Тест Тьюринга - Никонов Александр Петрович 4 стр.


Кладбище, которое до этой секунды представлялось мне какой-то абстракцией, вдруг нарисовалось перед внутренним взором во всей своей отчетливости – ведь я там был! Почти десять лет назад, когда хоронили мать. И его похоронят рядом с ней, как же я забыл! Я увижу могилу матери – вот хотя бы ради чего стоило окунаться в первую жизнь!

И вдруг то непонятное в моем теле, что поднималось от таза через диафрагму выше, щекоча осторожными мурашками спину, достигло горла, перехватило его и шарахнуло в голову догадкой – настолько огромной, что больше ничего в моей голове уже, кроме нее, не помещалось. Даже слезы. И оттого они побежали из моих глаз безостановочно, настолько опустошающе, что я не мог ничего с этим поделать. Да и не хотел. Они просто лились и все, как струи воды. То, чего стараются добиться психотерапевты – чтобы человек прорыдался, – чего не смогла добиться Джейн за полтора десятка сеансов, сейчас сделала эта догадка, настолько простая в своей вновь открывшейся предельной ясности, что я не понимал, почему она так долго вылезала, продираясь, продвигаясь откуда-то изнутри к сознанию.

– Мама, а почему дядя плачет? – спросил тихий детский голосок слева.

Даже если бы я хотел голоску ответить, я бы не смог – в горле стоял спазм. Поэтому я просто отвернул голову к иллюминатору, даже не пытаясь унять эти реки. Сколько их там накопилось за десятилетия!

Я понял, почему мать перед смертью просила похоронить ее не в Москве, а именно на родине – на окраине Твери. Она всю жизнь не любила доставлять никому неприятности, а тут попросила перевезти ее после смерти в другой город… Потому что там жил он! И потому что знала: он захочет лечь с ней рядом – если не в жизни, то хотя бы после нее. А он тоже понимал, отчего она приняла такое решение – быть погребенной не в Москве, где мы жили, а в Твери. Потому что так его новой жене и новым родственникам будет удобнее положить его рядом, когда придет время. И оба – и отец, и мать – даже откуда-то знали, что родственники согласятся на этот необычный шаг.

Они любили друг друга все это время! Несмотря на то, что какое-то событие, неведомое мне, раскидало их, оторвало с кровью друг от друга, она всегда любила его, а он любил ее! Поэтому она так часто плакала. Поэтому она не хотела, чтобы он приходил. Поэтому однажды после его случайного прихода проронила сквозь слезы: «Мне хочется умереть». А я, тогда еще 12-летний мальчишка, ненавидел его и думал, что он ее обидел.

Он ее действительно обидел – тем, что она его любила. Его одного и всю жизнь. Настолько – что когда он приходил, ей и вправду хотелось умереть, потому что знала: он скоро уйдет… И он, оказывается, любил ее!

Я всегда воспринимал их как-то бесполо – ее как мать, как пожилую женщину. И его – как чужого старика. А они были люди! И они были молоды! И у них была целая неведомая мне жизнь! Я – лишь побочный продукт их любви. Они любили друг друга! Любили так, как я никогда не любил свою жену…

Почему я никогда не спрашивал у нее, отчего они расстались? И почему мне, дураку, не пришло в голову спросить об этом у него?

А теперь уже не спросишь…

И еще одну вещь я тогда, на взлете, понял со всей ясностью – Джейн, как женщина, догадалась об этом сразу. Она хотела, чтобы я догадался сам, поэтому и гоняла меня по отцу. И ей не хватило, наверное, каких-нибудь получаса, чтобы выбить из меня этот триумф психотерапевта. А ведь это было так просто – догадаться!

Когда я открыл глаза, самолет уже заходил на посадку. Внутри меня было как-то свободно и звонко. Как никогда не было.

За десять часов лета мы перепрыгнули через ночь, и новая ночь уже катилась навстречу Москве с востока. Мне бы теперь до темноты добраться до места. Потому что завтра с утра отец и мать воссоединятся. Встретятся наконец, заполнив в смерти тот разрыв, который случился у них в жизни.

