На дачах кипели латиноамериканские страсти, любви все возрасты покорны, и трехлетки сражались за пятилеток на совочках. Да что там трехлетки, даже я, тринадцатилетний пугливый ландыш, бегал по вечерам к пруду к опытной, четырнадцатилетней.
– Наш-то опять к своей Русалке намылился, – говаривал в то время мой папа.
Бабушка-профессор, наблюдая вокруг всю эту буйную порнографию, совсем захандрила.
– Гляди, в девках останешься! – кричала она Ромику через забор.
И тут на дачах появились они. «Поселковые», как их презрительно называли некоторые дачники. А то, что мы, дачники, бегали в их универсам за продуктами и на почту звонить, как-то забывалось. Поселковые стали приезжать на мотоциклах, попадались среди них и девочки. В первый свой приезд они попытались подраться с нашими старшими ребятами, но вместе так напились, что пришлось подружиться.
В один из вечеров несколько поселковых девушек гуляли по дачным переулкам и набрели на Ромика. Среди них была одна, в которую сразу повлюблялись все наши местные старшеклассники (и я, на всякий случай). Она носила рваные джинсы в обтяжку или «в облипочку», как, некрасиво шамкая, говорили старушки. Джинсы в те годы (восьмидесятые) все еще были общественным вызовом, не говоря уже о драных, не говоря уже о «в облипочку», поэтому не исключено, что все мы влюбились сначала в джинсы, а потом уже в девушку. В любом случае там было, во что влюбляться. Девушка заканчивала школу, и, по словам ее одноклассниц, школа очень ждала того момента, когда их подруга ее наконец закончит.
Поселковая красавица впервые в жизни встретила своего ровесника с книгой. Понятное дело, что разноименные заряды мгновенно притянулись – никакой лирики, чистая физика. Вот это был роман, настоящие Ромик и Джульетта. Их любовь явилась таким чистым недоказуемым чудом, что и поселковые претенденты, и наши дачные ловеласы даже не стали Ромика бить. Ромик ходил по дачам с огромными глазами, как в аниме, и вовсе не из-за своих диоптрий.
А через пару недель я стал свидетелем разговора между моей и Ромиковой бабушкой, которая зашла к нам в гости.
– Вы что, не видите, голубушка, что с ним стало? – причитала моя. – Мальчику поступать, эта оторва совсем вскружила ему голову. Научился выпивать, торчит с ними у костра, бегает на танцы. А недавно, не поверите, недавно я видела его на мотоцикле! За рулем! Он же у вас еще на велосипеде толком не научился, он же упадет! Голубушка, дорогая, вы не знаете, что происходит?
И тут бабушка Ромика, доктор немыслимых наук и профессор всех университетов, наклонилась к собеседнице, заговорщицки подмигнула и шепнула:
– Декабристы разбудили Герцена!
Это было лучшее определение первой любви, которое я слышал.
5. На холмах Грузии
Четырнадцать – хороший возраст, чтобы увидеть Париж и умереть. Мне почти удалось – и то, и другое. Причиной моей преждевременной кончины должна была стать девушка: кто же еще, ведь мы говорим о Париже.
В 1989 году Франция отмечала двухсотлетие своей революции. Для окончательного триумфа праздничному Парижу не хватало одного – нас. Школьников из Московского дворца пионеров. Гости из московских дворцов на празднике сокрушителей Версаля – это было вполне в духе того позднего апокалиптического советского времени.
В нашей лубочно-матрешечной делегации у меня была своя особая артхаусная роль. Меня взяли в группу из кружка «Юный журналист», так что я состоял при ней как бы штатным репортером. И если остальных детей приняли за красивые глаза или за нужного папу, то я числился крепостным летописцем, и с меня причиталось.
Каждый день за границей я был обязан выдавать на-гора ежедневную стенгазету с обзором нашей поездки. С этой целью руководители делегации даже прихватили с собой тубус ватмана (во Франции же нет ватмана, отсталые варвары). По вечерам стенгазету с моими текстами и рисунками высокого мальчика с косоглазием (забыл его имя) торжественно вывешивали в фойе спортшколы, в которой мы жили. Дружественные французские подростки дежурно вздрагивали, проходя мимо. Рисунки косоглазого мальчика были выдержаны в стилистике журнала «Крокодил», этой фирменной советской миролюбивой агрессии, поэтому французы думали, что началась война.
