Из Испании с любовью - Левченко Николай


Николай Левченко

Из Испании с любовью

Глава 1

Глаза и с жадностью и наслаждением смотрели, как издали, всё круче поднимаясь водной толщей, властно подминая под себя морскую хлябь и подгоняя тучной грудью небольшие волны, шел на разогретый средиземноморский берег этот вал. Ближе, у скалистой глыбы, гагатовым блестящим каблуком взмывающей над пенными ложбинами, он царственно оброс во всю длину крутящимся стеклянным гребнем, готовый раздробиться, как призадумался и замер на мгновение, но не пожертвовал своим лилейно-малахитовым венцом, и так, не разбиваясь, миновал препятствие, прежде чем исчез из поля зрения совсем. Нижнего клокочущего края бухты видно не было, тот прятался за выступом обрыва. И через две секунды стало слышно, как стена воды с глухим протяжным грохотом обрушилась на литораль со всеми ее крабами, полипами, головоногими моллюсками и водорослями. Ревностно, рассеиваясь на мириады брызг, она ударилась о каменисто-илистое взбаламученное дно и, полностью еще не укрощенная, ревела под ногами, ворочая, расшвыривая и омывая камни. Стихия вроде бы давала бенефис или что-то праздновала, причем в своей естественной красе ей было все равно, кто перед ней… В небе – голубоватой перистой перкалью опускавшемся за усеченный гранью водного пространства горизонт, был яркий расплывающийся след от самолета, который пролетел до этого. Выписав дугу над морем, он шел светящимся веретеном, как шелкопряд беззвучно оставлял за оперением инверсионный волокнистый шлейф. По траверсу он находился где-то около Менорки, но все еще был виден под лучами солнца, в своей волнующей недостижимости заманчиво поблескивал крупицей никеля вдали. Береговая линия песчаника, тянувшаяся как ржаной изгрызенный сухарь по обе стороны от мыса, здесь делала сюрприз из скал – изрезанный водой и воздухом паноптикум, сродни античной греческой камее. Тот был представлен маленькими выветренными гротами, невиданным нагромождением камней, лежащих этажеркой друг на друге, и отступавшими от берега утесами. И перед ним ширяли и планировали над водой большие, черно-белые, с вильчатыми длинными хвостами, напоминавшие океанических фрегатов птицы.

Центр разморенного июньским зноем городка был километрах в четырех-пяти, левее мыса с маяком, к которому вела через предместье вдоль холма – отрога то ли Пиренеев, то ли Каталонских гор, развилком с главной трассы, заасфальтированная узкая дорога. Запечатленный на любительской открытке вид – маяк и холм за ним, были как сознательной приметой этого живого и обласканного солнцем уголка в северо-восточной стороне Испании. В окат простроченный нарядными стебельчатыми швами виноградников холм, что возвышался за спиной сейчас, был похож на взнузданную морду жеребца, вприщур, каким-то островерхим помутнением, как отпечатком пальца на бумаге, смотревшего на мыс и бухту. На чистом, не графленом обороте открытка снабжена была невнятным и тревожным послесловием, которое, коль опустить слова стандартных пожеланий, читалось, так: не забывайте обо мне, мне очень жаль! Своей стилистикой оно напоминало серию других, таких же красочных открыток с видами портовых европейских городов, запечатленных с птичьего полета, которыми Елена словно бы давала знать, что не жалеет ни о чем, без памяти довольна своей жизнью, счастлива и хорошо устроилась. Присланное фото являлось как бы продолжением той серии, достаточно понятным для того, кто видел прошлые послания: слабо проступающим налетом меланхолии оно воспринималось терпким и расчетливым контрастом к ним.

