Но тогда казалось, что отдых ему был нужен. После романа он был измучен и выжат до последней капельки-слова. Он устал так, что не мог смотреть на свою книгу, пока еще в рукописном варианте. Но усталость эта была такой приятной, удовлетворяющей, как после секса. И никакого повода к беспокойству не было. Зато потом Заманихин почувствовал себя импотентом. Не тянуло его даже садиться за стол и брать ручку, как некоторых несчастных счастливцев не тянет к женщине. Вот тогда-то в его голове и укоренилась мысль, что все это из-за его детища, из-за романа, рожденного, но не пристроенного. Павел перестал писать, чтобы не мучить себя теми страничными выкидышами, которые неизменно оказывались на полу измятыми или изорванными.
Роман требовал, чтобы его напечатали, роман хотел превратиться в книгу. Заманихину пришлось расшибиться в лепешку, но сделать это. Как ему удалось напечататься – другая история. Мне сейчас не до этого. Мне рассказать бы, какие ужасы ждут его впереди.
И вот теперь, когда роман напечатан, никаких послаблений быть не должно. Теперь надо садиться за стол и работать. Заманихин тихонько выскользнул из-под одеяла, чтобы не разбудить жену.
–– Куда ты? – спросонья взглянула она на часы. – Еще рано…
–– Ты спи, Надюша, спи…
Ее не надо было уговаривать. Она тут же раскинулась на всей кровати.
Заманихин умылся, торопливо позавтракал и сел тут же, на кухне за стол, положив перед собой чистый лист бумаги. Бумага и ручка были приготовлены еще с вечера. Закурил, задумался.
Стоит ли портить этот лист, который в ожидании разлегся перед ним. Заманихин думал, что сейчас слова польются легко и просто, как раньше, будто и не было этого бесплодного года. Но белый лист кричаще сверкал, не давая сосредоточиться.
Еще с вечера он решил, что начнет этот прорыв с небольшого рассказика о том, как один человек, отказавшись пойти на антиядерную демонстрацию, смотрел футбол по телевизору. Трансляцию матча вдруг прервали экстренным сообщением о ядерном взрыве. Человек этот недоуменно смотрел по телевизору, как приближается взрывная волна, а потом воскликнув: «А как же футбол?!» – подошел к окну и в последние секунды жизни увидел взрыв воочию. Но теперь Заманихин испугался: он знал, о чем писать, но не знал как. Вдруг слова, косноязычно брыкаясь, сложатся не так, как нужно, лягут не в те сочетания и тогда… Страшно подумать! Лист будет скомкан.
Заманихину было жалко замысла.
Надо расписаться. Надо попробовать записать свои мысли, чтобы снова почувствовать вкус вдохновения, а потом пойдет, само пойдет, он знал это по «Мертвому фотографу». Но о чем тогда писать? О себе? Что можно написать о себе, когда жизнь скучна и размерена до отвращения. С детства Заманихина мучила жажда приключений, да так и осталась неутоленной. Потому и стал он писателем: воображение увлекало его куда как дальше, чем был он сам.
Он посмотрел в окно, в ту даль, которая его всегда манила. Там, за высотными домами белели остатки вчерашних облаков. Выше было чистое небо. Насколько оно высоко? Попробуй-ка описать его высоту всего несколькими мазками, как это сделал Толстой. Заманихину захотелось прочитать это место, но «Война и мир» стояла на полке в той комнате, где спала Надя. Пришлось отложить. Заманихин прислушался. Через открытую форточку доносилась с улицы воробьиная возня, да однообразно вжикала по асфальту дворницкая метла. Вот она – жизнь: размеренные взмахи метлы. А если захочешь действия, движения вперед, то эти взмахи только лишь участятся. И щебет воробьев – тот же наш бессмысленный лепет, иногда тише, иногда крикливее…
Вдруг у Заманихина наконец-то возникла первая путевая мысль. Он попытался ее развить, бросил в пепельницу очередную сигарету и застрочил: «Есть писатели признанные, читаемые, любимые…»
Он писал о себе и не утешал себя мыслью, что пишет только для себя. Утверждающий это – лжец. Если только писатель не кокетничает, если не обманывает самого себя, то никогда он не скажет, что творит из-за зуда в пальцах. Любой писатель пишет только для того, чтобы его читали, как композитор сочиняет музыку для того, чтобы ее слушали, а художник пишет картины, чтобы на них смотрели.
