Массаж лезвием меча - Лавряшина Юлия Александровна 3 стр.


– Ты извини… мам, – наконец выдавил Аркадий и умоляюще посмотрел на меня.

– А ты можешь обещать, что это больше не повториться? – Ледяным тоном произнесла мама.

Для нее мысль изреченная являлась не ложью, а закрепленным голосом символом, который, лишь прозвучав в пространстве, обретал силу.

– Конечно, мама, – поспешил заверить Аркадий. – Это больше никогда не повторится.

На него жалко было смотреть, но мама не унималась.

– Ты вел себя, как последний подонок. Не думала, что у меня вырастет такой сын.

– Я тоже не думал, мам.

– Я честно отработала двадцать шесть лет, воспитывая чужих детей.

– Я знаю.

– Из моих детсадовцев вышли прекрасные люди, а собственный сын…

– Мама, мне пора идти, – прервала я. – Ты не сделаешь мне кофе?

– Конечно, сделаю, – ответила она, не меняя тона. – Я-то для вас что угодно сделаю…

Глава 3

В нашем Тополином переулке всего четыре двухэтажных дома: три вдоль дороги, отходящей от шоссе, и один – напротив. Маленькие коробушки, созданные скудным воображением примитивиста. Задумывались они еще с печным отоплением, и я до сих пор помню, как маленьким совочком загребала угольные крошки и кормила неказистую прожорливую печку.

Потом печи заменили холодными газовыми плитами, похожими на безрадостные панельные дома. Газ привозили в баллонах – огромных, красных. Их втаскивали в квартиру громко топающие мужики и уносили опустошенные, но упорно хранившие едкий дух оболочки. Баллоны имели обыкновение истощаться внезапно, каждый раз заставая нас врасплох, и мы не успевали заказать новую порцию сжиженной отравы. Решив перехитрить, мама стала заказывать очередной баллон заранее, когда, как ей казалось, у голубого пламени становился истощенный вид. Но мы вновь оказались в проигрыше: теперь увозимые баллоны еще злорадно побулькивали остатками газа. Мама была вне себя. В определенном смысле она могла считаться инвалидом от рождения – у нее начисто отсутствовало чувство юмора. Сказать наследственное ли это увечье или же родовая травма довольно трудно: ее родители погибли при взрыве в шахте еще до моего рождения. Наверное, поэтому у мамы были столь сложные отношения с газом…

Я сказала, что в нашем переулке всего четыре дома, но это не совсем верно. Существует еще и пятый, тоже двухэтажный, но совершенно другой планировки: с обтекаемыми арками; крошечными балкончиками, украшенными похожими на кегли балясинами; высокими потолками и просторными кухнями. Такого типа дома в отличие от наших назывались «сталинскими», и в этом названии прочитывалось не столько указание на время постройки, сколько предпочтение народом одного лидера другому. Этот дом стоял особняком, отгородившись грядой старых тополей. Почему-то никто из нас не был знаком ни с кем из его обитателей, словно, скрытая деревьями, между нами пролегла глубокая, как ров, непримиримая классовая вражда. Соседским мальчишкам, а в прошлом и нам самим, было безнаказанно сладко запустить камнем в облюбованное окно «сталинского» дома, заранее зная, что родители, может, и пожурят за проделку, но самом-то деле тихо возрадуются и тайком шепнут соседям: «А мой-то… Опять у дармоедов стекло высадил». Почему – у дармоедов, никто и не задумывался.

Моя память еще хранит неудержимый звон разбитого стекла, но куда отчетливее слышится беспорядочный стук испуганного сердца, без остатка заполнявшего все существо каждого из нас, несущегося прочь, не разбирая дороги. Пыльные кюветы ловили осыпающимися боками, но восторженный страх помогал выбраться и нетерпеливо толкал в спину: скорей!