Пытаясь разровнять растрепанные ветром волосы, мужчина оторвал взгляд от обрыва. Почти спокойные у городской лагуны воды – с ожесточенным ликованием бурлили в этих скалах, как вымещали накопившееся недовольство. Площадка, на которой он стоял, болкатым замкнутым с боков карнизом шла над морем. Для неуверенных в себе самоубийц от рубчатой дорожки под ногами пропасть отделяла в наклон натянутая за балюстрадой сетка. Думая увидеть неутихающий водоворот внизу, он сделал семь шагов до вырубленной в камне стенки. Наружный бок скалы за ней был выпуклым и ограничивал обзор. Держась за вбитый в стенку штырь, он перегнулся над перильцами, взглянул на обволоченные пеной камни… Когда стоишь вот так у края бездны, то это разом пробуждает и животный страх, и смутное влечение: желание полета, хотя бы сопряженного с угрозой смерти, встроено в наш шаткий разум с самого рождения, оно дается нам как некая прививка на всю жизнь. Но чему быть, того не миновать, уж это точно. Страха он не ощущал; опасность пока тоже не была конкретной. Штырь был захватанным до блеска, прочным и холодным. Подергав тот, он усмехнулся над собой и перешел на то же место. Чтобы начать отсчет отпущенного времени и всех, зависящих теперь во многом от него причинно-следственных событий, он мог сказать себе в дурном порыве экстатического самоутверждения: ну вот я и приехал! А если ты куда-нибудь уже приехал, нет никакого смысла спрашивать себя, зачем. Посадка в самолет, летевший через Франкфурт до Мадрида, и нудные досмотры багажа прошли перед глазами кувырком, ничуть не отвлекая от главной и конечной цели путешествия. Дело было не открытке, что взял он у родителей пропавшей без вести Елены, ну, или не только в ней. С тех пор как она канула в безвестность – сначала для него, затем – и для своих родных, с сыном он встречался всего раз, когда его жена, с которой они не были еще по правилам разведены, приехала на месяц погостить к отцу и матери. Тогда же у них состоялся краткий разговор, какой бывает между не поделившими чего-то ранее супругами, то есть, очень милыми тактичными людьми, уже заметно поостывшими друг к другу, но рефлекторно предъявляющими прошлые счета. Вопрос был в мальчике, будущность которого тревожила. Обеспокоенность была и в частности – из-за объективных упущений в чисто женском воспитании, и в целом. Делая упрек, Елена рассуждала здраво, не признавала ни моральных доводов, ни оправданий. Да, пока они ни разошлись, он слишком мало уделял внимания ребенку, думая, что с возрастом, когда у мальчика проснется тяга к знаниям, тот сам приблизится к нему, захочет взять в различных представлениях ума все то, что восходящему ростку с мужским набором хромосом и надо. Елена подкрепляла этот взгляд на вещи тем, что, видя его состояние тогда, и чувствуя, что близится разлад в их отношениях, она, естественно, стремилась сделать так, чтобы ребенок был поближе к ней, чтобы впоследствии, как вырастет, не «задавал вопросов». Понятно, что как мать она старалась выбирать из двух зол меньшее и следовала в этом прагматичной логике, прямолинейной и безжалостной, как это водится в подобных случаях у женщин. Ее претензии отчасти были справедливы: прежде чем почувствовать нормальную потребность в сыне как в существе, которому он мог бы что-то дать, он должен был сначала сам очиститься, освободиться ото всех психологических болячек. Елена же была охвачена тогда желанием скорейших перемен, ну и, как уж говорится, – с глаз долой, из сердца вон! (Она об этом не сказала, чтобы не обидеть его, но подумала). «Сначала все глазами любят, – пробовал он возразить. – Затем на смену этому приходит понимание». Она с ним согласилась, сказала, что тяжело переживала их разрыв, но оставлять ребенка отказалась. Это было апогеем ее искренности. «Прости, но у меня свои соображения!» И он решил не говорить о том, что уже предвидит ее неустроенность. Самолюбивый вспыльчивый апломб препятствовал ей заглянуть чуть-чуть подальше, – могла ли она знать тогда, что с ней самой чего-нибудь случиться? Но так уж ее гордость рассудила: за те поступки, что осознаны, мы после отвечаем сами. Поэтому, случилось с ней самой чего-то или нет, его не волновало. Ее исчезновение, присланная странная открытка, до этого – звонок то ли из Испании, то ли из Франции, когда мать не узнала ее голоса – он был подавленным и слабым, она тянула, хотела что-то рассказать, но так и не отважилась. А также связанное с тем по касательной – желание помочь ее не больно расторопным домочадцам, все это было косвенной причиной, как предлог, чтобы сюда поехать. Такой предлог, – подумал он, поглядывая на круживших у карниза птиц, – за зримой объективностью которого в сердце вырисовывалось что-то большее. Маша проявляла деликатность. Когда он уходил из дома, ее немой полу-упрек – полу-вопрос в глазах, который он неоднократно задавал и самому себе, был не от ревности. Каким предлогом было то, в чем он убеждал себя, отправившись сюда, заведомо уж зная, что на неделю или на две снова окунется в прошлое? И стоило ли залетать в такую даль, только чтоб на месте убедиться в этом?

