Госпожа Вилма наливает мне чай, чашку за чашкой. Когда одна чашка оказывается пустой, госпожа Вилма отставляет ее в сторону и, словно фея, извлекает из буфета новую и чистую. Я, непонятно почему, объясняю ей, что никогда не хотел стать юристом, что это было только идеей фикс матери. Закончив свой монолог, я, к собственному удивлению, объявляю, что собираюсь бросить университет и вообще наконец-то найти себя. Госпожа Вилма, пока я рассказываю, все время молчит. И вдруг, без всякого перехода, предлагает мне проводить ее на открытие выставки. И я, снова неожиданно для себя самого, без каких-либо колебаний соглашаюсь.
– Аусма уберет… – Госпожа Вилма указывает на стол, и мы, оставив груду чашек и пустых, и с недопитым чаем в творческом беспорядке, как художественную инсталляцию, выходим из дома.
Наше путешествие продолжается десять минут. В поездках по центру Риги единственная сложность состоит в том, чтобы найти парковку. Госпожа Вилма выбирается из моей потрепанной бежевой «хонды». Мать не покупала мне новую машину принципиально. Началось все с того, что в меня с жуткой силой влюбилась Эльвира. У нее были большая грудь и вообще хорошее тело и море страсти. Она взахлеб дышала, взахлеб любила меня, как это умеют делать лишь женщины с сильной примесью Востока в крови. Но однажды, когда она была у меня, не успев отдышаться после очередного путешествия, домой вернулась мать. И Эльвира задала роковой, как оказалось, вопрос: «Когда же вы все-таки купите Андрею новую машину?»
Мать попросила меня сходить за сигаретами, хотя на кухонном шкафчике валялся целый блок. Возвращаясь, в дверях подъезда я столкнулся с Эльвирой, взбешенной и растрепанной. «Настоящая ведьма!» – прошипела она сквозь стиснутые зубы и с этими словами исчезла из моей жизни навсегда.
С матерью у меня после этого состоялся серьезный разговор, как она называла такое промывание мозгов. Она говорила, а я молчал. Помня о рассказах матери, что ее отец был золотоискателем, я так это и воспринимал – как тяжелую и монотонную работу, когда обнаружение самородка граничило с чудом. Подобных эпизодов, когда мать промывала мне мозги, было много, все они ушли в небытие, расплылись и расползлись, забылись начисто. Однако в тот раз разговор материализовался в ее решении: никаких новых машин мне не видать, девицы мои в начале знакомства обойдутся троллейбусом и дешевыми мотелями. Рекомендовалось, так сказать, истинность чувств испытывать не разлукой и временем, а бедностью и дешевизной реквизита.
Выслушав наказы матери, я продолжал возить своих девушек на такси в пятизвездочные отели, ибо меня волновали не столько чувства, сколько качество матрасных пружин. Однако же из всех материнских советов в памяти моей отложился именно этот самородок, добытый в банальном сюжете с Эльвирой.
Госпожа Вилма, обутая в туфли на высоких каблуках, крепко держа меня под руку, идет со мной рядом. Когда тебе за шестьдесят, цокать на шпильках по булыжникам Старой Риги не так-то легко.
На голове у нее шляпка немыслимой формы. Венчающие ее зеленые перья в точности повторяют цвет краев накидки. Вспомнив памятник дяди Оскара, я внутренне усмехаюсь: «Был ли этот оливково-зеленый выбором покойного каменотеса или все-таки женский каприз его благоверной?»
В целом госпожа Вилма напоминает и осанкой, и движениями персонажей немого кино. Достаточно было бы включить ускоренную прокрутку нашего похода – и вот готовый фильм двадцатых годов прошлого века. Тетя неожиданно спотыкается, я вовремя ее подхватываю и вдруг соображаю, почему она до сих пор выглядит столь женственно. В своем почтенном возрасте госпожа Вилма сохраняет талию. Не помню, чтобы когда-либо видел таковую у матери, не говоря уже о бабуле Лилиане. В этот миг мне почему-то становится настолько нехорошо, даже откровенно жутко, что, будь моя воля, я бы развернулся на 180 градусов и сбежал. Но я не разворачиваюсь и не сбегаю, а довожу госпожу Вилму до места. Так происходило всегда. Госпожа Вилма была и остается единственной женщиной, рядом с которой я говорю все, что хочу, а делаю то, что хочет она, но не я.
