девочка – и такая хватка. «Ты ведь жалела меня, Тварь?» Да, я ее жалела. Одиночество урода мне слишком хорошо знакомо, чтобы не пожалеть. Я подпустила ее слишком близко, очень близко, пока не почувствовала на горле стальную хватку.
Я уже ничего не видела перед собой, кроме цветных кругов: такие бывают перед тем, как потеряешь сознание. Я пошатывалась, вцепившись в ее руку своими двумя, чувствуя, что неизбежно проиграю. Еще пара секунд – и мое звериное здоровье откажет, я упаду и останусь навсегда в этом лесу. Я слишком близко подпустила к себе Падаль.
Но случилось чудо, и я смогла сделать вдох, о котором уже не мечтала. Кто меня тогда спас? Один дурачок, который очень хотел жить. Я ведь даже не хотела брать его с собой. Никто не хотел. Нам самим было страшно в том лесу с Падалью. А у человека просто не было шансов.
Мы бежали в тонких человеческих шкурах, таких удобных днем, таких уязвимых ночью. У нас были только факелы – единственное подходящее оружие против Падали. Лес был сырой после дождя, и все равно он полыхал. Мы спотыкались, и поскальзывались, и задыхались в смоге. Падали было много: больше десятка. Нас было трое. Хорошо – четверо. Я отказывалась считать человека.
Он с самого начала делал все, чтобы погибнуть. Начитавшись всякой ереси про вампиров, он настрогал осиновых прутиков и вообразил, будто может сразиться с Падалью. Я прогоняла, но он увязался за нами в лес. Плохо прогоняла. Наверное, всю жизнь мне теперь будет помниться та картина.
Лес, затянутый смогом, ни черта не видно в черном дыму, я бегу туда, куда, по моим прикидкам, ушел человек. За спиной визжит подожженная Падаль, от которой он меня спас: та девчонка. Она визжит высоко, пронзительно. Я бегу. Надо догнать его, пока меня не опередили. Впереди – тишина, только потрескивание огня. Я бегу и ору: «Мелкий!» – он не отвечает. И в следующую секунду я спотыкаюсь обо что-то живое.
Под ногами копошится черный балахон Падали (они вечно ходят в черном, потому что боятся света). Оно лежит на земле, уткнувшись во что-то лицом, и рук-ног у него больше, чем у одного.
Наверное, в тот момент было еще не поздно. Наверное, я успела бы, если бы сразу подожгла черный балахон, а не тормозила бы секунды две, длинные секунды, иногда они решают слишком много. Я опоздала тогда. Опоздала.
– Отставить! – Дед. Набережная. Черная река, стоп-сигналы проезжающих машин. И запах Падали!
Он был еле уловим здесь, у дороги, стоило бы чуть отвернуть морду, и я бы его потеряла. Но отвернуть морду было выше моих сил. Я так и стояла, боясь шевельнуться, чтобы не потерять ниточку.
– Слышишь?! Дед! Слышишь?
– Что?
– Это она…
– Тебе показалось.
– Нет.
Дед сел рядом и терпеливо задрал морду:
– Не слышу. Это ты после лета ошалела. Говорил: не высовывайся, мала еще.
– Ты меня так дразнишь, да? Запах и правда тоненький…
– Значит, еще очень далеко. Хотя лично я не слышу. – Он вскочил и побежал вперед.
Разговор окончен. А у меня в ушах еще трещал полыхающий лес и звенели вопли Падали.
Он не мог не слышать! Всякий зверь слышит этот запах, когда он рядом. Это дед меня так успокаивает. Хочет, чтобы я поскорее забыла то лето. Глупо.
Мы пробежали еще пару километров, прежде чем тонкая ниточка запаха исчезла совсем. Когда мы возвращались домой, ее больше не было. Глупо там поступил дед или не очень, но к утру я уже сама начала думать, что мне показалось.
28 сентября (день)
У деда есть неоспоримое достоинство: он не жалуется на болезни. Такие, как мы, вообще не болеют. Твари всегда здоровее и сильнее большинства людей. Любая рана затягивается меньше чем за минуту. Я все утро искала и скачивала нормативы по ОФП, чтобы в училище не спалиться перед физруком: не отжаться слишком много, не подпрыгнуть слишком высоко и все такое. Физруки и врачи – наш кошмар. Мы слишком крепкие для людей, и они это видят.
И кто же мне скажет теперь: отчего тогда мой прекрасный дед целыми днями валяется на диване с книжкой?!
Я ползала по полу с мокрой тряпкой (вроде и дома вчера пробыли меньше минуты, а шерсти нанесли как целая стая), дед лежал и развлекал меня беседами:
– А ты знала, что у них бывают слуги?