Он на секунду обернулся, поглядел на холм, по-прежнему смотревший сверху как бельмом меж виноградников. Кольцо дороги, где он припарковал автомобиль, скрывалось за постройками у маяка и рощицей олив перед натоптанным туристами и овцами подножием. Так вот: думаешь, что навсегда расстался с прошлым, подчистил все свои долги, а оно нет-нет опять находит непорядок где-то у тебя в душе, скребет на ней и возвращается. Всегда есть превентивная боязнь и искушение взглянуть на самого себя со стороны. Пожалуй, если он хоть в чем-нибудь и превзошел себя за эти годы, так это в том, что на виду почти никак не проявлялось: для окружающих – по внутреннему складу и самооценке это был все тот же человек, известный всем как Статиков. То есть, если бы его спросили, думая оспорить это положение, то он бы возразил, что собственно таким всю жизнь себя и помнил. Пусть это было скрытой стороной его характера, но и любой, кто знал его когда-то, мог сказать, что не изменился и его физический портрет. Ну, разве что порезче стали выделяться на лице голубоватые, задумчиво глядевшие как внутрь себя глаза у правильного, с небольшой горбинкой носа. Светлые, густые и прямые волосы, при ладно скроенной фигуре, в которой ощущались и уверенность и искра благородства – такой неброский, будто затаенный шик, достались ему, видно, от отца, довеском. «Ну, это как у дипломатов, – подшучивала Маша. – Хочешь обхитрить меня! думаешь, что никогда не постареешь? Когда ты бреешься, тебе ни хочется сложить балладу о себе?» Маша, говоря это, видимо, сверяла его облик со своею внешностью, если обнаруживала мелкие морщинки возле глаз. Нет, он не хотел спеть о самом себе балладу. Ему хотелось, чтоб и Маша, глядя на него, была как вечно молодая Геба. Она подтрунивала над его мужским эгоцентризмом с присущей тому жаждой вечной молодости рядом и недоумевала, как это он может всех любить. Она считала, что это тоже эгоизм, и, перекраивая смысл, с иронией цитировала из «Книги Мертвых»: «Если я живу, живет и она, если я старею, стареет и она?» Пусть так, пусть эта и душевная и сексуальная потребность тоже эгоизм. Но как себе откажешь в удовольствии вообразить почти что невозможное, лишить себя тех представлений, что делают биологических существ людьми, того разумного ростка, благодаря которому мы и добиваемся чего-то. И разве тот же эгоизм не может оказаться плодотворным, созидательным? Маша была далеко сейчас; и далеко – и нет. Она умела это делать: не расставалась с ним на протяжении всего полета. Вниманием своих проникновенных теплых глаз, рукой с отставленным перстом, мгновенно поправлявшей пряди у виска, и детской ямочкой у подбородка – подобно ангелу-хранителю являлась взору над лоскутным покровом облаков. Она хотела проводить его до аэропорта, но в самую последнюю минуту, когда уже подъехало такси, и надо было выходить к подъезду, передумала, сказала, что они простятся, как это поется в песне, прямо у порога; и она будет ждать, когда он позвонит – два длинных и один короткий. «Ты веришь в это или знаешь?» – спросил он, улыбаясь. «А ты как думаешь? Тебе перед отлетом надо мысленно собраться, я буду там помехой». Она хитрила: решила не смущать его своей опекой в аэропорту, а заодно уж не терзаться после, оттого что он там был наполовину, как и не ее.

