Стрекоза и Оми - Салават Вахитов


Предисловие

В книге, буквы которой вы сейчас перебираете, всё правда. От первого до последнего слова. Как модно сейчас говорить, повествование основано на реальных событиях. Сообщаю об этом не без доли сарказма и с предвкушением мести, а месть, сами понимаете, она сладка. Так сладка, что не могу не повторить одну неотступную, навязчивую мысль, и делаю это, откинувшись в кресле, прикрыв глаза и томно вытянув губы: здесь не придумано ни одного слова, ни один факт не извращён и не вывернут наизнанку. Всё было так, как написано, и очень надеюсь, что вы мне не поверите.

И ещё раз: я не стал менять ни имён героев, ни времени действия, ни локации – всё, что вам покажется совпадением, вовсе не совпадение. Так было.

Раньше я твёрдо верил, что настоящий писатель, потому он и писатель, что умеет придумывать истории. И я сочинял их напропалую, не забывая о сюжетных поворотах и смысловых переплетениях общих и частных деталей. То, что происходило в этих историях, не могло быть правдой хотя бы потому, что такого в реальной жизни никогда не было. Но в том-то и фокус, что люди, прочитавшие мои повести, и в первую очередь друзья и коллеги, нисколько не сомневались, что пишу я только о себе любимом и всё, о чём рассказано в книге, происходило именно со мной. Какими бы хитрыми именами я ни называл второстепенных героев, кто-нибудь обязательно узнавал в них своих знакомых. Знакомые обижались и переставали здороваться. Случилось страшное: люди хотели верить, что написанное – правда.

Сначала я сильно комплексовал по этому поводу. И было почему, ведь отдельные мои герои – далеко не безупречные люди, с массой недостатков и даже пороков. Но потом, спустя какое-то время, решил: «А чего расстраиваться-то? Наоборот – нужно радоваться!» Возможно, я не такой плохой рассказчик, раз придуманное похоже на правду. Ничего, что описанные в книгах истории никогда не случались, гораздо важнее, что подобные события и герои могли быть. Они выглядели реальными. И это стало для меня утешением.

Потом я находил подобные рассуждения и у других писателей. Томас Вулф, к примеру, рассказывал, как земляки чуть не линчевали его за самый первый роман в ярости оттого, что он вынес на публику безмерную пошлость их жалкого существования. Не смешивайте реальность и реализм, говорил Вулф: описывать событие так, как оно имело место в действительности, есть ложный путь в искусстве. Сильно подмечено. Но…

Но так уж я противно устроен: мне всегда хочется противоречить. И я подумал: а что, если взять и написать всё так, как было на самом деле? Интересно, поверят ли мне? Не исключено, что на этот раз всё примут за выдумку. Да я и сам хочу, чтобы так оно и случилось.

Теперь, когда я объяснил, почему выбрана реальная, а не реалистическая форма повествования, осталось сказать о том, почему жанр обозначен как «антипаланик», а не «антивулф». Во-первых, потому, что так благозвучнее, а во-вторых, потому, что в сюжетах Чака всё постепенно становится хуже и мрачнее, а я уверяю, что в моей истории, несмотря на её глупость, будет не так погано, как если бы она была изначально придумана. По большому счёту, с Палаником история Стрекозы никак не связана, просто жанр у книги такой. Поэтому решайте сами, читать её или нет, а я вас предупредил. Абсолютно честно.

Благодарности

Спасибо всем, кто помогал мне в создании этой книги!

Отдельное спасибо

Джеку Керуаку – за дорогу и взорванный мозг,

Генри Миллеру – за спокойное течение мыслей,

Федерико Феллини – за искусство,

Николаю Карамзину – за бедную Лизу,

Николаю Свечину – за хронологию,

Стивену Хокингу – за время,

Сиду Мейеру – за «Цивилизацию»,

Аматэрасу Омиками – за ненависть,

Настасье Плещеевой – за любовь,

Зухре – за откровения.

Часть 1

«Без женщины не может быть романа»

1. Трасса

Мы с Зухрой едем в лагерь. Я знаю, зачем это делает она, и не понимаю, почему это нужно мне. Я просто еду, ни о чём не думая. Мне сегодня бесконечно нравится ни о чём не думать – ни о прошлом, ни о будущем, ни тем более о настоящем. Я просто наслаждаюсь поездкой, сидя рядом со своей бывшей. Кто-то может запретить мне делать это?