В
зойти на небо
Госпожа Вилма приводит меня к бывшему Арсеналу, где теперь находится выставочный зал. Двери его настежь распахнуты, мы входим, я слегка смущаюсь. Внутри – толпа народа. Люди обводят оценивающим взглядом каждого входящего. И к нам тут же обращаются десятки любопытных взоров. Эффект усиливают направленные на входные двери прожекторы и вспышки фотоаппаратов. Крутые широченные ступени лестницы, изогнутой на середине, кажется, ведут прямо в небо. По лестнице спускается мужчина весьма представительного вида с барышней при полном параде, которая ему улыбается и заискивающе взмахивает конским хвостом прически, точь-в-точь как мой Джерри.
Дама в парике сомнительного качества подходит к госпоже Вилме и начинает что-то взволнованно шептать ей на ухо. А чуть поодаль от нее я замечаю Ясмину. Ладно, я этого еще не знаю, но ее в самом деле именно так и зовут. Ясмина, абсолютный эталон красоты, поправляет свои волосы и смеется. Смеется звонко и мелодично, так, что каждая нота ударяет мне прямо в сердце. В свои почти восемнадцать, с прямыми длинными волосами, с чем-то эксклюзивным из перьев и пуха вокруг шеи, поистине лебединой, она смеется, слушая странноватого и причудливого типа, явно нетрезвого. Он тоже посмеивается, и нетрудно догадаться, что говорит ей нечто не слишком пристойное. Слипшиеся волосы торчат из-под его кепки, скрывающей, скорей всего, плешь. Ясмина водит носком туфельки по полу и смотрит ему прямо в глаза. Госпожа Вилма отпускает мою руку. И меня начинает нести, как если бы меня подхватила внезапно отколовшаяся льдина, и, разумеется, уже через полминуты я обнаруживаю себя возле Ясмины. Спросить, который час, было бы глупо, но лучше идей у меня нет, приходится обойтись без вступлений, идти напролом. Спустя мгновение я уже знаю ее имя, знаю, что она внучка какого-то Эрглера и что вот-вот, прямо сейчас она должна произнести речь. А самое главное, что она – не художник и сама в таком обществе оказалась впервые.
Особняком стоит бородатый человек, которого, точно лепестки ромашки, окружают дамочки в туфлях на шпильках, прихорошившиеся, с намеком на элегантность. Среди них резко выделяется одна особь, явно инородное тело, не то колобок, не то бочонок в одеянии с черными лацканами, но, несомненно, принадлежащий к женскому полу, с красным лицом, на коем ясно читается: «Водочку употребляем еще перед завтраком». Именно это бесформенное чудо с очевидными признаками разложения личности нарушает мнимую гармонию, царящую в кружке, где лицемерно демонстируется восхищение, и является истинным дыханием искусства. Если подойти к этому с позиции госпожи Вилмы, то именно этот бочонок повышенного кровяного и греховного давления, готовый вот-вот лопнуть, и являет собой несущий жизненные соки стебель этой компании.
Бородач, центр этой вселенной, стоит рядом с ними, но как бы совершенно отдельно. Но и безо всяких пояснений очевидно, что их мир вращается вокруг него. Я неловко сторонюсь, пропуская даму с тростью, и чуть не спотыкаюсь, однако успеваю ухватить за руку Ясмину, и меня пронзает чувство, будто я вернулся в школьный шестой класс. Мне хочется кричать и прыгать. Ясмина вздрагивает, словно ее ударил невидимый порыв ветра, но она мгновенно овладевает собой, улыбается и, взяв меня за руку, ведет к картинам и выставленным перед ними странным чучелам.
– Идея премии принадлежит моему деду. Мы подшучивали, что он хочет заткнуть за пояс Нобеля, а он, представляешь, так рассердился, что чуть не лишил нас наследства! Он основал эту премию и… и умер полгода назад… – Ясмине надо собраться, чтобы закончить фразу, и ее серые глаза застит мгла, совсем легкий туман, но она ему не поддается и договаривает: – Но премия живет…
Бог знает, что это за премия. Но не могу же я признаться, что не знаю, куда и зачем пришел, а потому пытаюсь как-нибудь постепенно разобраться в происходящем. Из обрывков разговоров я наконец-то выясняю, что все тут собрались из-за премии, которая объявлена впервые и будет присуждаться раз в семь лет. И сегодня назовут лауреата. Основал премию владелец сети аптек Эрглер, недавно скончавшийся. Он прослыл большим знатоком искусства. В зале выставлены работы, претендующие на награду, но почему выбраны именно эти картины именно этих художников, никто толком не знает. Несмотря на такое небольшое замешательство, мероприятие стало событием, разворошившим и пробудившим весь этот змеиный клубок, который копошился тут в этот темный осенний вечер, и напряжение растет на глазах. Ясмина с ходу мне жалуется, что совершенно незнакомые люди то и дело спрашивают ее, что к чему, пытаются выведать, что ей известно. Самое смешное, доверительно признается мне Ясмина, что она и сама знает немногим больше других – дед передоверил все госпоже Майе Каркле, куратору выставки и распорядителю фонда, созданного специально для этой премии, а она до сих пор не появилась и не отвечает на телефонные звонки. Отец Ясмины уже отправился за ней.
