Чтобы не вызывать подозрений, я отъехал от сада на пару кварталов и припарковался у трансформаторной будки.
Правда была в том, что я просто не знал, что мне делать. Я не стал звонить родителям Вероники, не стал звонить своей сестре, чтобы не вызывать у них лишних вопросов относительно своего душевного состояния. Сидя в машине, листал галерею своего телефона, уже не удивляясь тому, что в ней не было ни одной фотографии сына. То есть все осталось – наши путешествия с Вероникой, какие-то конференции по работе, шашлыки на даче, даже поездка к родителям жены в Питер. Но нигде не было Максима.
Вдруг снимки пропали, и на экране появился входящий вызов. Звонил мой отец.
– Да, пап, привет, – снял я трубку.
– Привет. Ну что там? Ты заедешь или нет? А то еще утром сказал, а время уже к обеду.
– Прости… замотался тут слегка…
– А ты где, на работе уже?
– Нет, тут в районе. Надо было заехать по делам. Я сейчас приеду к тебе. Прости, что задержался. Что-нибудь купить?
– Да не надо ничего. Чай есть. Печенье овсяное. Пельмени могу сварить… Ты что, с Веркой поцапался, что ли?
– Ну так, слегка.
– То-то я смотрю, ты какой-то грустный. Давай, приезжай.
– Пельмени… – начал было я, но он уже положил трубку, поэтому добавил я уже сам себе: – не надо.
Через десять минут я вошел в отцовскую квартиру, увешанную большими фотографиями выступления его оркестра. Это мы с сестрой подарили ему на шестидесятилетие. Отобрали все из домашнего архива – Камрань, Кубу, Олимпиаду-80, Кремлевский дворец, какие-то ДК, везде, где в кадр попадал отец за своей барабанной установкой. Из сотни фото нам удалось найти с десяток – барабанщиков снимают не так часто, – их мы распечатали в большом формате, забрали в рамы и торжественно вручили на праздновании в ресторане «Рандеву» пару лет назад.
– Иван Николаич? – встретил меня отец у порога.
– Николай Иваныч! – ответил я ему по обыкновению. Мы приобняли друг друга.
– Заходи, – махнул он рукой. – Ну что там у вас случилось?
– Да все в порядке, – отмахнулся я.
– Так «в порядке», что аж на работу не поехал?
– Я же говорю тебе, дела в районе. Из дома попишу. А с Вероникой у нас правда все в порядке.
Я разулся в скромной прихожей, накинул куртку поверх кучи папиной одежды, которая, казалось, специально собралась в прихожей на двух крючках, чтобы встречать гостей. Вся коллекция зима-лето. Глянул мельком в зеркало и по узкому коридору прошел на кухню.
Небольшая отцовская кухонька еще хранила следы маминого тепла. Шторки она вышивала сама, когда уже болела. И эти красные, синие, желтые цветочки, тонкие зеленые стебельки и контуры листьев на ситце был плавными, как и сама моя мама – такая добрая и спокойная.
За стеклянными окнами гарнитура стопками были сложены тарелки. На крючке у входа висел мамин фартук, в котором она готовила. На кухонном столе в плетеной корзинке лежало любимое отцовское овсяное печенье. Стояла банка сгущенного молока с двумя проколами на крышке. Отец любил потягивать сладкую сгущенку прямо так, из банки. Рядом дышал пузатый цветастый чайник, и горячий пар валил прямо через верх. Его фарфоровая крышка некоторое время назад разбилась, но отец категорически отказался принимать новый, который мы с Вероникой купили ему практически тут же, на Новый год. Так вот, он его даже не вытащил из упаковки. Оставил этот, старый, заваривая чай, что называется, «в открытую».
Отодвинув стул с черной кожаной вставкой на спинке и сиденье, я присел за стол. Отец поставил передо мной кружку с надписью «Россия» и придвинул печенье. Сам сел рядом и взял в руки банку сгущенного молока. Я налил чай себе и ему, в его зеленую супницу, из которой он пил «по-китайски», взявшись двумя руками за ушки.
– Пап, у меня тут такая странная история произошла.
Отец смотрел на меня невозмутимо. Он понимал, что на самом деле что-то случилось, и давно был готов к разговору.
– Короче, – решил я сказать как есть, – еще вчера у меня был сын, твой внук. Его зовут Максим. А сегодня его нет.