Зухра за рулём серебристой «тойоты» и заметно нервничает, не разделяя моего блаженства. Нервничает, потому что мы с трудом продвигаемся в потоке автомобилей. Впереди выходные, и горожане хотят провести их вдалеке от каменных стен – в деревне, или на даче, или вот, например, в каком-нибудь лагере. Как на грех, правая полоса моста через Белую дала трещину и сейчас на ремонте. Это создаёт проблемы: машины перед мостом перестраиваются, и Зухре приходится всё время вертеть головой, чтобы не столкнуться с каким-нибудь раззявой. Но сколько ни томись, развязка все равно будет. За мостом мы сворачиваем вправо от основной трассы. Land Cruiser набирает скорость и жадно поглощает пространство. Время вдруг замедляет течение, как река, стремительно вырвавшаяся из узкого каменного ущелья и неторопливо несущая воды по широкой равнине.

Зухра меня о чём-то спрашивает, глядя вперёд, на дорогу, и сначала я отвечаю чисто механически, заворожённый июньской зеленью полей и лесных массивов, потом наконец до меня медленно доходит смысл её слов.

– Я не люблю, когда скрипит карандаш, – продолжает она фразу, к началу которой я не прислушался.

– Ну вот… – Притворяюсь обиженным. – А я пишу только карандашами.

– Ты, стало быть, теперь писатель?

– Нет, Зухра, я не писатель.

– Но ведь тех, кто пишет рассказы, называют писателями. Разве я не права?

– Права. Только тех, кто пишет рассказы, называют ещё и рассказчиками.

Зухра смеётся – так, как умеет только она. Звонко и раскатисто. Азартно. Мне всегда нравился её смех; увы, время добавило в него взрослые нотки, и исчезла детская непосредственность, радовавшая меня каких-то восемь лет назад. Теперь смех её кажется чуть настороженным, недоверчивым.

– Поняла. Если пишешь повести, ты повествователь, если романы – романист. Так?

– Сложный вопрос. Я не знаю, как на него ответить.

– Что ж тут сложного? Ответь как умеешь.

– Писателей в наше время развелось слишком много. Я не хочу быть таким, как все.

– Тогда кто же ты?

– Я сочинитель.

– Человек, называющий все по имени, отнимающий аромат у живого цветка?

– И это название не столь верно. Но пусть будет так.

Неожиданно набегают тучки, и первые капли дождя бьются о стекло, растекаясь тонкими нитями. Зухра включает дворники, щётки бегают и стучат, словно отбивают такт, – похоже, что время очнулось и вновь заспешило куда-то за горизонт – в страну, где отчаявшиеся люди прячут сердца от одиночества.

Лето в этом году нежаркое, и мне оно нравится. В жару одолевает сонливость, ты слаб и ничего не хочешь делать. А в дождливую погоду очень даже неплохо пишется.

– Трудно сочинять книги?

– Да нисколько. Это очень просто.

– Совсем-совсем?

– Да. Надо только знать, как это делается.

– Ты научишь меня писать?

– Легко. Прямо сейчас. Смотри…

– Я должна на дорогу смотреть.

– «Смотри» в смысле «слушай», так говорят. Сегодня утром я позавтракал килькой. Знаешь ведь, есть такие кильки в томате – в консервных банках…

– Килькой? Фи-и!

– Ну да, «фи», ничего противнее не ел, но завалялась она в холодильнике. А больше, как назло, ничего не завалялось. Понимаешь?

– Угу.

– Так вот, заметь, я съел эту кильку – вонючую, протухшую, измазанную томатом кильку. Я съел её и чуть не обрыгался, будь она проклята.

Зухра хохочет, подпрыгивая от восторга, и давит на газ, отчего машина дёргается, словно норовистая кобыла, но она тут же осаживает её, натянув удила, отчего я устремляюсь в объятия лобового стекла, и только страховочный ремень не позволяет состояться неожиданному поцелую.

– А при чём тут килька?

– Ты не понимаешь. Я съедаю кильку, а килька меня никогда съесть не сможет. Такова жизнь. А в книгах наоборот: килька тебя обязательно съест.

Зухра задумывается. Какое-то время мы едем молча, мне даже кажется, что она грустит.

– А надо непременно кого-то съесть? – спрашивает Зухра.

– Разумеется. А как же иначе?

– Чем же тогда книги отличаются от жизни?

