Слепой. Ловушка для слепого - Воронин Андрей 4 стр.


– Какие развлечения? – переспросил брат таким тоном, словно разговаривал с умственно отсталым. – Изучаем тактику ОМОНа.

– Для грядущих боев, надо полагать? – не удержался Виктор.

Брат не удостоил его ответом, демонстративно уставившись в экран и поигрывая пультом дистанционного управления.

– А отец где? – спросил Виктор, умело скрывая облегчение оттого, что отца не было дома.

– Сегодня среда, – напомнил брат, продолжая смотреть на экран.

– Ну и что?

– По средам он ходит в клуб ветеранов партии.

– Ах да! Я совсем забыл про эту че… забыл, в общем.

Брат смерил его взглядом и снова повернулся к экрану.

– Неудивительно, – сказал он.

Виктор промолчал. Нападать ему не хотелось, а в оборонительной позиции было что-то унизительное до непристойности: тот, кто оправдывается, фактически признает за собой вину. Виктор считал, что никакой вины за ним нет… вот только считать и чувствовать – разные вещи. Здесь, в этой похожей на берлогу квартире, чувство вины висело в воздухе, неделями дожидаясь его, Виктора Шараева, персонально, чтобы наброситься и начать остервенело драть в клочья.

Он порылся в карманах, вспомнил, что сигареты остались в куртке, и махнул рукой: все равно курить здесь разрешалось только в туалете да изредка на кухне.

Мать принесла чай в щербатых фарфоровых чашках и тарелочку окаменелостей, бывших когда-то ванильными сухарями.

– Расскажи, как ты живешь, – попросила она, осторожно присаживаясь на краешек колченогого кресла.

Виктор отвел глаза.

– Хорошо, – сказал он. – Как всегда, лучше всех.

– Вика о тебе расспрашивала.

– Гм, – отозвался он, поспешно поднося к губам чашку со слишком жидким чаем.

Девице, о которой говорила мать, было двадцать два года, у нее был огромный зоб, плоскостопие и сильная близорукость. Недостаток чувственных удовольствий это несчастное создание компенсировало бешеной общественной активностью. Матери Вика нравилась, и она почему-то вбила себе в голову, что было бы неплохо познакомить с ней старшего сына – для начала. Возможно, думал Виктор, ей казалось, что идейная жена вернет его в лоно партии – именно так, не больше и не меньше.

– Это не ответ, – сказала мать.

– А я не слышал вопроса, – мягко парировал он, надеясь уйти от неприятного разговора. Вика была только первым снарядом в бесконечной и безрезультатной артиллерийской дуэли, которую мать с присущей ей партийной прямотой и принципиальностью затевала всякий раз, как он переступал порог родительского дома.

Мать нахмурилась.

«Боже, как я устал, – подумал Виктор. – Как безумно все мы устали.»

– Послушай, мама, – как можно мягче сказал он, – давай сегодня не будем говорить о Вике. Не думаешь же ты, в самом деле, что я смогу на ней жениться!

– А кто здесь говорил о женитьбе? – мать высоко подняла брови. Слишком высоко, подумал Виктор. – Да она за тебя и не пойдет.

– Не надо лукавить, мама, – устало сказал он. – Она пойдет за безногого бомжа, если найдется такой, который отважится посмотреть в ее сторону больше одного раза.

– А ты, однако, редкостная скотина, – с отвращением процедил брат, выключил телевизор и, громко стуча пятками по полу, вышел из комнаты.

– Половицу прибей, праведник! – крикнул ему вслед Виктор.

Ответа не последовало. Через мгновение бухнула дверь спальни, да так, что за отставшими обоями зашуршала осыпающаяся штукатурка. Активист осторожно взглянул на мать и увидел, что у той дрожат губы.

– Не надо, мама, – попросил он. – В конце концов, я не виноват, что меня воротит от вашей высокоидейной кунсткамеры.

– Раньше ты придерживался другого мнения, – сухо сказала мать.

Губы у нее больше не дрожали. Это было хорошо, и Виктор подумал, что не напрасно вызвал огонь на себя, задев самое святое – партию.

– Раньше и я был другим, – сказал он. – До тех пор, пока не понял, что идея, высосавшая из нашей семьи всю кровь, не только бесплодна, но и бесчеловечна.