А как весело было скрываться после набегов на чей-нибудь сад! Ради одного-единственного запретного плода мы лезли среди бела дня через высокую ограду, случалось с варварской беспечностью ломали остроконечный штакетник, и все ради того, чтобы испытать ни с чем не сравнимое ощущение собственной греховности. «Мы – воры». От этой мысли становилось жутко и радостно, потому что мы уже были не как все…

Мы и не подозревали, что за двадцать лет до этого наши добропорядочные родители также мчались прочь от места грехопадения, мелькая ободранными коленками и удерживая сознание на отчаянно тонком волоске памяти, в которой хранился частый топоток их родителей, которые двадцать лет назад…

Каждый день проходя короткий отрезок пути от своего дома до соседнего, где ютился книжный магазинчик, я ныряла во временную дыру: там тополя были ниже ростом, а их упругая листва еще не была изъедена городской болезнью, которую эти мужественные светлоликие деревья брали на себя; на стенах домов не облупилась штукатурка, и они наивно светились легкой зеленью; и мухи, конечно же, были другими… Неровный, выщербленный асфальт и тогда, и сейчас был расчерчен на «классы», но правила игры нынешних девчонок оставались непостижимыми для меня.

Книжный магазинчик занимал такую же, как наша, трехкомнатную квартиру только на первом этаже. В том месте, где у нас находился балкон, пробили дверь, чтобы вход получился прямо с тротуара, как и положено обычному магазину. Перегородки между комнатами убрали, и торговый зал вышел довольно большим. Подсобкой служило то, что в нашей семье выполняло роль кухни, а санузел не придумал ничего лучшего, как остаться самим собой.

Я всегда приходила на работу первой. Заведующая жила в другом районе, и еще ни разу за восемь лет не успела к открытию. Хотя я ничуть не сердилась на это, Мария Геннадьевна, словно коконом, была прочно опутана чувством вины. Стоило мне обратиться к ней с любым вопросом, она вздрагивала, и каждая ее фраза начиналась с испуганного: «Ой!» Казалось, она ежесекундно ждала, что я вот-вот все же выскажусь, как отношусь к ее опозданиям. И хотя я успокаивала ее не раз, Мария Геннадьевна отказывалась верить, что четверть часа одиночества для меня просто бесценный подарок.

– Доброе утро, мои драгоценные! – поприветствовала я, распахнув дверь, но никто не ответил.

Чехов только рассеянно блеснул пенсне, поглощенный сюжетом давно обещанного рассказа о пепельнице, а Толстой так сердито насупился, что и без слов стало ясно: утро не может быть добрым, пока вокруг столько насилия и зла. Пора мне было научиться помнить об этом, а не чирикать пустоголовым воробышком, лишь оттого, что пригрело солнце.

– Ладно, ладно, не ворчи старик. Сегодня будет чудесный день, поверь мне! Не может такое волшебное утро пропасть в пустую. Это было бы уж слишком несправедливо, – сказала я, неспешно обходя свои владения, и седовласый Хемингуэй хитро прищурился, подзуживая.

Его портрет я принесла из дома. Он поселился у нас еще в шестидесятых, когда чуть ли не каждая более или менее интеллигентная семья считала себя обязанной обзавестись портретом знаменитого американца.

Но несколько лет назад случилось неожиданное – Хемингуэя перестали узнавать. Танины подружки с вежливым интересом спрашивали: «Это ваш дедушка?» и тут же забывали о нем. «А чего он вообще тут висит? – однажды не выдержала сестра. – Если это писатель, ему место в твоем книжном магазине». Фраза хлестнула Аркадия, как сочная крапива по голому месту. Он взвился и убежал к себе в комнату, даже ничего не ответив. «Лучше повесим сюда Майкла Джексона, – непробиваемая в своем невежестве продолжала Татьяна. – Я видела обалденный плакатик!»

Джексона я в нашу комнату не впустила, но Хемингуэя она все-таки выжила. Мы сошлись на той самой картинке, где вышит шелком европейский дворик.

Дверь с легким вздохом отворилась, пропуская первого покупателя. Я обернулась в тот момент, когда он оказался в переполненном солнцем проеме, и его легкие, нестриженные волосы образовали вокруг головы прозрачное свечение. Аккуратно прикрыв дверь, вошедший настороженно огляделся, заметил меня и почему-то быстро отвел взгляд. Позднее я поняла, что это вообще свойственно ему: коротко взглядывать и отводить глаза.

Этот человек выглядел лет на сорок и был обворожительно некрасив. Я рассмотрела это, стоило ему закрыть дверь, и встревожилась. Мне всегда необъяснимо нравились подобные мужские лица – неправильные, непримечательные, но на которые невозможно насмотреться. Светлые волосы его были собраны в трогательный хвостик, а спереди висели безвольными прядями, закрывая высокий лоб, который он часто морщил при разговоре. На нем были старые джинсы и черная трикотажная майка, туговатая в плечах.