Заманихин расписался, и какое-то время его мысль было не остановить. Так он незаметно проскочил страничный рубеж и погнал мысль дальше. Но вдруг опять, как отрезало… Вроде бы закончил абзац, и тут пришли воспоминания – паразиты, как и мечты, отвлекающие от творчества. Стоит что-то вспомнить или праздно замечтаться, и тут же разрушается стройный процесс созидания. Сейчас Заманихин вспомнил, как вчера поссорился с женой. Вернулся со смены, а дома никого, ужин не приготовлен. И тут она вваливается, довольная, счастливая. Где была – молчит, улыбается, придумывает на ходу и придумывает неудачно: «Гуляла». Потом бессонная ночь, ревность – какое тут может быть творчество!
Вся их беда в том, что у них нет детей. Ходили вместе на обследование, выяснили, что все дело в нем, в Заманихине, и в его наследственности. Что-то там у него еще не созрело. Вот и сам он был у родителей единственный поздний ребенок. Но они-то ждали, надеялись… А Надя…
И тогда воспоминания уступили место мечтам. О новом белом листе Заманихин забыл. Решено (и все обдумано было давно): бросить в рюкзак самое необходимое, взвалить его на плечи, сесть в первую попавшуюся электричку и путешествовать. Сейчас начинается лето – будет тепло, с работой договориться легко – летом в его котельной можно взять отпуск за свой счет. Дождаться только гонорара за книгу – дадут его на днях – и в путь! Ничего не держит, все сошлось: лето, нелады с женой, творческие мучения и даже лишние деньги. Все, все, решено! Вперед за приключениями!
Заманихин совершенно новыми глазами посмотрел на то, что успел написать за это утро и начал рвать листы со словами:
–– Не то! Не то! Все не то!
Но рвал он на этот раз без привычного остервенения, рвал он с уверенностью человека, знающего, что ему делать дальше.
3
Символично, что первой моей жертвой стала женщина – далекая праправнучка той, что невинно сорвала яблоко. Не так ли, Господи, и Ева, совершив грех, потащила за собой Адама. И если дьявол по отношению к ней – искуситель, то она – искусительница по отношению к мужчине. Что ей, этой Ирине, стоило подойти к окну и задернуть шторы. Да, она не догадывалась обо мне, не предвидела возможные последствия, но и Ева думала ли, что ее ждет.
Я целиком ушел в захватившие меня планы. Так игрок, нашедший бумажник, с горящими глазами спешит в казино, чтобы умножить свое случайное состояние, пока снова не останется ни с чем. У меня теперь тоже горели глаза, но рассудок был дьявольски холоден. Когда совершаешь первый дурной поступок, сразу же отодвигаешь в сторону и мораль, и совесть, а вместе с ними вдруг сама собой исчезает та благородная горячка, которая так мешает деятельности ума.
Первым делом я выработал правила, которые должны были уберечь меня от случайных губительных неудач. Во-первых, ни в коем случае не снимать на фотоаппарат возле своего жилья: лучше сиди дома, смотри телевизор, если лень смотаться на другой конец города. Во-вторых, никогда больше не встречаться со своими клиентами лично: есть ведь почтовый ящик для фотографий, уличный таксофон для переговоров, автоматические камеры хранения на различных вокзалах для получения денег. В-третьих, никогда не возвращаться на место удачной съемки: зачем зря рисковать, когда город так велик. Я приобрел уголовный кодекс и увлекся чтением криминальной хроники в газетах. Все это могло пригодиться для поиска клиентов. Раньше меня это мало интересовало – сам ведь газетчик, такого насмотришься через объектив камеры, что на чтение не остается ни капли желания. Но я и не представлял, что у нас в стране, да и не только у нас все до такой степени запущено. Мир катится в пропасть. «Есть ли хоть один честный человек на этом свете?» – спрашивал я себя. И тогда же в голове у меня зародились странные на первый взгляд мысли – зачатки стройной, объясняющей все теории.