Я еще раз внимательно окидываю взглядом собравшихся и убеждаюсь, что градус общего нетерпения растет стремительно. Как бы между прочим осведомляюсь о размерах премии. Ясмина называет цифру и, ожидая моей реакции, замолкает. Но я остаюсь невозмутимым – деньги меня никогда не волновали, тем более чужие. Ясмина после небольшой паузы улыбается:
– Ты ведь не художник, правда?
Я киваю. Что тут особенно объяснять. Самое большое искусство – родиться в правильной семье. И нам обоим удалось это сделать.
Я рассказываю Ясмине о дайвинге, о Кипре, где застрял в последние годы, о средиземноморском «Титанике» – судне «Зенобия», к остову которого я не раз доставлял любителей острых ощущений. Затонуть при первом же выходе в море – для корабля судьба не самая обычная. Ясмина смотрит на меня, улыбается, и я готов потопить всю Непобедимую армаду, только бы она продолжала вот так смотреть на меня, с такой улыбкой.
Тем временем броуновское движение публики продолжается. Возвращается отец Ясмины, пятидесятилетний, презентабельного вида господин, с короткой стрижкой без единого седого волоска. Несмотря на непроницаемое выражение его лица, становится ясно, что его экспедиция не принесла успеха – он вернулся один. Волнение в зале уже доходит до крайней точки. Все затихают, когда госпожа Вилма словно нечаянно подхватывает меня под руку, и мы с ней плавно перемещаемся к сцене, и к нам, точно к магниту, тянутся еще семеро человек.
Среди них и та самая Кепка, пребывающая, точно водоросль, в постоянном движении, даже стоя на одном месте. Рядом с ним располагается бородач из недавнего ромашкового кружка, в черном стильном костюме без галстука и в лаковых туфлях денди. Вот он мельком глядит на зрителей, но тут же отворачивается, так что фотографы, желавшие его увековечить, вынуждены приседать на корточки и всячески исхитряться, как если бы они пытались запечатлеть образ барышни, застенчиво прячущей свое лицо.
Бородач старается держаться на расстоянии от рыжеволосой женщины, облаченной в живописные не то лохмотья, не то бахрому, придающую и ее волосам вид распущенных ниток. Ее можно принять за городскую сумасшедшую, однако каждая деталь обносков на ней тщательно продумана, а выполнены они так искусно, что ее никак не примешь за обычного опустившегося офисного работника. Женщина же, напротив, пытается быть к бородачу как можно ближе. Но внезапно женщина замирает и, развернувшись ко мне, улыбается – так сердечно и искренне, что я волей-неволей должен ответить тем же, несмотря на то что улыбка обнажает бросающийся в глаза просвет, свидетельствующий о недостающей паре зубов в ее верхней челюсти. Странным образом это нарушение стандартов женской красоты делает ее более привлекательной. И неоспоримо доказывает присутствие личности, самобытной и независимой, точно как женщина-колобок придавала своим присутствием подлинность искусства кружку ромашки. К этим двоим слева подплывает рослая полнотелая женщина, темно-красные губы которой наводят на мысль о вампире, только-только оторвавшемся от прокушенной шеи жертвы. В свои тридцать с чем-то лет она явно взывает к вниманию представителей сильного пола. Вампирша подмигивает мне одним глазом, и по моей спине пробегают мурашки. Рядом с ней появляется хрупкого сложения, невзрачно одетый гражданин, серый настолько, что кажется тенью обладательницы темно-красных уст. К ним мелкими шажками приближается тощее, иссохшее существо с тростью, с грацией сломанной игрушки – то самое, с которым я несколько минут назад едва не столкнулся. Его, точнее, ее поддерживает молодая стройная особа, обритая налысо, с огромными глазами. Наряд ее составляют черные мешкообразные брюки, черная блуза и дорогие туфли, явно чужеродные в этом ансамбле. Последним подходит, точнее говоря, подкатывается к этой компании круглый, как бочонок, мужичок с блестящими щечками, ширинка его брюк расстегнута, однако подобные мелочи, видимо, его давно уже не занимают. Мы с госпожой Вилмой замыкаем фигуру на сцене, геометрическое определение которой дать затруднительно. Что не мешает фотографам ослеплять нас вспышками. Наступает тишина, и госпожа Вилма, окинув взглядом собравшихся, произносит лучшее, что можно сказать в такой ситуации: «Ешьте, пейте и наслаждайтесь искусством!»