Николай Иванович поднес сгущенку ко рту и отхлебнул. Я продолжил, стараясь говорить, чтобы голос не дрожал.
– Ты мой самый близкий человек. Я больше никому не могу об этом рассказать. То есть, чтобы ты понимал, мы из-за этого и с Вероникой поссорились… Ты ничего не помнишь?
Папа посмотрел на меня и глубоко вздохнул:
– Слушай, может, вы усыновите кого? Удочерите?
– В смысле? – опешил я, ожидая совершенно иную реакцию.
– В том смысле, что женщине нужен ребенок, и если она не может его зачать, она начинает сходить с ума. Да и мужик заодно, – отец небрежно кивнул в мою сторону, – ты сам говорил, вам уже не по двадцать лет! Нужно как-то решать проблему. Я понимаю, что вы пробуете со всеми этими своими искусственными пробирками и так далее. Но уже сейчас ясно, что не получается ничего! Вот я тебе и говорю, подумайте об усыновлении.
– Пап, ты меня слышишь, что я тебе сказал?
– Что ты мне сказал? Что у тебя сын есть на стороне? Но я-то что должен делать? Прыгать от радости?!
– На какой «стороне»? – отставил я кружку. – У нас с Вероникой есть сын… то есть был.
– Я что-то не понимаю тебя, Иван. Все эти годы вы твердите, что вы с Вероникой не можете завести детей, а у вас был сын?
Я положил ему руку поверх запястья и немного придержал:
– Хочу, чтобы ты меня услышал. Даже если ты не поверишь мне, просто никому об этом не говори. Но выслушай меня, хорошо?
Мой барабанщик, кумир моего детства, кивнул.
Я отпустил его руку и рассказал ему все, что было еще вчера. Старался приводить подробности, о которых он мог точно знать, детально описывал места, где Макс бывал: его комнату, садик, площадку во дворе, дом на дереве, который мы построили на даче…
– …Однажды вы с ним пошли в парк. Этой осенью… ну, прошлой. На нем была куртка синяя с капюшоном и сапоги резиновые с рисунком кораблика. Был дождь. Вы вернулись через полчаса после того, как ушли. Он был весь мокрый, потому что упал в лужу, поскользнулся, пока ты отвлекся. Ты его притащил сюда и мне позвонил, чтобы я приехал. И мы здесь его маминым феном сушили. А ты пытался дать ему водки с перцем, чтобы не заболел. Но я отговорил из-за запаха. И потом мы два дня с тобой тряслись, боялись, что затемпературит. А на Новый год, когда ты был в костюме Деда Мороза, он тебе эту историю перед всем столом рассказал, и Веронике, и ее родителям…
Отец смотрел на меня, открыв рот.
– Словом, это только некоторые случаи. Максу четыре года. И вот вчера я его укладываю, как обычно, спать, рассказываю ему сказку, вечером перед сном мы играем с ним в железную дорогу, Вероника на ночь его чмокает. Короче, все как обычно… а сегодня утром его нет. Нет вообще ничего, ни фотографий, ни одежды, ни упоминаний. И никто из вас о нем не помнит! Не мог же я за одну ночь сойти с ума?!
Мысленно я сам себе ответил, что мог, вполне мог. Но смотрел в его глаза, пытаясь найти какую-то поддержку. Он молчал.
– Сегодня утром, – продолжил я, – спрашиваю у Вероники, где Максим. Она бросила трубку. Потом я позвонил тебе. Ты ничего не знаешь. Я поехал в детсад. Пап, ты понимаешь, я код помню на входных воротах и как воспитателя зовут! Я с ней общался сегодня утром… И там был пацан один. Армяненок. Погосян какой-то. Или Аргосян. Короче, не важно, – отмахнулся я, понимая, что отцу слишком долго рассказывать про вымышленного друга, – словом, и вот я здесь.
Возникла пауза. Я замолчал, чувствуя, как пылают щеки и комок подступает к горлу.
– Видишь ли, – с трудом начал папа, – в то, что ты говоришь, невозможно поверить, но ты мой сын. Я тебя люблю и не хочу, чтобы все вокруг считали, что ты сошел с ума…
Он еще раз вздохнул.
– Но если ты хочешь знать, что бы я делал на твоем месте, – я бы искал его.
Я с благодарностью посмотрел на своего старика. Как же много все его понимание, поддержка, его слово, в конце концов, для меня значили!