– Догадывалась. – Я отжала тряпку и смачно плюхнула ее у самого дедова дивана. – У кого конкретно?
– У тех, кто тебе мерещится в каждом углу после лета.
– Только у них?
Я возюкала тряпкой почти перед дедовым носом (у него низкий диван) и думала, что нам бы сейчас в ситкоме сниматься. Только закадрового смеха недостает.
– Ирина, я не шучу. Вот послушай. – Он разгладил страницу книжки и стал читать мне вслух: – Одного парня в деревне сторонились: он был ворчлив, нелюдим и часто уезжал куда-то по ночам. Однажды двое ребят подшутили над ним: повесили над дверью ведро с водой и стали звать его. Он вышел, и его с ног до головы окатило. Была зима. А наутро тех ребят нашли мертвыми у них дома. Никто не понял, отчего они умерли: похоже, они даже не успели проснуться. Потом какая-то бабка обсчитала того парня на базаре, и ее постигла та же участь. А потом тот парень пропал. Поговаривали, что кто-то видел его ночью, он шел в компании таких же, как он сам, стучался в дома, и люди в тех домах, куда он заходил с друзьями, не доживали до утра.
– А теперь переведи на русский.
Но это я лукавила. Все понятно и так. Мне хотелось, чтобы дед хоть голосовыми связками поработал.
– Не поняла? Он был слугой, вроде наводчика у воров, и насылал своих хозяев на тех, кто его обидел. А потом дослужился и стал таким же. Вечной жизни ему хотелось, пусть и ночной. Вот и получил, о чем мечтал.
– Фу. Прятаться белым днем и шляться по ночам пить кровь… Я понимаю невольников, но добровольно на это пойти ради сомнительной вечной жизни…
– Падаль и есть падаль. – Между собой мы их так называем. Как еще называть мертвое мясо, которое по недоразумению топчет землю?
О Падали многие слышали, только люди называют ее по-другому. Это нежить, которой не лежится в земле, вот она и бродит по ночам, согревая свою давно остывшую плоть чужой кровью. На жертве потом даже следов не остается: маленькая ранка от клыков на шее быстро затягивается, и никто не может понять, от чего человек умер. Он умер, а Падаль топчет землю, и будет топтать еще много сотен лет, они долго живут, эти сущности, в этом их преимущество перед такими, как я.
У нас с ними война. Давно, уже много веков. Не знаю за что и почему – не наше дело. Просто мы друг друга не любим. Когда я слышу их запах, у меня едет крыша и хочется убивать. Дед чувствует то же самое. Все звери вроде нас с ним это чувствуют. Может, это такой механизм регулирования популяций: чтобы нас и их не было слишком много, а может, и правда причина для войны есть, только мы ее давно забыли. Мы друг друга не любим – и точка.
– Зачем напомнил? Я еще со вчерашнего не отошла.
– Надо быть всегда наготове, матрос.
– Значит, ты все-таки поверил мне?!
Дед не ответил, и не надо. Я и так знаю, что поверил.
Я домыла пол и пошла быть наготове. Убрала ведро-тряпку, налила себе сладкой бурды: полкружки молока, полкружки сахара, пол-ложки кофе. Села на кухонный стол послушать.
Вдох, раз-два, выдох. Доброе утро, соседи. Как спалось?
Спалось соседям крепко. Картинки уже не мелькали передо мной как в пятницу вечером, а лениво проплывали одна за другой, как положено субботним утром. Я ни за что не цеплялась, позволяла чужим мыслям в моей голове бежать куда им вздумается. После вчерашнего старичка хотелось чего-то яркого, подробного, а не списка субботних дел и киноафиш.
Вдох, раз-два, выдох.
Знакомую тетрадку я углядела сразу и тут же прихлопнула рукой.
Кухня. Такая же, как у нас с дедом, только еще более обшарпанная, со старенькой грязной мебелью. Я рассматриваю цветок на чайнике, и, кажется, это самое красивое, что я вижу вокруг. Тогда я снимаю очки. Меня окружают загадочные расплывчатые пятна, но я живу с ними не первый год и прекрасно знаю, что какое значит. Вот в дверях появилось высокое, вытянутое в длину, как я. Сын. Ни «здрасьте», ни «доброе утро». Достает хлеб, начинает резать. Я вижу по его движениям, что он торопится, говорю: «Осторожно!» Он отдергивает руку и сует палец в рот.
Кровь. Я ее не вижу, но мне все равно плохо. Я, взрослый мужик, панически боюсь крови. Мне стыдно, я не хочу, чтобы сын это видел. Я теряю сознание.
Секундное затемнение, как в кино. Я открываю глаза. Я лежу на полу. Надо мной все то же долговязое пятно, судя по выгнутой руке – с бутербродом (он ничего другого с утра не ест).