– Вот этого я и не могу понять, – едва слышно прошептала мать. – Как ты мог? Как ты мог так легко поверить всем этим газетным крикунам, этим охотникам за сенсациями, этим толстосумам, продавшимся Америке за ее кровавые доллары? Как ты мог так легко пойти за теми, кто осквернил и опошлил самую светлую идею, когда-либо рождавшуюся в человеческом мозгу?

– Посмотри на нашу семью, – сказал он. – Как у тебя поворачивается язык назвать светлой идею, которая превращает родственников в кровных врагов?

– Тебя никто не гнал, – отчеканила она.

– Разумеется, – Виктор рассмеялся сухим лающим смехом. – Просто в доме сложилась такая обстановка, что мне до смерти захотелось уйти. А почему, черт подери? Это ваша фраза: человек – это звучит гордо. А вот еще: человек рожден для счастья, как птица для полета. Скажи, это верно?

– Это несколько литературно, – с сомнением произнесла она, чуя подвох.

– Это пролетарская литература, – продолжал наступать он. – Та самая, которой меня закармливали с детства. И вдруг оказывается, что счастье, для которого я рожден, – это размахивание дурацкими лозунгами на дурацких митингах, принципиальная нищета и женитьба на калеке, на которую смотреть без жалости невозможно. А если меня это не устраивает, значит, я – грязный подонок, продавшийся империалистам.

– Не передергивай.

– Я не передергиваю, но почему бы вам всем не перестать печься о судьбах мира и не позаботиться о себе? Хотя бы чуть-чуть – ровно настолько, чтобы человек, входя в ваш дом, не ломал ноги об отставшие половицы и не демонстрировал чудеса эквилибристики, пытаясь усидеть в кресле с отломанной ножкой? Кто внушил вам эту идиотскую мысль, что деньги – от дьявола? Кто сказал, что нормальная мебель, на которой можно сидеть, не рискуя сломать шею, это плохо? Кресла делают не в аду, а на мебельной фабрике – между прочим, те самые пролетарии, о которых вы так радеете и от которых шарахаетесь на улицах и в темных подъездах. Почитайте своих классиков! – Он раздраженно ткнул пальцем в сторону книжных полок. – Они, хоть и были недоучками, отлично понимали, что деньги – это хорошо и чем их больше, тем лучше. Назови мне хотя бы одного из них, кто жил бы так, как живете вы с отцом!

– Тебя развратили эти нувориши, – грустно сказала мать. – Они развратили всю страну и вот добрались до тебя. Это лишний раз доказывает, что мы должны бороться.

– С кем? – безнадежно спросил он. – С кем вы собираетесь бороться? С собственным народом? Конечно, вам не впервой, но сейчас не тридцать седьмой год – слава Богу, шестьдесят с лишним лет прошло, и ваш усатый упырь давно сгнил. Оглянись вокруг, мама! Ваша идея протухла и смердит. Как ты думаешь, почему от вас все шарахаются? Да просто потому, что ваши флаги пахнут мертвечиной.

– Невозможно убедить того, кто не желает слушать, – сказала она. Она всегда умела оставить за собой последнее слово, после чего оппонент мог только бессильно орать и биться головой о стену.

Чтобы не предаваться этим бессмысленным занятиям, Виктор вскочил и выбежал в прихожую. Пятки громко бухали в облупленные, рассохшиеся половицы, и его передернуло: его шаги звучали так же, как шаги братца за несколько минут до этого. Чтобы придать своему бегству видимость упорядоченного отступления, он устремился к кладовке и рывком распахнул перекошенную дверь, с привычной ловкостью поймав и водворив на место готовый вывалиться наружу хлам.

Старый плотницкий ящик, когда-то собственноручно сработанный отцом из толстой, потемневшей от времени и намертво въевшейся грязи многослойной фанеры, стоял на месте. Виктор рывком сдернул его с полки. Клокотавшее в груди раздражение требовало выхода, и идея прибить наконец чертову доску казалась в данный момент просто гениальной. Молоток лежал внутри ящика вместе с тронутой ржавыми пятнами ножовкой и топором, лезвие которого выглядело так, словно им долго рубили гвозди. Ручка молотка рассохлась, и головка свободно болталась на ней, грозя свалиться, но забить один-единственный гвоздь можно было и этим, с позволения сказать, инструментом. Беда была в том, что гвоздей в ящике не оказалось. Виктор бесцельно порылся в заполнявшем ящик хламе, перебирая пальцами куски вытертой до матерчатого основания наждачной бумаги, обрезки каких-то ржавых труб с резьбой, издававшие острый запах природного газа, гнутые накладки от давно ушедших в небытие замков и прочий мелкий мусор, но так и не нашел ничего, что хотя бы отдаленно напоминало гвоздь. Прошептав черное ругательство, он распахнул дверь спальни.

