Сан Саныч Ходиков и «Машина Времени»
И что удивительно – никакими своими исходными качествами сотрудник Главного Патентного Ведомства страны, того самого, что на «Бережковской Набережной», Сан Саныч Ходиков, на массовика-убийцу ну никак, казалось бы, не тянул. Масштабиком, что говорится, не вышел. Что внешне, что изнутри – нет, никак он зловещей такой роли не соответствовал. Нигде и никогда. Ему для учинения целевого, сознательного кровопролития воображения с детства не хватало. И столь нужной для любого мокрого дела ярости тела и ума – тоже в нем не наличествовало. Ни на грамм, ни на йоту, ни на моль, или в каких там еще единицах готовность человечьего организма к крайней убойной мере измеряется.
Оно и впрямь – какая уж тут живодерская ярость, если у Сан Саныча Ходикова и служба благополучная, и быт, да и внутрисемейные отношения – ни в коей мере не подвели. Не придерешься. Куда ни глянь – невредная, ладная-складная жизнь у него до сих пор была – хоть бери и патентуй её такую. И неплохие деньги на этом патенте зарабатывай.
И всё благодаря чудесной его супруге, Лидии Владимировне, то смешливой и озорной, то вдумчиво недоступной возлюбленной с самых что ни на есть студенческих лет, и преданной ему с тех самых лет подруге. Студенческому отряду на целине за такую любовь и такую спутницу в жизни Сан Санычу еще «спасибо» сказать следовало бы. Тогда еще, в давно как для большинства граждан нашей страны отдаленном семьдесят шестом, – ну да разве ж о таком чуде как добрая жена заранее знать возможно?
За душевность, хозяйственную теплоту и общую «лапочкость» Лидию Владимировну ведь неспроста все в семье не иначе, как Дусей зовут. Дуся она и есть Дуся. В льняном крахмальном передничке поверх мягкого и на вид, и на ощупь тела, и с руками, затвердевшими от бытовой ежедневной любви и забот.
И чтобы как раз из-за нее, ручной своей, по всем статьям образцовой и верной половины, непривередливой и ласковой домохозяюшки Дуси, – Сан Саныч Ходиков вдруг взял, да с секатором на другого, ни в чем пока еще даже и не проштрафившегося человека пошел?!… Чужую, в самом соку и расцвете творческих и прочих сил жизнь насмерть перекусил!?… Скажи ему кто заранее, что такой он на душу себе грех возьмет – небось, ни за что бы не поверил. Еще и над вопиющей нелепостью одной такой мысли рассмеялся бы. До слёз, до икотки, до колотья в боку бы заливался.
А ведь случилось же… И невинную, в общем, человеческую личность с лица земли устранил, да еще при этом заодно и великому научному изобретению к хода не дал. Дважды, стало быть, Сан Саныч Ходиков преступил – как просто человек, и как Патентного Ведомства служитель.
За неделю до убийственного этого факта, в субботу семнадцатого августа, Сан Саныч с женой и внучкой Олечкой еще как ни в чём не бывало у себя на даче отдыхал. В посёлке Водопьяново, что в семидесяти километрах от Москвы, по Савёловской дороге. Запах лично, своими же руками унавоженной русской земли и лохматых турецких гвоздик ноздрями щупал. Широтой и сочным простором нестоличного воздуха допьяну пленялся. А заодно уж и видом на кротко в небе лежащие облачка, на ничейные кусты и злаки – уже тут, на родной земле, рядом. На пока лишь чуть-чуть пергидролью тронутую рощу за местным дурдомом вдали любовался. И на, вроде как, лично для него, неугомонного купальщика и любителя любых вольных водных процедур, – безвестными узниками на славу отстроенный канал.
Хорошая была в тот день суббота. Сан Саныч картошку копал. Редиску за волосья дергал, салат щипал. Потом вот лавровишневую вокруг участка изгородь секатором подравнивать начал. Благополучную свою личную свою жизнь от соседей почётче отгораживая. Кузнечики стрекотали, звону в Сан Саныча ушах весело вторя. И пот змеился по его, от сидячих трудов застоявшимся позвонкам. Как ручеек по горным камням юлил, искрился, прыгал, в ущелье между притомившимися за рабочую неделю ягодицами нырял и там еще и щекотался. Приятный, необязательный пот дачника.
