Родом из шестидесятых - Метлицкий Федор Федорович 4 стр.


И вздыхала.

– Встречалась с Семеном Моисеевичем, из канцелярии. Чуть замуж не вышла. Если бы он не был евреем!

– А что так? – спрашивала Прохоровна.

– Они трусы. Предадут. Без души. В концлагере, в Польше, спровоцировали восстание, а сами в сторонке дрожали. А кто был в партизанах Белоруссии? Не они. Они-то у своей кучки золота. Или банкет устроил Хайм, на какие деньги? Ясно, за всю жизнь такие деньги не заработаешь. Все – аш-баш. А в американскую войну…

Глазки ее загорелись.

– Один – окончил школу генерального штаба нашу, герой Советского Союза. Сейчас – начальник штаба войск Израиля. Методы – фашистов, а тактика военная – наша. Теперь строжайшее секретное распоряжение правительства – евреев не допускать в военные академии, и воздерживаться пускать за границу. Я не антисемитка, но такой у них характер.

Ее не любили, но спастись от нее в коллективе было невозможно. Как-то я спросил Прохоровну:

– Как вы можете с ней разговаривать?

– А что? – удивилась та. – Она жестока, но с ней интересно разговаривать.

Она напомнила виденную мной следовательницу, которая с удовольствием трепалась с пойманным бандитом и разбойником.

Эксперт Федоренко вмешался, булькающим голосом, от которого хочется прокашляться:

– А арабы – как намаз, так ружья бросают, подходи и бери их. А по воскресеньям офицеры с оружием – домой, к своим четырем женам. Попробуй, заставь остаться в окопах! А вы – дисциплина. Фанатики. Сам Насер молится, его по телевизору показывают, и весь народ молится.

____

На обеденном перерыве разговаривали о недавно введенной пятидневной рабочей неделе.

– Все женщины говорят, что стало еще хуже: муж пил один раз в неделю, теперь – два раза.

– А жена работала одна по хозяйству – шесть дней, теперь – семь.

Прохоровна охала, в заботах об учебе сына. Наняла учителей.

– Скажут – руку отрежу для него. А какой он был маленький! «Миканчик, хочешь сделать плюшку?» У него – колокольчик.

Мечтала о его будущем. Потом говорила о муже, стесняясь его невзрачности и маленького роста. Раньше жила все время с мыслью, что с ним – временно, полюбит другого – и уйдет. А сейчас смиряется, он с юмором. Ночью приснилось – умер, и плакала. Утром ему рассказала – он любил ее. Он на 10 лет старше, и, как к старшему, привыкла к нему. Ну и потому, что уйти свободно нельзя, ни даже остаться у подруги.

Она намеренно восхищалась своим маленьким и коротеньким нелюбимым мужем, чтобы оправдать себя в глазах других. О себе же говорила откровенно:

– А-а, ничего не приобрела. Никаких духовных интересов. Порастеряла только… Сын, вот, двойки домой приносит. Почему, не пойму. Слабенький, трудно ему. И не верит ни во что. Говорит: зачем все это мне?

– Надо его заставлять, – говорил я, не зная, что сказать.

– Да, заставлять… Как я его заставлю? Самое страшное, никто не виноват. Сама, только сама.

У нее покраснели глаза.

– Вот так, для себя любишь человека, а вырастает…Надо, вот, учебник ему достать. У тебя нет?

– Почему вы? Он сам не может достать?

– А-а…

У женщин в нашем отделе сложная жизнь. Поражало обилие мужских измен и отчаяние брошенных женщин. Я и сам чувствовал себя виноватым перед женщинами.

Странно, я почему-то льну к несчастливым. Или их больше, чем счастливых? Или счастливые в наших условиях – сомнительны?

Но и мужики не блистали счастливой семейной жизнью. Набившийся мне в приятели начальник отдела Игорек, одутловатый, с бегающими глазами, ныл под ухом:

– Спрашиваешь, почему ссоры? Мне сорок – возраст, ой как, дает о себе знать, был разведен, и снова разводиться? Хочу преданную, чтобы за мной куда угодно.

Его жена уходит от него с ребенком, потому что он, по его словам, пропадал у больной матери.