Брат лежал на развороченной постели, читая какую-то сложенную пополам брошюру. Он поднял глаза на звук открывшейся двери и тут же снова опустил их. Виктор для разнообразия решил не реагировать на эту демонстрацию.

– Где гвозди? – спросил он, сдерживая раздражение.

Брат снова поднял глаза, и по его губам скользнула тень улыбки.

– Гвоздей нет, – ответил он. – Кончились.

– Наверняка пошли на нужды партии, – не удержавшись, съязвил Виктор.

– Представь себе.

Активист прикрыл глаза и про себя досчитал до десяти. Открыв глаза, он обнаружил, что брат опустил брошюру и наблюдает за ним с живейшим интересом, как за распяленной на предметном стекле микроскопа лягушкой.

«Ну, еще бы, – с горечью подумал Виктор. – Такое зрелище: классовый враг в минуту бессильной ярости перед торжеством пролетарской идеологии! Черт подери, но это же смешно! В наше время, в нашей стране… Они что, в самом деле психи? Или я чего-то не понимаю?»

Он вынул из кармана портмоне и, выудив оттуда стодолларовую бумажку, твердо припечатал ее к запыленной крышке письменного стола.

– Купи гвоздей, – сказал он и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты, твердо зная, что никто не станет покупать никаких гвоздей.

Водворив на место ящик с инструментом, он отыскал на вешалке свою куртку и нащупал в кармане сигареты. Прикуривая, Активист заметил, что руки у него ходят ходуном. «Да, – подумал он, – это тебе не налет с целью выбивания долгов.»

Он стоял под освещавшей прихожую голой пыльной лампочкой, курил быстрыми, нервными затяжками и слушал царившую в квартире нехорошую тишину. Сквозь открытую дверь гостиной он видел отражение матери в полированной крышке секретера. Мать сидела неподвижно и прямо, как кукла из музея восковых фигур. За дверью спальни было тихо, как в склепе, даже страницы не шуршали. Виктор отлично понимал их обоих: он хорошо помнил это дивное ощущение собственной правоты, подогреваемое и нагнетаемое бесконечными пикетами и митингами, с их истеричным напором и полубредовыми речами сидящих в инвалидных колясках ветеранов афганской контузии, призывающих громить коммерческие палатки. Это было просто до обалдения: если у тебя в карманах гуляет ветер, значит, ты прав, прав всегда и во всем. Он уже не мог с точностью припомнить, когда это ощущение стало проходить, уступая место растерянности и озлоблению. «Может быть, это случилось, когда я начал умнеть, – подумал он. – Или просто выздоравливать.»

Виктор раздавил длинный окурок в карманной пепельнице, защелкнул круглую крышечку, глубоко вздохнул и вернулся в гостиную.

– Извини, мама, – сказал он, – я не хотел с тобой спорить… тем более ссориться.

– Пустое, – тихим бесцветным голосом ответила мать, и у Активиста на мгновение болезненно сжалось сердце: он вдруг понял, что мать быстро стареет. – Я сама виновата. Посиди еще хоть немного.

Он осторожно опустился на диван, испытывая острое желание бежать без оглядки. Сквозь открытую дверь было видно, как в захламленной прихожей с пожелтевшим потолком и отставшими по углам обоями под голой шестидесятиваттной лампочкой клубится слоистый табачный дым. На бугристой от множества слоев масляной краски двери кладовки еще можно было разобрать полустершийся карандашный рисунок: всадник в буденовке скакал в атаку, размахивая шашкой. Лошадь была похожа на конструкцию, собранную из сардельки и нескольких макаронин, а шашка больше напоминала ятаган, но звезда на буденовке ставила все на свои места, делая изображение понятным любому, кто хотя бы поверхностно был знаком с отечественной историей. Виктор вспомнил, как он гордился когда-то этим рисунком. Помнится, у него даже была шапочка, сшитая на манер буденовки. Он носил ее до тех пор, пока она держалась на голове, и передал по наследству младшему брату.

– Давай покурим, – сказала вдруг мать.

– С каких это пор? – спросил он, протягивая ей открытую пачку.