Скарб размышлений был с остаточным комфортным ощущением, как стоптанные тапочки. Это отвлекало, и он смотрел на остроклювых чернокрылых птиц, метавшихся перед обрывом. Они не подлетали близко, метрах в десяти-пятнадцати от берега свертывали крылья под косым углом, но тут же резко взмахивали ими, будто кланяясь, и разворачивались. Фрегаты это, или нет? Fregata magnificens вроде. Птицы перелетные, хотя неясно, как они тут оказались. Было впечатление, что они о чем-то спорят, вторя нестареющей максиме: чужие страны становятся нам иногда родными. Нет, дело даже и не в том, о чем ты думаешь, когда ты все же думаешь, а в том – зачем. Плеск разбивавшихся о камни волн и перекрикивание птичьей стаи вводили в отвлеченную пространность мысли, направить их в желаемую сторону что-то все никак не удавалось… Был уже десятый час. Думая, что предпринять, он вновь прошелся по карнизу. В легких полотняных джинсах, в которые он сразу же переоделся, чтобы быть и в несколько цивильном виде и не шибко выделяться, было все равно и тесно и невыносимо жарко, хотелось скинуть их, спуститься вниз и окунуться, как если б там была река. Показывая прелесть своих ног, здесь все ходили в шортах и в таких зауженных у модниц – как бы галифе в цветочек. Природно-смуглым цветом кожи он не отличался, поэтому в своем отглаженном костюме чувствовал себя инспектором как на большом нудистском пляже; к тому же, как и эти птицы, говорил на непонятном языке. Уж такова была реальность. С Машей они жили вместе девять лет. И дома жизнь была реальной, то есть отражалась так в сознании постольку, поскольку каждый в ней участвовал и приносил какую-либо пользу. Стоило остаться им наедине, как они тут же забывали обо всем, что находилось там, и оболочкой того состояния уже не жили. В том хосписе, где, совмещая это с частной практикой, вкалывала на полставки Маша, жизнь была исполнена страданием и болью угасания, а у него – утратой веры в себя тех людей, которых он по настоятельности Маши консультировал. Она считала, что он может и обязан помогать другим, ибо испытал все то же на самом себе. Но это было там. Когда же они находились рядом, то это состояние вербально можно было бы определить и как отсутствие земного хода времени. Да, они его не замечали и, понимая это, более всего боялись оторваться от действительности, утратить «рассудительность и бдительность», словами Маши. Ну, то есть каждому хотелось верить, что эта тонкая вневременная связь не застилает им глаза. И оттого что оба рассуждали так, со временем в их общем мире тоже стали обнажаться свои рифы и ухабы. В вялотекущем настоящем у каждого зияли разные прорехи от совокупности незавершенных в прошлом дел. И чем полнее было единение меж ними, острее ощущалось собственное бытие, тем глубже было осознание любых просчетов и долгов. Так что связанное с этим восприятие, возможно, было движущим мотивом и краеугольным камнем всей поездки. И как бы не было им с Машей сладко, но чувство внутренней причастности тому, чего, казалось бы, навек ушло, переместившись из России на другой конец материка, не покидало. Чего касается практических задач, то он как сильно выраженный интроверт с глубокой недоверчивостью относился к методам дедукции, предпочитая полагаться более на интуицию или, проще говоря, на тот же ум, преобразуемый содружеством нейронов в опыт. Надежд на то, что он, используя одну эту открытку, пойдет по следу и разыщет мать с ребенком, было мало.

Поставив в этом пункте размышлений знак вопроса с двумя точками, он развернулся и по дорожке, уводившей от балясин у обрыва, чтобы сократить обратный путь, вошел под сень оливковых деревьев. Рощица была такой же, что и на открытке. До этого, когда он шел в обход ее, казалось, что маслины стоят порознь, купами. Но, оказавшись среди них теперь и пробираясь наугад, он понял, что, потеряв едва приметную в щебенистой траве тропу, здесь с непривычки можно заблудиться. Врезаясь в слой песчаника уродливо желобчатыми комлями, раскидистыми ветвями с бахромчатой листвой деревья вширь перекрывали небо, они и укрывали своей тенью и сбивали с направления. Автостоянка была дальше и правее. Шоссе, которым он приехал, здесь заканчивалось, делало петлю у рощицы олив и возвращалось стороной от побережья к югу, вдоль протяженного, хребтами запряженных буйволов вдаль уходившего нагорья. Другая, более живая магистраль от города шла юго-западнее – в Барселону, через окружной центр Альт-Эмпорда – Фигерас. Две переснятых дома карты с испанскими и русскими топонимами, которые он взял в дорогу, не ограничиваясь тем, что было у него в смартфоне, лежали в бардачке «Сеата». Но карты не давали никакого представления о людях. Туристы на автомобилях, что, переехав через Пиренеи, катились в отпуск на горячие пески Валенсии и ради любопытства, сделав крюк, заскакивали в этот именитый городок, при выезде – или по ошибке или чтоб полюбоваться видом, должно быть, часто заворачивали к мысу по боковой, лишенной указателей дороге. Созданный как походя рукой природы, которая, исполнив свою миссию, тут же поспешила дальше, этот уголок должен был бы охраняться властью или местными экологами, иначе кто-нибудь уже открыл бы тут доходный ресторан… Держась того же направления и предполагая отыскать кого-нибудь из местных жителей, он повернул поближе к берегу, правее того места, где припарковал автомобиль. Вившаяся между комлями тропинка потерялась под ногами и метров через пятьдесят оливковая рощица, лишив навеса под палящим солнцем, кончилась. На огороженной площадке перед конической колонной маяка был светлый домик, крытый по щипцу как раскаленной, в цвет моркови, черепицей. При виде той он сразу ощутил, что в горле пересохло. Пришлось утешить себя тем, что в номере не слишком звездного отеля, где он остановился, есть про запас бутылка красного вина, которую он сунул утром в холодильник. Выйдя на дорожку, шедшую по краю рощицы, возле маяка он заприметил мужскую смуглую фигуру. Расчет на то, что он, не зная языка, чего-то разузнает, был неоправданно завышен. И все-таки хотелось убедиться кое в чем.

Дальше