А потом, как спала жара, и на поселок их, наконец, вечерком-ветерком подуло, сунула жена его Дуся внучке Олечке в руки лейку.
– Пойди-ка, детка, дедушке полей, – весело так, как всегда, с доброй душой сказала, – Ручки пусть себе помоет, спинку, подмышки. Проследи, чтоб как следует. И кушать его, давай, зови.
Пока внучка поливала ему и с детской строгостью следила, чтобы он всё как следует, не халтуря, себе вымыл, Сан Саныч смотрел на блестящие ее, ярко-розовые, будто резиновые пальчики в заляпанных земляными каплями пластиковых сандаликах модного детского цвета «мальвина» и думал, что он – человек донельзя счастливый.
– Подмышки! Подмышки, деда, не забудь! – все покрикивала она на него, строгая такая, сознательная козявка, – А то смотри, не дам тебе мой суп за меня доесть…
После ужина все трое как обычно сидели на самодельной веранде. Сан Саныч улыбчиво курил и щурился на по пояс в канал забравшийся кумачовый закат. Внучка Олечка городила у себя в блокнотике ей одной лишь понятные каракулевидные чертежи. Тут же, за столом, Дуся посудку перемывала. В лиловом тазике с мутно-малиновой водой.
Чудным вечером пахло и гнусной жидкостью против комаров. И комары тут же толпились, во вредном для них воздухе, не сдаваясь, целыми стаями так и вились. Локти, должно быть, от голода и злости себе кусая… Только радио, как могло, и приглушало их писклявые стоны. Семьи Ходиковых любимую передачу на весь огород вещая. “Родное слово” – ежесубботнюю вечернюю встречу с русской историей и литературой. Не с той, понятно, современной и злободневной, ядовитыми голосами нашептываемой из-за вечно вредного рубежа. Такое чужое, издали на родину выплевываемое русское слово и Сан Саныч, и его Дуся его дружно не понимали и не принимали. За настырность его не любили и за общую псевдо-гуманистическую нахрапистость. Они оба, не сговариваясь, еще со студенческих лет совсем другую историю и другую литературу уважали. Ту, которая правильная, в смысле – официальная, та, что с отечественных радиоволн на народ льется, а не ту, помойную, что за рубежом как бурлила, так и бурлит. Хоть и старенькую историю уважали, да свою. И чтобы непременно от строго местных исторических творцов и словесных умельцев из своих же отечественных славян.
В ту субботу в передаче «Родная Речь» им как раз про славян в далеком 945-ом году художественно рассказывали. Очень захватывающе, надо заметить, рассказывали, под музыку Бородина из его, созвучной с общей тематики оперы «Князь Игорь».
В тот давний год, дело, если верить велеречивому диктору, было уже под осень, – князь Киевской Руси Игорь Старший, как обычно, объезжал подвластные ему славянские племена, дань собирая. После каждого поселения, в котором он со своей славной дружиной появлялся, обозы его изрядно тяжелели, аж обручи на колесах трескались, а сами телеги, согбенные под неподъемным грузом, все так и норовили утопнуть в болотной жиже и в придорожной грязи. Ладно хоть ребят Игорь в дружину свою подбирал устойчивых и крепких, – сплошь сказочные богатыри, плечистые, многопудовые: каждый быка кулаком на бок играбчи уложить может, не то что княжеский фрахт из родной топи вызволить.
Однако, как известно, даже много, очень много собранного добра далеко не всегда бывает достаточно. Как по этому поводу заметил апокрифный той далёкой эпохи хронист «Сколько ты дань со славян ни собирай, всегда у славян есть на «еще дай!»
Так что уже на обратном пути, на самом подъезде к дому, приостановился вдруг светлый князь Игорь и с коня на минуточку спустился. Уж так по жене своей, светлой княгине Ольге, за неделю отлучки истомился, соскучился; застоявшиеся члены перед встречей с ней себе поразмять немного решил. Присел разок-другой, косую сажень в плечах расправил, потянулся, ладное лицо от земли на сильных ручках отжал. Ножками пошевелил. Вдоль тучных обозов своих туда-сюда прошелся. И тут…
То ли луна в тот вечер недостаточно обильно светила, то ли князев глаз от долгой тряски в седле ослаб и притупился, да только собранного со славян добра показалось ему вдруг как будто маловато. Во всяком случае – не то, чтобы намного больше, чем в его прошлый по тем же местам объезд.