Самолет зашевелил оперением, обнажив какие-то потайные страшные кишочки, видимые пассажирам только тогда, когда загадочные закрылки, подкрылки и элероны приходят в суетное движение. Он вальяжно накренился на правый борт, любезно показав мне Россию, затем выпрямился, со вздохом опустился и вскоре устало бухнулся на шершавый бетон, загремев по стыкам и взвыв реверсом турбин.

Чертова родина…

Глава 100

Смешно, но мой таксист в желтом московском корыте был очень похож на моего нью-йоркского таксиста, только без чалмы. Да и приехал в Москву он не из Индии, конечно, а из бывших имперских колоний – из Средней Азии.

– Тверь? – еще раз утвердительно переспросил он. И я удивился: не по-английски!

– Тверь, – кивнул я с заднего сиденья и подумал: правильно ли я сел, ушла ли за все эти годы извечная привычка русских мужчин садиться рядом с таксистом или осталась? А впрочем, какая разница – я уже не русский!

За окном проносились знакомые и полузнакомые пейзажи, а я не чувствовал ни ностальгии, ни каких-либо иных эмоций, как будто не прожил в этой стране большую часть жизни. Я смотрел на все окружающее пространство так, словно это была чужая страна. Нет! Неверно! Если бы это была чужая страна, я бы смотрел в окно с другими эмоциями – с интересом, как всегда смотрю и как все смотрят по сторонам, попав в чужую страну.

Мне здесь ничего не было интересно. Единственное, на что бы я посмотрел, так это на могилу матери. Которую не видел уже почти десять лет. Но я ее и так увижу. А все остальное…

– Адрес какай? – спросил таксист, остановившись на светофоре и решив ввести наконец тверской адрес в навигатор. – Адрес какай?

– Адрес такай, – машинально ответил я и полез в смартфон, где у меня был записан адрес, наскоро продиктованный позавчера братом. Или это было вчера? Я уже запутался с этими перелетами и переменами дат. – Ага, вот. Забивайте…

Я продиктовал адрес – улицу в частном секторе где-то на окраине Твери – и вновь откинулся на спинку заднего сиденья.

И они еще пишут что-то о ностальгии! Никакой! Ни на грамм! Чужая страна. Даже хуже – потому что неинтересная. Слишком много с ней у меня было связано. Целый огромный кусок жизни, с которым я бы с радостью расстался. Да я и расстался. Смог. Получилось. Ампутировал. И увез Лену, которой уезжать не хотелось, но жена декабриста должна ехать за ним не только в Сибирь, но и в более прекрасные места. Такова женская доля.

– Хороший погода, – вдруг почему-то сказал водитель. Наверное, ему хотелось поговорить, но я его порыва не разделял и только буркнул: «Угу».

Сентябрь и впрямь выдался каким-то очень летним, погода почти не отличалась от нью-йоркской. Мне, наверное, просто повезло. И завтра дождя тоже не предвидится. Не хватало еще попасть на похороны в дождь! Интересно, какой гроб они отцу купят, небось, самый дешевый – плохо оструганная тонкая доска, затянутая красным ситцем, – прикинул я и вдруг поймал себя на том, что впервые подумал не «ему купят», не «его похоронят», а – «отцу».

Что-то изменилось во мне за эти десять часов перелета…

Он ее любил. И она его тоже – в смерти даже шагнув поближе к нему и подальше на 150 километров от меня, жившего в столице. И он тоже дождался и шагнул ей навстречу – также уже на том свете. Почему же они расстались? Почему не прожили всю жизнь вместе? Кто и в чем оказался виноват? Отчего я вырос без отца? И не просто без отца – а почти в ненависти к нему, поскольку часто видел слезы матери, всегда связанные только с ним.

Интересно, как его новому семейству удалось примириться и согласиться с этим его последним решением, новая жена как решилась? И как они утрясли вопрос с документами, на каком основании его положат рядом? Может, они уже передумали, переиграли?.. Почему-то эта мысль меня взволновала, я заерзал на сиденье. Мне теперь было очень не все равно, я теперь хотел, чтобы они лежали рядом. Мама и отец.

– Ты был Ташкент? – снова прервал мои мысли таксист.

– Нет, – я нехотя разлепил губы. И почему я считаю себя обязанным ему отвечать? – Я не был Ташкент. И Бухара не был. И Самарканд.