Мы с ним часто бродили после обеда в Кремлевском саду. Рассуждали о любви.

– Есть у меня одна…

И он замолк, испугавшись чего-то.

Он осторожен, опасается раньше положенного идти обедать. Ест по пословице: завтрак съешь сам… Не берет первое, чтобы отечности не было, в общем, чувствует возраст, когда уже понимают меру.

Все вокруг меня – в сущности одинокие или зацикленные на семейных несчастьях, любви и измене. Мне становилось легче в этом другом мире, где каждый занят своими заботами, и не знает ничего о моих переживаниях, и я им не нужен. Ощущение моего одиночества с другими одиночествами как-то скрашивает существование.

Биографии моих сослуживцев были почти одинаковыми. Все из благонадежного трудового народа, потомки оторванных от земли выходцев из деревень и сел, пославших детей учиться в город, чтобы те не стали такими же неудачниками, как они сами. Вот дети и выросли отщепенцами деревни, новыми городскими людьми, живущие в "хрущобах", «образованцами», еще не укрепившимися в культуре.

Никто еще не знал, что это тяготящее существование не окончится с обрушением системы в бездну хаоса. По мнению моих приятелей, народу был нанесен большевиками невосполнимый урон, закрыв ему мировую культуру и «опустив» до примитивного опрощения убеждений. Пришедшая из лагерей армия реабилитированных пополнила озлобленных людей.

У меня все же есть свойство писателя – жалеть одиноких, несчастных в любви, чьи судьбы, известно, ничем не кончатся. Таких, как Лида, Лиля. И не любить уверенных, убежденных в своей конечной правоте, как Лариса или Лидия Дмитриевна…

Вошел старик – эксперт.

– У вас душно так. Фуу…

И помахал папкой перед лицом.

____

Собрались в кабинете шефа на совещание. Шеф, массивный и солидный, в хорошо сидящем костюме, слишком озабоченный, чтобы терпеть легкомысленное отношение, сурово говорил:

– Мы своей работой должны выражать недоверие, поймите. А сами неаккуратны в работе, грубы в письмах, недоделки оборачиваются бюрократической перепиской, нужна полная загрузка себя, и не перекладывать своего дела (мол, не могу решить) на руководителя. Меня настораживает, когда с какой-нибудь базы звонят: «Пришлите эксперта Иванова, никакого другого». Снюхались? А вот когда в актах экспертиз пишут: "в результате небрежной носки" – обидно покупателю.

Обсуждали претензии румынских экспертов. Они в своих мебельных проспектах объявили: "Просим советских граждан покупать нашу мебель с доставкой к месту". И перевели свои цены на советские рубли. Оказалось – сервант стоит 24 рубля, а у нас – 280. Посыпались заявки покупателей. Но стали задерживать. Внешнеторговое объединение разослало письма: для покупки румынской мебели обращаться в наши валютные магазины. Это – как с английскими лакированными туфлями.

Обсуждали методику контроля за забоем животных в стране. Это начиналась позже нашумевшая история, когда в рязанской и других областях поголовно забивали домашних животных.

Прохоровна была встревожена.

– Забивают даже худых, третий сорт. Что делать?

Молодой эксперт из региона сказал:

– Всех коров свели. А у нас грудной ребенок. Жена прямо ревет, не знает, что делать. Я к директору колхоза: "У вас же молочная ферма, дай для ребенка". А он: "Не могу, план надо выполнять по мясу. Выкручиваемся. Сухое молоко достали.

– Что делать? – строго, с натугой сказал шеф. – Подходить строго. Ведь мы нейтральная организация, зачем нам шишки нужны?

Эксперт по домашнему скоту сипло сказал:

– Там обязательства на себя брали.

– Вы эти идеи бросьте. Что там за установку дают? Немедленно созвонитесь и разъясните. Нечего прикрывать тех, кто виноват в сплошном забое.

– Это государственная программа, – сказала Прохоровна. – Требование выполнить план по мясу. Вот на местах и выполняют план любой ценой.

Все замолчали.

Шеф проворчал:

– Преувеличиваете трудности, как всегда.

После совещания Прохоровна осторожно вытирала платком заплаканные глаза.