Зухра чрезвычайно серьёзна. Я, кажется, испортил ей настроение своим дурацким сравнением.

Я не отвечаю, задумавшись, и тогда она спрашивает меня снова:

– У тебя была женщина в Ульяновске?

– Зухра, ты зачем задаёшь трудные вопросы?

– Хочу поиграть в день откровений. Это возможно?

2. Дорога

«Дался тебе этот Ульяновск? – укорял я себя. – Зачем он вообще нужен? И где он там на карте?» У чёрта на куличках, естественно! Надо быть полным идиотом, чтобы, имея выбор между Женевским озером и Ульяновском, выбрать Ульяновск. Или законченным тупицей. Что практически одно и то же… Да, это одно и то же. Но я выбрал Ульяновск и теперь трясся в автобусе по плохой дороге.

Автобусная поездка всегда мучительна. Это некое испытание. Проверка на выдержку и терпение. Ведь ты вынужден сидеть безвылазно в неудобном кресле долгие часы, пытаясь обмануть себя, допустим, чтением. Но читать неуютно. Писать – здесь ударение нужно поставить на втором слоге – тоже не хочется. Остаётся думать, что я и делаю, поглядывая в окно на серое снежное поле в опускающихся сумерках. За окном – зима, поэтому так и хочется сказать, что вокруг белым-бело, как это было написано в старых школьных учебниках по чтению, но на самом-то деле всё серым-серо, и кажется, нет этой серости ни конца ни края.

Скоро совсем стемнеет, а в Женеве ещё день в самом разгаре. И сейчас можно было бы сидеть где-нибудь в пятизвёздочном отеле d’Angleterre и в совсем другое – широкое и чистое – окно наслаждаться панорамным видом на Женевское озеро и гору Монблан. Солнце в это время яркое, небо синее, в белых облаках, и вода, отражающая белизну облаков, тоже синяя. Правда, это для меня синяя, а кто-то считает, что на самом деле она бурая. Вполне может быть. В конечном счёте всё зависит от восприятия: если долго трястись на заднем сиденье «НефАЗа», то, конечно, снег за окном будет исключительно серым, и даже серее серого, а беспечным женевским буржуям и зимой лужайки кажутся зелёными. Хотя вполне возможно, что они искусственные и потому безжизненнее самого серого снега.

Пока я так рассуждаю, молодые мужчины и женщины в разноцветных куртках неспешно прогуливаются по набережной, а старики сидят на скамейках, закутавшись в пальто, и наблюдают за фонтаном Же-До, бьющим посреди озера. Скамеек немного, но каждую занимает только один старик. Никто рядом не подсаживается, хотя места предостаточно. Так они и сидят одиноко-одиноко и безнадёжно смотрят на озеро. Столб воды поднимается высоко в небо, а потом падает вправо, рисуя в воздухе трепещущее полотно треугольного паруса. А за ним – десятки заснувших на причалах яхт с торчащими иголками мачт. На фоне грандиозного водяного потока они кажутся никчёмными игрушками.

Кстати, никогда не понимал людей, пишущих в путеводителях для туристов, что высота фонтана составляет 147 метров. Зачем эти лишние подробности – «семь метров»? Для чего? Читатель такой писанины сразу же думает: да-а, красивый фонтан, но до 150 метров всё-таки не дотянул, сплоховали швейцарцы. Конечно, можно ответить, что в изданиях требуется указывать реальные числа. Но зачем такая точность? Это же не швейцарские часы. И реальность вычислений тоже какая-то сомнительная. Думается, что высота фонтана – величина переменная и зависит от многих факторов, а читатель всегда предпочитает правдивость сомнительной реальности. Да, именно так: иногда правдивость правдивее правды – простите мне сей речевой выпендрёж.

Из бара со странным названием Leopard доносится живая музыка. Кажется, исполняют что-то из Чета Бейкера. Что-то ностальгическое, из давно ушедшего времени. Как бы не заскучать-затосковать. Но если вдруг заскучаешь, можно попросить, чтобы принесли свежие фрукты и домашний шоколад, или заказать массаж прямо в номер, чтобы размять затёкшие в автобусе ноги…

Чуть-чуть удаётся вздремнуть, резко просыпаюсь оттого, что голова устремляется куда-то вниз, словно отрубленная стремительной, безжалостной гильотиной. Ловлю её и на всякий случай прилаживаю обратно на место. Интересно, о чём думал Людовик XVI, когда холодное лезвие рассекало его шею? Хотя, конечно, в тот момент он уже, скорее всего, ни о чём не думал. А за миг до этого? Когда ещё стоял на эшафоте. Он тогда шепнул что-то своему палачу…

За окном совсем темно. Скоро-скоро долгожданный Ульяновск…

3. Станция

Окна на станции были ненастоящими. Эхна это знал, но тем не менее каждое утро, просыпаясь, раздвигал шторы.