И он начал рассказывать, какой хороший город Ташкент. Какой хороший плов в Ташкент. А Бухара – тоже хороший город! У него там брат живет, в Бухара. В Бухара тоже хороший плов. Но в Ташкент лучше! Хотя некоторые говорят, в Бухара плов лучше. Не понимают просто люди.

Я молча кивал, а сам вспоминал руки матери – как она брала семейный альбом, и ее кисти, старческие, с голубыми венками, чуть подрагивая перелистывали толстые картонные страницы, каждый раз задерживаясь на тех, где были наклеены или они с отцом или мы трое. Их свадьба. Снова они вдвоем – смеющиеся, где-то в деревне. Они стоят в парке, а внизу, у их ног – я на трехколесном велосипеде.

Порой на глянцевое старое фото капала слеза, и когда я был маленький, сердито отнимал у нее этот альбом, чтобы мама не плакала. Потом отнимать перестал, поняв, что не в альбоме дело, но всем своим видом показывал недовольство и копил злость на человека, который оставил ее – одну с этим альбомом. А затем она смотреть альбом перестала. Или делала это, когда дома не было меня. Да, наверняка так и было, я мог бы и раньше догадаться.

Теперь я понимаю. Она не просто листала прошлое, она смотрела только на снимки отца и вспоминала то время, когда они были вместе.

Этот альбом сгорел вместе с записной книжкой в моем гараже…

В город мы въехали, когда солнце уже почти опрокинулось за горизонт, во всяком случае его уже не было видно из-за крыш низкой частной застройки на окраине. Машина переехала по мосту через реку, и еще минут десять мы пробирались по узким улочкам, лавируя между ямами. И вскоре остановилась у ничем не приметного бревенчатого дома с резными голубыми наличниками. Такой же голубой краской было выкрашено и крыльцо. Причем и там, и там краска была уже здорово облупившейся. Видать, к старости отцу стало уже не до наведения марафета. Все старики таковы – сил на ненужное уже не остается. Но почему не покрасил этот – братец-то мой?

Такси, фыркнув выхлопной трубой, укатило в закат, а я подхватил чемодан, потому что по местной щербатой улице на своих маленьких колесиках он передвигаться не мог, и, вздохнув, побрел к перекошенной калитке. Какой-то ужас. Блин, лучше бы я остался в Нью-Йорке! Там по крайней мере все привычно и не так ужасно.

Чье-то женское лицо мелькнуло в окне. Меня увидели.

Все оказалось не так страшно, как мне представлялось.

Не было назойливого провинциального внимания а-ля «капиталист из самой Америки приехал, глянь!» Да и некому было его выказывать. В вечернем доме были только мой сводный брат по мертвому отцу, его жена, их длинный сын-подросток, которого я не очень даже запомнил и который после формального «здрасьте» растворился в своей комнате, залипнув на весь вечер у компьютера. А также вдова моего отца, которую я до этого дня никогда не видел. Та женщина, на которую отец променял мою мать. Но почему-то оказалось, что променял только на одну жизнь. А после смерти решил вернуться.

Ирина Петровна оказалась интеллигентной женщиной. Не толстой. Мне почему-то она представлялась толстой, как все российские провинциалки, живущие в частных домах. Но она оказалась приятной пожилой и на вид грустной учительницей с копной седых волос и большими серыми глазами. На вид даже избыточно интеллигентная для их дома, устроенного слишком просто, слишком по-деревенски, и это мне сразу ответило на незаданный вопрос – почему она согласилась с последней просьбой мужа.

Но вопрос я все-таки задал. Когда пригласили за стол, поставили картошку с селедкой и когда после первой рюмки у меня внутри лопнула последняя струна напряжения.

Отпустило.

И мы заговорили. Очень просто. Как будто виделись всю жизнь и всю жизнь поддерживали родственные отношения. А почему нет? Что нам теперь делить?

Поговорили про их сына (из его комнаты раздавались звуки компьютерной стрелялки). Про школу, в которой она работала. Про работу брата. Наконец, я дождался вопроса про Америку. Но о чем мне было рассказывать – не о моем же роковом выстреле? Поэтому, разговоры о себе я быстро закруглил, проинформировав, что работаю полицейским, детей у нас с Леной больше нет и быстро закруглил американскую тему. Почувствовав, что у меня нет настроения говорить о себе, они тактично не стали настаивать. И беседа вновь вернулась к их нехитрой жизни.