Тем не менее толпа разочарована, по ней прокатывается ропот недовольства. Семеро избранных номинантов топчутся в растерянности, толком не зная, как себя вести. Журналисты набрасываются на госпожу Вилму.
– Скажите, каковы критерии, позволившие номинировать на премию этих, а не других художников? Почему именно Майя Каркла назначена распорядителем фонда? Вы знакомы с Положением о премии? Почему его держат в секрете? Почему награда названа «Рижской печатью»? Кто первый лауреат? Правда ли, что ему будет вручена специальная серебряная печать?
Госпожа Вилма с королевским достоинством молчит, не проронив ни слова, берет меня под руку и больше уже не отпускает, публика начинает потихоньку рассеиваться. Знакомая Кепка снова приближается к Ясмине. Госпожа Вилма обращается ко мне, точно к ребенку, мягким голосом и просит:
– Посмотрим все-таки выставку, а потом ты решишь, что делать. Что тебе делать со своей жизнью.
Я еще успеваю заметить, что Кепка отстает от Ясмины и принимается суетиться у стола, складывает канапе в прозрачный пластиковый мешочек – в таких продают овощи в супермаркетах, – и преспокойно забирает бутылку вина, заодно прихватив два пустых бокала, после чего возвращается, по-видимому собираясь продолжить разговор с Ясминой, но та уже успела раствориться в недрах зала. Однако его такое происшествие, как исчезновение возможного партнера, по всей видимости, не смущает, он разворачивается к крутому витку лестницы, ведущему в соседнюю часть здания, затем, словно на миг вспомнив о мероприятии, поворачивается и виновато улыбается госпоже Вилме.
– Что искать цыпленку в скорлупе, из которой он только что вылупился! Шевелись и клюй! Музейщицы мне говорили, что там наверху освободили пустое помещение – будет хоть где глазам отдохнуть и взять разбег для нового взлета… – И вот он уже карабкается по изогнутой лестнице. Снизу кажется, что Кепка ввинчивается в небеса.
– Он был ребенком и останется ребенком, даже если доживет до девяноста! – тихо обращается ко мне госпожа Вилма. – Хотя, откровенно говоря, дети они здесь все!
Мы идем смотреть, что они натворили на этой площадке, повинуясь своей страсти к игре. Теперь и я задаюсь вопросом: почему выбраны именно эти художники и эти работы, а не другие? За нами следует дама, очень зажатая, в очках, держа в руке надкушенное пирожное. Она ловит на лету каждое слово, произнесенное госпожой Вилмой. Тут моя тетя демонстрирует вершину светского воспитания. Она оборачивается к нашей спутнице, смерив ее таким взглядом, что остаток пирожного выпадает у той из руки. От преследования можно оторваться, если пресечь его подобным взглядом.
Госпожа Вилма останавливается, осматривая объекты, которые я успел окрестить чучелами. Человекообразные фигуры, слепленные из пластиковых бутылок и мешков, вместо членов тела – надутые презервативы, мозги изображены при помощи вентиляторных решеток и бог знает чего еще.
– Живой, как ртуть. Вольдемар был и всегда будет живым, как ртуть. Он исследует все подворотни и чердаки человека и покажет только то, от чего никак не отвертишься, хотя и не очень любишь об этом вспоминать, раньше он использовал для своих фигур бутылочные стекла, газеты и павлиньи перья, подобранные в зоопарке. Он говорил, что нет средств выразительнее, чтобы продемонстрировать ум современного гомо сапиенса. В советское время из-за этих самых газет им не раз интересовались «органы»; со временем кураторы научились прикрывать чем-нибудь безобидным крамольные части его творений. Однажды Вольдемара чуть не арестовали: он в театре, когда там должен был как раз открыться очередной съезд партии, вырезал из занавеса кусок темно-красного бархата! – В этом месте своего повествования госпожа Вилма ставит голосом жирный восклицательный знак. – Но потом его отпустили: было очевидно, что в политике человек ничего не понимает. Когда его вызвали объясняться, Вольдемар начал с того, что попросил партийного секретаря отдать ему свой галстук – видите ли, как раз такой колорит был необходим для его нового гобелена. Такой уж он, таким я его и вижу – в вечной кепке, кажется, приросшей к голове навеки, по крайней мере за те сорок лет, что я его знаю, не видела без нее ни разу. Если премию дадут Вольдемару, он профукает ее в три дня, все бомжи Риги, да что там, все профурсетки напьются вдрызг за его счет! Как раз таким образом он оприходовал свою госпремию. А в те времена за неделю промотать такую сумму было нелегко, можешь мне поверить! Но для энергии Вольдемара пустить на ветер такую кучу денег – раз плюнуть.