Она неумело вытянула из пачки сигарету, неловко вставила в губы и потянулась к огоньку поднесенной зажигалки.

– С тех самых, – расплывчато ответила она, сделала глубокую затяжку и мучительно закашлялась.

Виктор тоже закурил и поставил на журнальный столик свою блестящую карманную пепельницу, смотревшуюся здесь дико, как НЛО. Открытую пачку сигарет он положил рядом.

Он услышал, как тихо отворилась дверь спальни, и через несколько секунд брат вошел в гостиную и присел на подлокотник кресла, в котором сидела мать. Взглядом спросив у Виктора разрешения, он взял из пачки сигарету и тоже закурил, сосредоточенно глядя куда-то в угол и хмуря густые брови в ответ на какие-то свои мысли. Некоторое время все трое молчали, бережно сохраняя хрупкий мир. Потом мать чуть переменила позу и сказала:

– А давайте споем. Как раньше, а?

Она первая затянула «Там вдали, за рекой». Голос у нее был слабенький, она сильно фальшивила, но пела с большим чувством. Брат обнял ее за плечи одной рукой и подхватил песню. Виктор, поколебавшись, присоединился к пению, борясь с мучительной неловкостью и будучи не в состоянии отделаться от ощущения, что попал в сумасшедший дом. Он чувствовал себя так, словно с огромной скоростью несся спиной вперед по бесконечной пневматической трубе, глядя на эту убогую гостиную, где три полузнакомых человека нестройно тянули старую песню в надежде поправить то, что поправить нельзя.

Он с трудом дождался конца последнего куплета и поспешно встал, пока мать не предложила спеть что-нибудь еще. Одеваясь в прихожей, он незаметно опустил в карман ее плаща конверт с деньгами, в котором была почти вся его доля от сегодняшнего дела. Уголовник по кличке Активист знал, что деньги не принесут матери пользы: скорее всего они будут сданы в партийную кассу и осядут в кармане какого-нибудь высокопоставленного борова, но Виктору Шараеву было на это наплевать. Он надеялся, что хотя бы часть этих денег мать потратит на продукты.

Это была старая игра. Брать у него деньги мать категорически отказывалась, но суммы, которые он опускал в карман ее плаща, никогда не возвращались. Это были крупные суммы, и Активист старался поменьше думать о том, что рискует свободой и жизнью исключительно для того, чтобы спонсировать коммунистическую партию.

Когда он, попрощавшись, уже взялся за ручку двери, брат вдруг нырнул в спальню и вернулся, держа в протянутой руке стодолларовую бумажку.

– Забери, – сказал он, спокойно и твердо глядя Виктору в глаза. Это было почти смешно, но у Активиста уже не осталось сил на то, чтобы оценить юмор ситуации. Дернув щекой, он покорно забрал деньги и положил в карман.

– Ладно, – сказал он, – в следующий раз привезу ящик гвоздей. Ну, счастливо оставаться. Отцу привет.

Выйдя на улицу, он остановился у подъезда и несколько раз глубоко вдохнул и с шумом выдохнул сырой холодный воздух. Оказалось, что, пока он сидел наверху, дождь кончился, а когда серебристая «Лада» выехала на улицу, в разрывах туч блеснули холодные осенние звезды.

Глава 3

Дождь, заливавший Москву в течение трех последних дней, прекратился накануне, и с утра в холодном, словно подсохшем за ночь воздухе отчетливо пахло приближающейся зимой. В тени еще поблескивал стянувший лужи тонкий, как бумага, первый ледок, а на пригреве асфальт уже оттаял и почти высох, снова сделавшись светло-серым.

В десятом часу утра с Маросейки в Армянский переулок свернула вишневая «девятка». Из Армянского она неожиданно нырнула в Сверчков, оттуда в Архангельский и наконец, вдоволь попетляв, въехала в старый двор-колодец, расположенный неподалеку от впадения Кривоколенного переулка в Мясницкую. Загнав машину в дальний угол двора, водитель заглушил двигатель и некоторое время сидел в салоне, бездумно покуривая и глядя по сторонам. Он уже почти привык к реалиям своего нового существования, бывшего, по сути, лишь повторением прежней жизни, но временами накатывало почти непреодолимое ощущение нереальности происходящего. В такие моменты он боялся проснуться и обнаружить, что задремал за столом в больничной котельной подмосковного поселка Крапивино после излишне обильного возлияния в компании сменщика.

Назад Дальше