– Могли бы что-нибудь и поинтересней придумать, – упрекнул он великих конструкторов, взглянув на двор.

Солнца не было. За окном стояла серая зима. Снег неподвижно лежал на погрустневших тополях и берёзах, на крыше невысокого многоквартирного дома напротив, на откосах безжизненных окон. Вчера на почерневшей ветке промёрзшего насквозь тополя качался одинокий ворон. Смотрел куда-то вбок, чуть склонив голову. Возможно, ждал подругу. А сегодня и его не было. На улице пусто. Ни души. Лишь следы автомобильных покрышек на снегу. Типа «все уехали».

Он открыл окно, морозный воздух ворвался в комнату привычной утренней свежестью. Точнее, полной иллюзией свежести. «Мозгу все равно, какую реальность воспринимать – первичную или вторичную, – учил его в школе учитель биологии по фамилии Сапковский, за невероятную легкомысленность прозванный Приматом. – Для него имитация порой существенней, чем настоящее». Эхна подсыпал пшена в висящую за окном картонную кормушку, хотя уже давно ни воробьи, ни синицы не подлетали к ней. Кормушку он когда-то смастерил сам, использовав для этого тетрапакет из-под молока, и своей находчивостью весьма гордился.

Зазвенела крылышками стрекоза и, чуть не врезавшись в стекло, сделала кульбит перед самым носом Эхны, а потом унеслась в сторону безлюдной улицы.

– Совсем сдурели! – проворчал Эхна. – Никто ни о чём не хочет думать и не желает учиться. Ну откуда зимой могут быть стрекозы?!

Он с досадой захлопнул раму.

– Но ведь ты сам только что пожелал чего-нибудь поинтересней, а теперь возмущаешься, – пронеслось в мозгу.

– Не до такой степени, ребята, не до такой степени, – ответил Эхна. – Различайте реальность и фантастику. В конце концов, это разные жанры.

Его раздражало неумение молодых коллег. Их стойкое нежелание учиться чему-нибудь и анализировать реальность. Новая генерация с самого раннего детства жила во вторичной действительности и не желала разбираться в устройстве настоящего мира, казавшегося невероятно скучным и занудливым. Более того, молодое поколение конструкторов даже не пыталось изучать историю создания первых миров и их структурные особенности, то есть основу основ конструирования вселенной, не желало штудировать первоисточники: разработанные когда-то отцом-основателем не без участия Эхны примитивные учебники для начинающих вполне устраивали. Но самым отвратительным было то, что никто не желал овладевать конструкторскими технологиями и умениями хоть что-то рассчитывать. Молодые люди довольствовались готовыми кубиками-шаблонами материи, они тасовали, смешивали их по своему усмотрению, без всякой логики, как заблагорассудится, наслаждаясь неожиданными эффектами получаемого коктейля. Никого не волновала цель проекта в динамике, в развитии. Сиюминутные восторги брали верх, и разрозненные, нестыкующиеся куски материи подменяли цельное устройство мира и взаимообусловленность явлений.

Эхну не впечатляла работа коллег, он редактировал их труды и удивлялся, как это, к примеру, возможно, чтобы в семье явных европеоидов вдруг ни с того ни с сего родилась японка. Если бы её мать изменяла мужу с азиатами, то всё было бы понятно, но нет же, она вела себя безупречно, как благопристойная, добропорядочная женщина. Конструкторов ничуть не волновало, как такое могло произойти. Они не позаботились ни о причинах, ни о мотивации и, скорее всего, не имели абсолютно никакого представления о подобных вещах. Презренный дилетантизм во всём брал верх, возобладав среди конструкторов, и эпитет «великий», казалось, превратился в насмешку. В горький сарказм. Раздосадованный Эхна осознал тогда, что лавину безграмотности в одиночку не остановить, и не стал редактировать ошибку. Японка так японка. По крайней мере, пусть дурость каждого конструктора видна будет. А для этого нет ничего лучше, чем раздуть глупость до полного маразма. До профанации.

Дальше