Теперь каждый вечер, свободный от основной работы, и добрую часть ночи я проводил на крышах или на верхних этажах лестниц у окна. Недоразумений с особо бдительными жильцами или с милицией я не боялся – в кармане у меня лежало мое подлинное удостоверение фотожурналиста известной газеты. Вокруг меня орали коты, возбужденные весенним распутством; звезды равнодушными аргусовыми глазами сторожили землю; мир был погружен во тьму, но не спал. Люди включали свет в своих жилищах, забывали закрыть при этом шторы, ссорились, любили друг друга, нарушали закон у меня на глазах, даже не подозревая о моем существовании.
Первые несколько вечеров не принесли мне никаких результатов, но я не отчаивался, понял – ремесло, выбранное мною не из легких, и просто так никто не будет отдавать мне свои деньги. Но вот, наконец, рыбка клюнула. Она была маленькая и сорвалась в итоге, но все-таки, проводя аналогию между собой и рыбаками, я был рад: значит, клюет!
Как-то я наблюдал за большим кооперативным домом с крыши соседней «хрущевки». Потихоньку у меня вырабатывались навыки во многом нового для меня ремесла, и я отмечал про себя мельчайшие изменения за окнами, которые вскоре могли мне пригодиться. Вот в одной квартире ссора с битьем посуды, вот в другой – женщина оголила перед зеркалом свою неплохую, в общем-то, задницу, вот мужчина с цветами оказался на позднем вовсе не деловом ужине, вот родители на ночь глядя собираются куда-то уходить, оставляя дома одну дочку лет так семнадцати, вот они ушли…
Я задержал внимание на этой последней квартире, потому что тут же, после ухода родителей, девушка бросилась к телефону. Любая деталь была мне важна.… Но нет, прокол. Девушка, быстро наговорившись, выключила свет. Побежала, наверное, к своему милому, пока родителей дома нет.
Я продолжал наблюдение. Сколько я насмотрелся тогда человеческих непотребств, прежде чем нажать на спуск своей камеры. И не всегда ведь снимал. Юноша, сидящий перед телевизором – голубые блики так и прыгают по возбужденному лицу – играет сам с собой в игру, испортившую доброе имя мифическому Онану. Некое подобие любовного треугольника: молодая женщина обнимает пожилого мужчину и за его спиной делает рукой успокаивающий жест молодому человеку, который сидит на диване, мол, не ревнуй, подожди. Вечеринка в заключительной стадии: выключенный свет, и только цветомузыка ритмично выхватывает из темноты копошащиеся пары – уже никто не танцует, уже не до этого.
Воображение у меня достаточно развитое, чтобы домыслить все эти сцены до конца. Не надо и помощи Асмодея. Люди во славу удовольствия с легкостью приносят в жертву свою нравственность. «Как бы ни напоминали все эти писателишки в своих нравственно-воспитательных романах, что стыдно не только то, что видно, видно гораздо больше, чем кажется, и мне всегда найдется работа», – думал я.
Именно в этот момент, Господи, я был в таком заблуждении, что мне в голову пришла сумбурнейшая мысль, облекшая мое новое ремесло в стройную, как мне тогда показалось теорию. Решил, что я стал тем самым человеком, который способен изобличать людские пороки совершенно другим, действенным способом, чем до этого был у писателей. Да кто их сейчас и читает! Что толку молоть и перемалывать в общем и в целом. Надо действовать так же, как НАТО во время «Бури в пустыне»: меткими точечными ударами. Но и это не все. Работая в газете, я ведь тоже изобличал, и только теперь понял, что не было от этого толка. Фотографию печатали в газете на всеобщее обозрение, и человек, загнанный в угол глазом моего фотоаппарата, был обречен. Ему уже нечего было терять – на нем поставили клеймо негодяя. Психология тут проста: если тебя назвали негодяем, значит, ты негодяй, но если тебе пока только намекнули, что ты «как негодяй», у тебя еще остается шанс на исправление. Никто ведь пока не знает о твоем пороке, кроме какого-то одного единственного фотографа, владеющего компроматом. Тем более расплачиваться надо не честью, не свободой, не здоровьем, не жизнью, чего у каждого имеется только в одном экземпляре, а тем, чего у человека всегда много – деньгами. Деньги – дело наживное.