– Если хорошо сделаешь, скажут: партбюро поработало, если плохо: это Прохоровне поручили, а она подвела.

Она вытерла глаза.

– От Сталина осталась – безответственность. А-а, мол, много ли мне надо. Предложи начальству, сверху до низу, свое – так они выбросят, и по своему. А как надо? Предложил? Пожалуйста, делай. Но ответишь, если плохо. Вот как надо.

____

Меня назначили редактором стенгазеты. Это была отдушина, я мог хоть что-то делать свободно, упражняться в исследовании крошечного участка системы, выпавшего из цензуры, – одного «гадючника», то бишь коллектива. Само собой придумался сквозной сюжет – бог Меркурий обходит отделы и филиалы Управления. Выбирал смешные цитаты-афоризмы из объяснительных записок, актов экспертиз: "Оцените мою шубу, ее только что украли", "Рукава вшиты в зад", "Дыра цвета и запаха не имеет", "Рубашка оказалась брачной", "Эксперту предъявлена подмоченная литература"… Даже высказывания кадровика, например: "Смотрел кино: такая порнография – чуть не уснул!" Писал сатирические заметки, "дружеские" эпиграммы, И удивлялся, что пишу не на свои темы, и получается. Это оттого, что, как сын среды, писал для среды, которую это интересует, задевает. Там есть мое отношение, часть существа, изнутри.

Скоро должен был быть смотр стенгазет министерства. Я сомневался: сделай газету конкретной, объективной, страстной, – и скажут: что-то ты… того… убрать бы… Как в газете к 8 марта, когда члены партбюро крутили носами: "Голая женщина у вас там… чужие нравы". Особенно начинают тупеть, когда в газете много юмора – нет ли там намека на тех, выше? Привыкли читать передовицы газет. Я старался все писать сам, чтобы избегать словесных шаблонов, и для яркости привлек чудесного художника из министерства.

Мои друзья бы поиздевались моими упражнениями в стенгазете – я неожиданно увлекся сатирическим взглядом бога торговли Меркурия, обозревающего наше экспертное хозяйство. Писал юмористические заметки с какой-то веселой усмешкой, от желания надерзить. Даже заметку «Как я был экспертом» писал с ликованием – как будут читать. Тогда еще не совсем понимал выражение А. Блока: «Обычная жизнь – это лишь сплетня о жизни», и нужно переключение из личного переживания в историческую глубину.

____

В курилке Ирина, затянувшись, хмурится.

– Хороша твоя Прохоровна! Строит из себя аристократку. И откуда это у нее? Ее, ведь, Геня-коротышка воспитал. Он ей очень много дал – все ее лучшее от него. Сам он интересный и остроумный.

– Не знаю, – колебался я, глядя на ее полные губы и на что-то волнующее голое у выреза мохеровой кофты. – Вижу ее недостатки, иногда стыдновато – строит из себя девочку. Но ко мне хорошо относится, и я к ней тоже. При ней меня тянет на юмор, и состояние такое…

Она тушит папиросу.

– Ну и мальчик ты!

Ее, видимо, тянуло ко мне, и меня к ней тоже. Она рассказывала:

– Я раньше отпрашивалась у Прохоровны. Она все время: «Вы где ходите?» А теперь ухожу, когда надо, и ничего не говорю. Они все такие – чуть поддашься, сядут на голову. Тут – или она, или я.

Она помолчала.

– Я иногда говорю грубо. Люди, которые не по мне, для меня не существуют. Не умею скрывать своей неприязни. Раньше была чистенькой, как, вот, Лиличка, стеснялась. А потом как-то все изменилось. С женщинами не могу разговаривать. И правильно мужчины делают, что не уважают баб. И не надо их уважать.

Что я любил в ней? Естественно, тип независимой прямой женщины. И в ней было нечто, что отвергало нашу надрывную жизнь.

Когда все с нетерпением уходят с работы, мы с Ириной как бы собирая документы, задерживаемся. Она чем-то похожа на Ольгу Ивинскую, жену Пастернака, я видел ее на его людных запретных похоронах.