Наша поездка продлилась две недели. Я выдал четырнадцать полноразмерных ватманов. Из них мне не удался лишь один.
В тот день мы посещали французский бассейн. «Посещение французского бассейна» – так и значилось в программке, которая была опубликована накануне в очередном «Вечернем ватмане». Мы прочли уведомление о посещении бассейна с той же возвышенной интонацией, с какой до этого читали новость о «посещении Лувра».
Бассейн и вправду оказался французским. Нет, мы не плавали во «Вдове Клико». Это был открытый бассейн на свежем воздухе с шезлонгами и двумя барами. Истинная французскость бассейна заключалась в том, что на одном из шезлонгов загорала французская девушка топлес. Мы тогда еще не знали слова «топлес». Более того, не уверен, что кто-то из мальчиков в нашей делегации в свои четырнадцать вообще видел женщину топлес. Колхозница Мухиной не в счет (тем более, она вроде бы и не топлес? вот зыбучие пески подростковой памяти!).
О женщине, загорающей у бассейна топлес, рассказала взволнованная девочка из наших рядов. Вся в слезах она прибежала к руководительнице делегации, суровой женщине-методисту не с одним десятком внедренных методичек за спиной, которую мы в первый же день окрестили Фрекен Бок. Девочка решила, что в этих французских бассейнах всех девочек заставляют так ходить, бедняжка. Также она поведала, что той девушке носят коктейли из бара, и на ее глазах распутнице принесли второй. И вот тут в полный рост встало и во всей красе проявилось мое пролетарское мужество.
– Как советский репортер, я должен это увидеть и рассказать стране! – объявил я решительно, взмахнув чубом (чуб тогда еще был в ассортименте), и отправился на верную гибель.
Несколько самых отважных мальчиков вызвались сопровождать меня на такое смертельно опасное задание. Фрекен Бок еще только складывала в уме ускользающий пазл неминуемой катастрофы, когда мы уже выдвинулись на позицию тевтонской свиньей.
Французская девушка топлес почувствовала неладное минут через двадцать, после того как мы прошли мимо нее той самой свиньей в двенадцатый раз. Кажется, она даже поперхнулась пятым коктейлем. От тринадцатого раза нас удержала Фрекен Бок, которая вцепилась в меня мертвой хваткой партийного работника. На наших лицах застыл один и тот же черный страшный взгляд: наши зрачки расширились до размеров глаз.
В тот вечер я писал вдохновенно.
«Солнце пылало в зените», – начал я.
Затем следовали десять абзацев непосредственно про само памятное событие и в конце, как положено:
«Франция – буржуазная страна, где процветают пьянство и разврат».
Фрекен Бок рецензировала все мои ватманы. Того самого, постбассейного, она ждала с особенным нетерпением. Дождавшись, домомучительница от души послюнявила красный карандаш и приступила.
Минут пять она зачеркивала. Я слышал, как натужно скрипел карандаш поверх сокровенного, будто на несмазанных телегах увозили убитые слова.
Фрекен Бок зачеркнула все десять абзацев. Как сейчас помню, там было что-то про утреннюю негу, про тлеющий на жаре пергамент кожи (мог же, шельмец, эх, мог!), про белизну геометрических форм, про обнаженное дыхание жизни и даже, в одном месте, я процитировал: «На холмах Грузии лежит ночная мгла».
Вся наша делегация издалека напряженно наблюдала за Бенкендорфом в юбке. Один из моих товарищей, сопровождавших меня давеча в бассейне в героическом походе, взволнованно шепнул мне на ухо:
– Ты что, про сиськи написал?
Я тяжело вздохнул и закатил глаза. Как мне было объяснить этим люмпенам про мою высокую поэтическую правду…
Закончив экзекуцию моей музы, Фрекен Бок подозвала к себе высокого косоглазого мальчика. В тот вечер высокий мальчик был особенно косоглаз: он ходил к шезлонгу вместе с нами.