– Гм, здравствуйте, – негромко произнес он и снова огляделся, точно надеялся найти кого-нибудь еще.

– Проходите, – по возможности радушно произнесла я и попыталась упростить ему задачу. – Вы купить или сдать?

У нас был букинистический отдел.

– Купить, – кивнул он, оглядывая полки.

– Что вас интересует?

– Меня… Я люблю выбирать сам.

– А-а, пожалуйста.

Я отошла к прилавку с кассой и принялась раскладывать тонкие детские книжки, так называемую «лапшу». Ребятишки пугались толстых книг. Для большинства из них чтение было пока не удовольствием, а трудом.

Не поднимая головы, я украдкой следила за покупателем. Он медленно переходил от одного стеллажа к другому, скользя по солнечной дорожке, распластавшейся по полу. Иногда он касался пальцем корешка книги, и я напрягала зрение, пытаясь прочесть название. Но он был слишком далеко от меня…

– А где у вас стихи? – Оглянулся он.

– А вы – поэт?

– Нет. Почему вы так подумали?

– В наше время стихами интересуются лишь поэты… Вам нужны стихи для детей?

– Потому что я стою возле полки с детской литературой? Опять не угадали. Детям я хотел бы купить что-нибудь познавательное, они слишком многого не знают о мире. А стихи – для меня.

– Судя по всему, вы – необычный человек.

– Вот уж нет. Я самый заурядный профан. Мне не вспомнить целиком ни одной строфы. Я весь состою из разношерстных строчек.

– Разве человек может состоять из стихов?

– А как же: «Вначале было Слово»?

– Возьмите детям сказки. Они всегда написаны чистым языком.

– Мои дети не верят в сказки, – сухо ответил он.

– У вас, наверное, большие дети?

На какой-то миг он задумался, будто никак не мог сообразить.

– Разные. Один почти взрослый, двоим по тринадцать лет и один маленький.

– Ого! – Не удержалась я. – Да вы богатый отец!

Он весь вдруг как-то сморщился и зачем-то потер о штаны руки.

– Я… был богатым отцом.

– Вы нездешний? – Заторопилась я, почувствовав, что разговор пошел не в то русло. – У нас тут постоянные покупатели, а вас я никогда не видела.

Он кивнул, но, кажется, не очень понял, о чем я спросила. Мы смотрели друг на друга, но я знала, что он не видит меня. Таких женщин замечают лишь раненные на поле боя, потому что я – человек без лица. Но это не больно. Это смешно.

Постепенно его взгляд сфокусировался на мне. Глаза у него оказались теплого зеленого цвета.

– Вы тут работаете? – Спросил он, направляясь к прилавку.

Я хотела ответить, что обычно здесь отдыхаю, но решила, что мой покупатель не расположен шутить. Взяв глянцевую раскраску, он с недоумением повертел ее и протянул мне.

– Вы не скучаете здесь?

– Разве с книгами и с людьми может быть скучно?

– Действительно, – удивленно отозвался он. – Глупо, что я спросил об этом.

– Ничего глупого. Людям часто кажутся скучными или нелепыми чужие пристрастия. Ваша работа, например, кажется вам интересной?

– Моя работа? У меня нет работы, – он чуть замешкался. – Я… помогаю разводить пчел. Пасека, мед и все такое.

– Ой! – воскликнула я совсем, как моя заведующая. – Нет, правда? Никогда не видела живого пасечника!

– Только мертвых? – Мрачно пошутил он и отвел глаза.

Неожиданно я заговорила деловитым тоном своей сестры:

– Выгодное дело. Брынцалов на пчелках миллионером стал.

Его лоб пошел глубокими складками:

– Кто такой Брынцалов?

Я посмотрела на него с недоверием: за два дня до президентских выборов не знать, кто такой Брынцалов?! Если б он не слышал имени Тютчева, на сегодняшний день это было бы более правдоподобно. Я встречала людей, умеющих шутить с отрешенным, даже злым выражением лица, но этот выглядел слишком уж отрешенно.

– Кандидат в президенты. Фармацевтический магнат, – пояснила я, все еще ожидая подвоха. – Вы не особенно интересуетесь выборами?

– В этом году была холодная весна. У пчел сейчас период роения, – озабоченно сказал он.