– Что-то не больно-то уважил меня мой народ, – решил тогда светлый князь, огорчившись, – Не всё, что сумел мне отдал. Не расщедрился. Благодетеля своего не слишком уважил. Не дело.
Ну, поворотил тогда князь верную свою дружину и вернулся добирать у пожадничавших славян излишки. А повторное взимание дани, всякий знает, разве что мертвого не разворошит.
Взбудоражились тут и подвластные князю славянские племена, засуетились. Кривичи покривились, вятичи занервничали, поляне тоже всполошились. Стали засомневавшегося в их преданности князя и всю его верную дружину потихоньку, по-своему, по-славянски склонять. Древляне же, самые горячие из славян – так те и вовсе решили недоверчивому князю Игорю воспротивиться и на внеочередные его поборы всем скопом плюнуть. А чтобы всё было как у людей, сиречь, явно, устремились древлянские мужи в свою столицу, в тополиный город Искоростень, где и созвали свое, как бы сегодня сказали – альтернативное вече.
И изрек тогда, на том несанкционированном форуме, древлянский заводила, десятипудовый верзила по кличке Мал яснее ясного мятежную фразу:
«Когда повадится волк к овцам, то перетаскает всё стадо, если его не убить!»
И послов соответственных к зарвавшемуся Игорю направил. Пусть по-хорошему с ним потолкуют. Древлянский совет ему со всей внятностью изложат: повороти мол, пусть скажут, светлый князь, лошадей-то, и давай, к Ольге своей назад, подобру-поздорову скачи, ибо повторной дани от нас теперь – шиш получишь. Самим, дескать, жрать нечего.
Светлый князь древлянских послов, как истории известно, слушать однако не стал. Он любимого коня своего враз пришпорил, верной дружине своей с раскатцем рыкнул и, и без всяких там дипломатий – прямо на столицу древлян, Искоростень-город, с мечом и огнем и двинул. Внеочередную дань взимать, уже с пристрастием.
Не то, чтобы уж очень славная из почина этого нарисовалась история.
Утаенные продукты забирал вспыливший князь на этот раз силой, будто не с братьев по крови и роду, а с самых-самых распоследних вражин. Дома же ослушавшихся славян он сжигал дотла, а над семьями их сообща, всей своей княжеской дружиной, учинял разухабистое и безудержное насилье. Столько крови и срама на своей родной земле напустил, летописца Нестора аж до слёз безобразиями довел. У него даже буквы от влаги расплылись, потомкам письмена его читать трудно.
Задетый поганым таким обхождением, древлянский народ обиды, конечно же, сглотнуть не смог. Не смирился, а наоборот – сознаньем окреп и раздухарился. К заводиле своему, переростку смуглому по кличке Мал жарче прежнего прильнул и восстал-таки окончательно. Уже причем не на словах восстал, а вполне по-настоящему – кто с чем. Вилами светлого князя Игоря всего в ситечко изрешетил, а заодно с ним и по всей его верной дружине где дубинкой, где вилами, а где и топором прошёлся. До последнего княжьего воина, осерчав, всех народ уложил. Чтоб не повадно шалить было и скаредничать.
К супруге же так нехорошо, так недостойно павшего князя уже утром следующего дня направил Мал послов с объяснительной запиской. Не тужи мол, Олечка, слезки с бела личика сотри, свободе своей вместе с нами возрадуйся. И на нас, отважных древлян давай, не больно серчай-то. Ибо поделом он, Игорёк твой сгинул! Жаден, поганец, как оказалось, был, аки волк, за что его мы его свои судом соответственно и обработали.
И в самом конце того официального обращения – еще и дополнительный абзац был прикреплен, миролюбивого, где-то даже интимного содержания.