Через час очередная вечерняя газета висела на своем месте.
«Солнце пылало в зените. Франция – буржуазная страна, где процветают пьянство и разврат», – гласил в тот день ватман.
Больше никакого текста не было. Все остальное пространство занимал проклятый буржуин из сказки Гайдара. Буржуин, к слову, был ни разу не топлес, может, и к счастью.
По возвращении в СССР нашу делегацию в своем кабинете принимал лично директор Дворца пионеров. Ему торжественно вручили тубус с исписанными ватманами. Мы благополучно привезли их обратно в качестве отчета о нашем путешествии.
Директор Дворца пионеров бегло просмотрел гигантские свитки и особенно задержался на стенгазете с буржуином. Он даже прочел мой короткий текст вслух всем собравшимся.
Затем директор, по совместительству заведовавший в нашем Дворце пионеров театральным кружком, поднялся со своего места, подошел ко мне и как-то чересчур порывисто обнял.
– Бедный, бедный ребенок, представляю, как несладко тебе там пришлось, среди пьянства и разврата, – трагическим голосом произнес он.
Директор либо что-то знал, либо мне показалось. Но уголки его губ почему-то улыбались.
6. Галантный век
Я начал практиковать галантность с младых ногтей. Родители рано привили мне правила хорошего тона. В школе я придерживал девочкам двери.
Какое-то время я купался в женском обожании. Я был этакой ажурной вставкой из утраченного галантного века посреди типовых пролетарских обоев.
Но внезапно стал я отлавливать на себе косые взгляды. Они садились мне на лицо невидимыми комариками и жужжали нехорошее. Это на меня смотрели мальчики-сверстники, не понимавшие таких буржуазных излишеств.
После этого каждый раз, когда сверстники заставали меня за придерживанием дверей, я эти двери на полпути трусливо отпускал. И все бы ничего, но некоторые из дверей были инерционными. Ни о чем не подозревавшие девочки грациозно вплывали в дверной проем и немедленно получали дверью по голове.
Уже через пару дней девочки стали массово меня сторониться. Если же я оказывался перед ними у каких-нибудь дверей, особенно инерционных, то они и вовсе в ужасе пятились назад.
Галантный век в отдельно взятой московской школе закончился.
7. Знаки судьбы
В своих заблуждениях я бывал настойчив. За одной девочкой я ухаживал полгода.
«Ухаживал» – один из самых многозначных терминов в мужском словаре, который каждый раз требует уточнения.
Ухаживал, в моем случае, это: провожать долгим взглядом, настолько испепеляющим, что по осени за моей избранницей занималась листва; названивать ей домой и бросать трубку (телефонных определителей в те советские годы еще не существовало, хотя по моему астматическому дыханию меня можно было определить и без определителей); наконец, смеяться нарочито громко, когда она проходит мимо (по этому смеху избранница должна была обо всем догадаться, тем более смеялся я, будучи один, без компании).
Девочка была непреклонна: непонятно, чего им, женщинам, еще надо. И однажды я решил перейти (видимый только мне) Рубикон. Пойду и спрошу ее прямо, любит она меня или нет, постановил я.
Я вышел из подъезда и зашагал направо к ее дому. Через пару шагов я застыл, как вкопанный: на асфальте кто-то нарисовал мелом жирный крест. Я поежился, попятился и повернул в противоположную сторону, так как к моей избраннице можно было попасть и окольным путем. Пройдя несколько метров, я уперся в другой крест, намалеванный поперек дороги, еще жирнее предыдущего. Я чертыхнулся и в режиме обратной перемотки ретировался в подъезд и далее в свою квартиру. Только человек, начисто лишенный воображения, не распознал бы в этих крестах на асфальте пылающий знак судьбы.
Я сидел у открытого окна и оплакивал свою горькую участь, с тоской глядя на улицу. В этот момент мимо дома прошмыгнул косяк мальчишек. Они притормозили перед моим подъездом, о чем-то по-рыбьи прошепелявили, и один из них внезапно стер тот жирный крест с асфальта и мелом нарисовал на его месте тоненькую стрелку. После чего компания побежала в направлении только что нарисованной стрелки.