– И вам не до выборов?

– Не до выборов. Но если б они даже проходили зимой, не думаю, чтоб я этим заинтересовался.

– Разве это возможно? Вы производите впечатление неглупого человека…

– А я и есть неглупый человек. Хотя про себя не положено так говорить.

– Значит, вам просто наплевать, пойдет ли страна вперед, или будет топтаться на месте?

– Вперед? Куда? К процветанию и богатству? Я уже прошел этот путь. Теперь шагаю обратно.

– Я не совсем вас понимаю, – призналась я. – Очевидно, у вас есть основания так говорить, только мне они неизвестны.

– А вам хотелось бы их узнать?

Неудержимым солнечным зайчиком по его лицу проскользнула надежда. Перед угасающим взором раненого забрезжил красный крест. А в моей своевольной памяти почему-то мелькнула строчка Ахматовой: «Клянусь всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мною…»

– Хотелось бы, – ответила я мужественно. Мой магазин давно служил исповедальней, ведь я была не из болтливых.

Но мой собеседник тоже не был подвержен этому греху. Подняв глаза к верхним полкам, прогнувшимся под никого не интересующей Большой советской энциклопедией, он коротко сказал:

– Ни к чему это вам.

– Откуда вам знать?

– У нас с вами слишком разная жизнь. Вам будет трудно понять.

– А ваши дети вас понимают?

– Это не мои дети. То есть… Ну неважно. Да, они понимают.

– Думаете, я глупее?

– Нет, что вы! – поспешно возразил он. – Дело не в уме. У вас его, по-моему, хватает. Но чтобы меня понять, нужно жить там, где живу я. Видеть то, что вижу я, а вам это не нужно.

– Вы не можете знать, что мне нужно, – я чувствовала себя так, будто стою над пропастью и собираюсь шагнуть в нее. – Я хотела бы увидеть пасеку. Никогда там не была…

Он недоверчиво прищурился:

– Правда? Ну, если так, то это можно устроить. Если вы действительно хотите…

– Я действительно хочу.

– А почему?

Но я не успела ответить. В этот момент дверь магазина отлетела так, будто в нее угодил пушечный снаряд. Впечатавшись металлической ручкой в стену, она рванулась было назад, но та же уверенно шагающая по жизни нога опять дала ей пинка. Так, в два приема, наша бедная дверь впустила наконец того, чье появление пятнадцать лет назад вызывало кривую усмешку, за это время чудесным образом переродившуюся в радостную улыбку.

– Писа! – заорала я, мгновенно забыв о покупателе. – Писа Перуанец, неужели это ты?

– Я! – восторженно проорал в ответ Писа и, перевалившись чрез прилавок, с чувством расцеловал меня в обе щеки. – Лидуся, радость моя, я знал, что ты здесь.

– Писа, откуда ты взялся? Тебя не было тысячу лет. Ты побывал в Перу?

– К черту Перу! Лидуся, я ведь теперь москвич. У меня двухкомнатная в Сокольниках!

Было совершенно очевидно, что с этой наполеоновской победой Пису можно будет поздравить и через год, и через пять лет. Такая радость вечна, как солнце. По крайней мере, на одну человеческую жизнь ее хватает с избытком.

– А ты-то как? – Душевный в своем счастье расспрашивал Писа. – Замуж не вышла?

Только теперь я вспомнила о светловолосом пасечнике, но внушительное тело моего друга детства, подобно Архимедову, вытеснило странного пришельца, словно лишнюю материю. Вот только вопль: «Эврика!» был в данном случае неуместен.

– Не вышла, – призналась я, уже не чувствуя ликования. – И, похоже, не выйду.

– Шутишь? Такая девчонка, как ты, да не выйдет? – В его голосе зазвучали бодренькие нотки рекламного агента.

– Писа, залежалый товар плохо идет…

– Ну знаешь! – Писа не нашелся, что возразить.

– Ты надолго приехал?

Он с воодушевлением ухватился за брошенный мною канат.

– Я ж зачем приехал-то? У меня ж юбилей! Тридцатник. Тебе, поди, тоже скоро?

– Уже.

– Ну, неважно. Так я решил с родичами отметить, как в старые добрые времена. Соберу весь переулок, гулять будем!

Он сладко зажмурился.

Назад Дальше