Отбросив книгу, она в смущении говорит:

– Читаю дневники Веры Инбер: «Уф! Сегодня сочинила самую трудную строку. Была там-то. Очень интересно!» Этот маленький женский восторг, стиль обыкновенной старушки, осознающей себя живым классиком, так как ей в годы культа внушили, что она классик.

Муж у Ирины в ЦК комсомола. Она хмурилась.

– Ненавижу этот ЦК комсомола. Здание его модерновое, диваны, скоростные лифты. Сидят и пишут: вкалывайте, давай бетон по две смены, романтика… Захребетники в шикарных условиях. Один из приятелей мужа побывал в Америке, прибарахлился, а потом в книжке облил страну помоями. Я понимаю – они нас, мы их. Но зачем орать, что они лживы, а правда за нами? Что порядок и модерн в отелях стандартизован и однообразен, лишает индивидуальности.

Она шептала мне:

– Смотрю на твою голову с милым затылком, и радуюсь, что ты есть.

Я не знал, что сказать.

– Нестриженым.

5

С тех пор наши с Катей отношения изменились. Я словно запер дверцу в детскую беззащитную чистоту, боялся боли и не признавался в этом даже себе. Так безопаснее. Но ревность и ощущение, что меня не любят, мешали моей горькой любви к жене. И был постоянный страх потерять ее.

Я ушел в себя, читал и пытался что-то писать, искал себя, хотя не понимал, что это такое, только смутно чувствовал какие-то отлитые в типы смыслы моей жизни.

Я не считал себя бесталанным. Но нужно ли учиться писать, чтобы на выходе оставался непонятым смысл существования? Наверно, мог бы, как Костя Графов, но писать о том, что видел, просто отражать реальность было не интересно. Все казалось повторяющимся, и потому скучно, даже постыло, не было энергии продолжать начатое, ибо не умел осмыслить увиденное, и это осмысление продолжается всю жизнь. Хотя Лесков "списывал живые лица", передавал действительные истории, и вошел в литературу интересным писателем. Но мне нужно было отойти от нашего застоя, воспарить воображением – и оттуда четко увидеть полный ландшафт действительности, ощутить смысл. То есть, когда изображаешь не то, что есть, а свой взгляд на него. Моя изначальная чистота, исцеляющие побуждения как бы вырываются из решеток клетки существования, где томилась в вынужденной покорности обстоятельствам. Тогда я не тот внешний, за кого себя выдаю.

Однако я не понимал, почему скатываюсь в чужие строчки, и отравляла мысль о бездарности. Писал рассказы, ощущая лишь красоту, например, озера Байкал, и совершенно не понимал, что литература – это не только личное отношение к материалу, а его глубинное осмысление – до осознания смысла трагического развития самого человечества. Получалось писать фельетоны (в моих генах странное расположение к сатире). Я их печатал в журнале "Книжное обозрение". Но высмеивание могло плохо кончиться – сразу загребут вместе с рукописями. И потухало воображение.

Достоевский в "Записках из мертвого дома", на фоне нечеловеческого существования людей, изображал арестантов – разбойника Орлова с железной волей, и т. п. Ему давало силу писать нечто жгучее в глубине его натуры – страшное любопытство понять русский характер, себя и эпоху. Вернее, наслаждение открывать свое отношение к среде, а не изображать то бескрылое, что есть. Все, по сути, у него написано на эту тему. У меня же не достает страсти, то ли от недостатка воздуха, то ли подлинного образования.

Откуда во мне отсутствие энергии? Это зависит от желания возжечь в себе нечто окрыляющее, любовь к тому, чем и не жил. Но я не любил мою серую жизнь чиновника, да и люди не вдохновляли. Оставалось только удовольствие находить слова, точные моему душевному настрою, – это все, что привлекает в писании. И слова находятся тем быстрее и органичнее, чем сильнее переживание опыта.

____

Как-то мы смотрели в кинотеатре фильм «Старшая сестра». Когда одна из сестер ходила с любимым по холодным улицам – некуда приткнуться, жена заплакала.

Я представил ее первую любовь, как после школы ходила по холодным улицам, обнимаясь со своим любимым, декламировала из «Войны и мира» Наташу Ростову. Воображал ее с парнем, наклоняющимся над ней.

Назад Дальше