Я сидел и думал, отчего это в казаках-разбойниках стрелки всегда вот такие тоненькие, а кресты, наоборот, жирные. Все как в жизни.
А еще я тогда подумал, что некоторые знаки судьбы – это всего лишь чья-то детская игра.
8. Ежик в тумане
Когда я был юн, на мне можно было демонстрировать разбитое сердце в разрезе студентам медицинских вузов. Я влюблялся так часто, что сам не успевал за своими влюбленностями. Возлюбленные тоже не успевали. Часто они даже не подозревали, что они возлюбленные. Ну, и шут с ними, думал я в те годы: реальная девушка часто только портила образ моей возлюбленной.
Мои романтические истории были трагичны лишь при взгляде от первого лица, из танка. Снаружи это был обыкновенный «Комеди-клаб» с нежными прожилками Петросяна. Ни один Шекспир не пострадал.
Взять хотя бы длинноногую девушку Олесю. Мне было пятнадцать, спортивный лагерь. Имя Олеся почему-то всегда возбуждало меня само по себе, а тут к Олесе вдобавок прилагались длинные ноги…
Всю смену я пытался к ней подойти. Казалось бы, чего же проще, два тела в одном пространстве на близком расстоянии, элементарная физика, но как же трудно подойти к целой девушке в пятнадцать лет. Особенно к длинноногой. Эти длинные ноги словно уносят ее от тебя под облака.
Возможно, у меня был бы шанс, если бы на моем пути не возникла она. Не судьба-злодейка, а врачиха из местного медпункта. Дело в том, что в начале смены она всех нас осматривала и знала, что у меня минус пять, и я ношу очки.
Но очки и длинноногость плохо сочетаются. Так думает любой пятнадцатилетний. В пятнадцать вообще кажется, что очки – это главная из твоих проблем. Поэтому каждый раз, когда я решался признаться Олесе в любви, я прятал очки в задний карман и шел наугад, как ежик в тумане, навстречу своей волшебной лошадке. И каждый раз вместо волшебной лошадки мне попадалась врачиха.
– Очки тебе прописали не просто так, – нудила она, – они нужны для коррекции зрения.
И требовала снова их надеть в ее присутствии. Это стало ее миссией, личной войной, вендеттой – обнаружить меня слепого на территории и заставить надеть очки.
В предпоследний день смены в нашем лагере проходила прощальная дискотека. Для меня это был последний шанс, бал Золушки. На мое счастье, врачиху пригласил завхоз, и в тот вечер ей было не до меня. Я отполировал свою карету, сунул очки в задний карман и пошел сдаваться Олесе.
Дискотека предстала передо мной разноцветными пятнами, как у ранних импрессионистов. Тем не менее я сразу увидел ее, свою длинноногую Олесю, в том самом васильковом платье, в котором она в начале смены удаленно отправила меня в нокаут – в васильковом платье и в объятиях какого-то парня. Они танцевали, и его руки были значительно ниже ее ватерлинии. Руки были значительно ниже ватерлинии у него, а тонул почему-то я, опускаясь на знакомое илистое дно «все пропало». Я выскочил из клуба и потом полвечера по-есенински обнимал березу, хотя это вполне могла оказаться и сосна.
А когда я наконец отпустил березу, по совместительству сосну, под соседним деревом я вдруг снова увидел их – свою длинноногую Олесю в васильковом платье и того парня. Они сидели рядышком на пеньке, неудобно свешиваясь каждый со своей стороны, и целовались. Я полез в задний карман (о, если бы там был пистолет!), достал очки и надел их, чтобы в последний раз увидеть свою Олесю и навсегда унести ее образ в юдоль печали. На пеньке в объятиях розовощекого парня сидела совершенно незнакомая мне длинноногая девушка в васильковом платье. Увы, мир коварен: васильковость платья не является исключительным свойством девушек, по которому их можно отличить сослепу. Равно как и длинноногость.
Поняв свою ошибку, роковую, как и все мои ошибки, а иначе какой смысл ошибаться, я бросился обратно на дискотеку, но двери клуба были уже заперты. В окрестных рощах раздавалось смачное чмоканье. Мне же оставалось лишь поцеловать дверь, привычно, в замок.