Вот тогда я и спросил. Не впрямую. Просто поинтересовался техническими деталями – во сколько завтра начало, где, на каком кладбище… На мой вопрос, обращенный как бы сразу ко всем, ответил не брат, ответила она, женщина с глазами, в которых не было слез, потому что они были давно выплаканы, наверное, за годы до сегодняшнего дня.

– На том конце города, – сказала Ирина Петровна. – Это дальше, чем наше кладбище, но он просил именно там, рядом с ней. В смысле, с вашей мамой.

Вместо главного вопроса я просто поднял на нее взгляд. И она ответила:

– Он давно об этом просил. Много лет. Все время. Я привыкла за годы.

Что-то опять накатило на меня. Я сглотнул, прокашлялся и, чтобы скрыть волнение, сказал:

– Гхм… А как же вы решили вопрос с документами?.. Ну, для захоронения?

Они переглянулись – брат и его мать, вдова моего отца:

– В смысле?

Я растерялся. Я не был в России уже много лет, и все могло измениться по законам и правилам. А я и тогда не слишком сильно представлял себе похоронное дело.

– Ну, не знаю, как сейчас, но раньше, по-моему, захоранивали на участок только к родственникам и супругам. А я даже не представляю, на кого оформлено… Тогда похоронами матери занимался мой двоюродный дядя – дядя Сережа, я был в армии, приехал только на похороны. А он тоже умер, и я не знаю, на кого и где документы, их надо, наверное, как-то восстанавливать. Как вам вообще разрешили? У вас есть разрешение-то, а то получится…

Я успел выпалить такое длинное и путаное объяснение только потому, что все то время, пока я говорил, они осознавали одну простую мысль. И эта мысль их удивила.

– Не дядя Сережа никакой! Занимался похоронами твоей матери отец, – сказал брат. – И документы на могилу были оформлены на него. Потому что он муж.

– Кому? – растерялся я. Не надо было мне, наверное, эту водку пить.

– Екатерине Георгиевне, твоей матери.

Какое-то время я сидел за столом, не понимая. И по моему лицу они утвердились в своей догадке: я – идиот!

– Ты не знал, что ли? Они не разводились. Твои отец и мать не оформляли развода.

Я молча потянулся за бутылкой…

Лежа ночью на пружинной кровати под ватным одеялом, я никак не мог уснуть – не столько из-за смены часового пояса, сколько из-за гудения головы в результате этого открытия.

Они не разводились. Почему?

Но отец ушел… Или мать его выгнала? Почему?

И почему никто из них мне об этом ничего не рассказывал? Потому что это только их жизнь?

Ну, ладно, отец – мы с ним виделись слишком мало для задушевных бесед. И он, конечно, понимал причину – я его не любил, поскольку был на него зол и обижен. Видимо, такому мальчику, каким рос я, был для взросления критически важен отец. Про это, кстати, мне потом говорили… Моя злость и обида за себя и за мать была вызвана нашей с ней брошенностью. Он нас променял на другую семью – получше!.. В общем, отец все эти мои чувства понимал и в долгие объяснения не вдавался. Но мать! Она-то почему не рассказывала никогда и ничего?

Потому ли, что сначала я был маленьким, а потом уже понял, что брошен и возненавидел, обиделся, а ей не хотелось спорить с этой детской обидой? Действительно, сложно спорить словами и логикой с чувствами!

Или…

Или она сама была виновата в их расставании? Эта мысль поразила меня. До сих пор за целую жизнь она ни разу не приходила мне в голову.

Вдруг это не он изменил и ушел, а началось с нее, и он не простил? Тогда где же тот ее избранник, из-за которого?..

В голове гудели водочные вертолеты, но сознание, как ни странно, было ясным.

Почему она не рассказала мне даже тогда, когда я вырос, стал взрослым и уже мог понять? Почему я ничего не знаю об их жизни? Они лишили меня этого знания, решив, что все случившееся – только между ними! А я? Я был недостоин этого знания? Мама! Папа!

Назад Дальше