Может быть, в этой моей теории полно банальностей, но тогда, пронесшись у меня в мозгу, как ураган, ломающий все этические преграды, она оставила после себя успокоительную обоснованность моих поступков. В конце концов, все идеологии основаны на банальностях.
Не знал я раньше на практике, что обычная идеология может прибавить энтузиазма. «Жить стало лучше, жить стало веселей». Я еще усердней заводил биноклем. И откуда только появилась у меня усидчивость? Право, не только наперсники Твои, Господи, исполнены терпения, но и у дьявола есть это грозное оружие.
Загорелся свет в одном окне, и это сразу привлекло мое внимание. «Хорошо, – подумал я тогда, – начинаю реагировать на малейшие изменения – вырабатывается профессионализм». Окно было знакомое – вернулась домой та девушка, у которой ушли родители. Торопливо сняла куртку прямо в гостиной, бросила ее на кресло и исчезла в комнате, окна которой выходили на другую сторону дома. Ее поспешность показалась подозрительной. Если предположить, что она, например, повздорила со своим милым, то ей некуда было бы торопиться: не спеша, вошла бы в комнату, включила свет и села, может быть, прямо в куртке в кресло; уставилась бы в одну точку и думала, думала, думала о своей тяжелой девичьей судьбе. И потом, где я встречал такое выражение лица? Хаотично бегающий взгляд никак не вязался с безразличием опущенных уголков губ, бледная аристократичность впалых щек – с дрожащим подбородком и вялыми безвольными губами. Все это не укрылось от меня и сильно заинтриговало. К счастью, девушка снова появилась в гостиной, и все разъяснилось. В руках у нее был шприц. Она держала его высоко на отлете, как медсестра, которая уже готова ввести его в тело больного и ждет, когда тот расслабится. Я тут же вспомнил, где видел такие лица.
Это было, когда я делал для газеты фоторепортаж о наркоманах, специально ездил в клинику. О, их умоляющие лица! Они навсегда останутся в моей памяти: искусанные до крови губы, бесноватые, горящие глаза, жажда, неутолимая жажда в них – и у тех, что прибыли недавно, еще не осознав даже до конца, где они находятся, и еще более у тех, кто уже начал лечение.
Дальнейшее я наблюдал через видоискатель фотоаппарата. Девушка села в кресло, сбросив на пол куртку. Я заметил, что она пыталась расслабиться, но ничего у нее не получалось. Организм требовал вожделенную манну, организм чувствовал ее близость, организм торопил – судорога корчила тело. Наконец, девушке удалось закрутить карандашом резинку выше сгиба локтя, чтобы он не раскручивался. Она неумело прижала его подбородком и, застыв в таком неудобном положении, вонзила иглу…
Снимки получились хорошие, «Зенит», верный, молчаливый, не подвел – все было видно до мельчайших подробностей, вплоть до черной резинки и карандаша. На одной фотографии даже игла, нацелившаяся в ручейки разбегающихся вен, торжественно блеснула отраженным светом люстры. А вот другой снимок, который стоит оставить себе на память, как триумф творца, остановившего мгновение – «Портрет в кайфе»: раскрутившаяся резинка на безжизненной руке, гримаса блаженной улыбки, белки закатившихся глаз, расслабленные ноги, тонкие, девичьи, раскрывшиеся, как цветочный бутон.
Много денег я просить не собирался – не тот случай. Откуда у нее, девчонки, наркоманки, скрывающей свою тайну от родителей, могут быть деньги. Я просто хотел проверить свою новую теорию.
Утром, выяснив через справочную номер телефона, я зашел в подъезд того дома, с которого ночью вел наблюдение, поднялся на последний этаж и заглянул в окна напротив. В гостиной и на кухне, как и вчера, занавески не закрывали мне наблюдение. Было, как сейчас помню, воскресение. Наверное, девушка еще спала, а родители так и не появились. Я опустил в почтовый ящик вычисленной квартиры конверт с самыми сочными фотографиями и направился к ближайшей телефонной будке. На мой звонок долго никто не отвечал, но я ждал – знал ведь, что она дома. Наконец, раздалось сонное детское «алё».