«Ты вот, вместо того, чтобы на нас, древлян, не по делу дуться, взяла бы, красавица, да меня, древлянского видного воина по кличке Мал, сердечным вниманьем своим уважила. Молодая ведь ты еще баба, даже вполне, говорят, на вид гладкая да пригожая. Детишков мне родишь, да еще и внучат мы с тобой, Бог даст, дождемся. А? Ты, этого, губки-то нежные не пузырь, обмозгуй, вдова, предложенье-то. Небось, не козёл какой, паршиво-безродный, к тебе под простынку хочет, а хоть и не то, чтобы уж очень родовитый и светлый, а всё же славный мужик. Нестыдный, сильный, статный. С положением. Всё при нём, пудов на десять с гаком. Герой. К тому же из наших, же, Оль, из местных, в смысле – из нестыдных славян…»
Первое древлянское посольство светлая княгиня Ольга принять отказалась. Отвернулась от него и зарыдала горестно. Принарядившихся к этому случаю послов в землю закопать велела. Заранее при этом не раздевая, не убивая, а прямо так, как были – живьем. В лаптях и с дубинками.
Не пощадила она и второе Малово посольство. Баньку древлянским послам собственноручно затопила, да там же, в дыму и чаду, всех десятерых отборных русоволосых здоровяков-то и сожгла. Ни одной мало-мальской косточки от них не осталось, ни одного самого завалящего хрящика. Одни сплошь чёрные воронова крыла угольки. И седой славянский пепел.
Как поостыл, посыпала себе княгиня бледно-русую свою вдвовью голову этим пеплом, плечи дородные расправила и ясным, моложавым голосом произнесла.
– Следующих введите! Послов. Мириться будем…
И улыбнулась так, как одному только мужу своему, Игорю-покойнику некогда улыбалась. И не на людях причем улыбалась, а там, у себя, в княжеском шатерке, на сладком ночном досуге.
Через третьих этих послов передала княгиня Ольга тогда древлянскому самозванцу Малу свое приглашение. Жду мол, тебя, милый друг, со славной твоей дружиной, со всем гордым да непокорным народом твоим, завтра вечерком у себя. В Киеве. Тебя с товарищами – в княжеском моем шатерке, остальных же древлян – на соседствующей с шатерком полянке. Пировать будем и обеты верности друг дружке давать. Я лично вам стол на много сотен персон накрою, кабанчиков вам зажарю, зайцев, перепелов. И выпивки, понятно, тоже, в достойном количестве и качестве предоставлю. А еще и спою я вам, и спляшу. Мой личный интимный танец «голубку», ту, что я до сих пор лишь для супруга своего в час любви исполняла. И еще как спляшу! Вы мне только для этого танца голубей ваших, искоростеньских, принесите, сих крылатых посланцев доброй воли и мира.
Пернатой живности этой, искоростеньских голубей, обрадованные искоростеньские жители нанесли светлой вдове великую стаю, и всех как на подбор – ручных, ласковых и послушных. По паре от каждого искоростеньского дома.
Древлянский же мятежный заводила и самозванец-жених по кличке Мал аж целую голубятню припёр. Невестин каприз уважив. Без малого две тысячи мелких пернато-крылатых древлянских домашних птиц. Как повод того требовал – всех поголовно – белых.
Ох и разгулялся тогда в Киеве разудалый славянский праздник! На радостях и с добротного княжьего пойла захмелев, веселился народ, от мира и счастья дурея. Пил-ел-плясал аж до рыжей вечерней зарницы.
Пела и плясала, как и обещала, в тот вечер и светлая княгиня Ольга. Вдовье платьишко свое на травку скинула и пред всем народом чудной свой танец «голубку» исполнила. С искоростенькими голубями ласково и как будто от всей души вилась-обнималась. Мягкое ее, белое будто сдобное тесто тело кружилось, с чужими птицами, как с родными играя и обнимаясь, то плыло оно, то взлетало, в занятных движениях качалось и трепетало.
И только потом, когда весь крепко, по-богатырски подвыпивший древлянский народ снова погрузился в телеги и назад к себе укатил, в тополиную свою столицу Искоростень, заманила светлая княгиня Ольга притомившихся от долгого танца искоростеньских голубей к себе в шатер и, дождавшись полночи, принялась за дело. Длинную свечку зажгла, нитки из сундука вытащила и мешок хорошо просмоленной пакли. К лапке каждого искоростеньского голубка и каждой искоростеньской голубки привязала она тогда по клоку пакли. Шмальцем сочным ту паклю смазала.