– Пап, спасибо тебе…
– Ну не знаю, – нахмурился он в ответ, – спасибо или нет. По мне, так лучше бы этого разговора не было. Ты сам понимаешь, что сейчас будет? Как ты сможешь вести прежнюю жизнь?..
Тут он осекся и, немного подумав, продолжил:
– То есть «прежнюю», в смысле которую знаем все мы. Вы и так с Вероникой не ладили в последнее время, а сейчас? – Папа грустно посмотрел на меня.
– Мы что-нибудь придумаем, – полувопросительно сказал я ему. – Мы его найдем.
– Нет, сын, – отодвинул отец банку со сгущенкой, которую все это время вертел в руке. – Что-то придумаешь ты, и искать будешь ты. Я, как ты и просил, никому не расскажу о нашем разговоре, но и участвовать в этом не буду. Извини, но в твоей песне слишком мало правильных нот, чтобы ей подпевать. Все, о чем мы говорили, останется между нами. Ни Веронике, ни кому-либо еще об этом знать не стоит. Если правда решил искать, придумай красивую легенду, но, черт возьми, постарайся сохранить семью и в этой жизни сделай все правильно.
Он встал, демонстративно забрал мою недопитую кружку, подойдя к раковине, вылил чай и начал мыть ее.
– Ясно, – кивнул я и поднялся из-за стола. Хотел было положить руку отцу на плечо, но остановил себя. – Спасибо, пап, за чай.
На плите кипели уже разварившиеся пельмени. Я повернулся и вышел из кухни. Пройдя в коридор, я подобрал с пола съехавшую с отцовских одежд куртку, обулся и собрался уж было покинуть квартиру, как заметил его, стоящего в проходе.
– Что бы там ни было, поговори с ней об усыновлении, это будет правильно.
– Хорошо, – согласился я и наклонился к нему, чтобы приобнять.
Отец довольно сильно прижал меня к себе и хлопнул пару раз по спине.
– Все, иди.
Мой кабинет, как знак особого статуса, был отгорожен от остального офиса полупрозрачной перегородкой из матового стекла. Я бросил сумку на кресло в углу, куртку накинул на вешалку, где висел забытый мной в пятницу зонт, и закрыл дверь, ограждая себя от внешнего мира.
Я внутренне ненавидел эти огромные пространства бывших цехов, с шершавой кирпичной кладкой, покрытой блестящим лаком, оцинкованными трубами коммуникаций под потолком и бесконечными рядами компьютеров под безжизненно-белым огнем эргономичных светильников. Каждое утро я быстрым шагом проходил в свою комнатку мимо сотрудников-муравьев, которые весь день туда-сюда, пьют покупной кофе из кафешки на первом этаже, бьют по клавишам или просто громко ржут над просмотром новых вирусных видео. Не то чтобы я боялся открытых пространств, но мне хотелось видеть меньше людей в своем окружении. Значительно комфортнее было сидеть, закрывшись стеклянной дверью, и, сосредоточившись, печатать. Верстка номера начиналась со вторника, дедлайн по моим материалам стоял на вечер среды. Значит, у меня в запасе было два дня.
Главред, стоявший в 90-е у истоков издания, оставался единственным владельцем газеты и ее бессменным руководителем на протяжении более тридцати лет. Пал Палыч Шацкий был невысокого роста седым мужичком с цепким взглядом из-под дорогих брендовых очков в тонкой оправе. Он был подчеркнуто интеллигентен, со всеми на «вы». Пользовался хорошим парфюмом, одевался в неизменно дорогой костюм, при галстуке, и максимум, что позволял себе, это иногда, в неформальной обстановке на корпоративных праздниках, снять пиджак и остаться в жилетке. Более влиятельной фигуры в газетном деле было найти трудно. Он водил дружбу с сильными мира сего, но никогда при этом не заискивал, напротив, позволял себе иной раз комментарии, за которые любого другого причислили бы к «несистемной оппозиции». Однако нужно сказать, что и оппозицию наш главред не очень жаловал, обрушиваясь в редакционных статьях на ее мягкотелость и отсутствие свежих идей. Словом, человеком он был довольно жестким, последовательным и, я бы сказал, справедливым.
Пал Палычу нравилось, как я пишу. Он даже раз то ли в шутку, то ли всерьез признался мне, что по описанию пейзажей я «уже почти классик». Эта фраза от скупого на похвалы профессионала была несомненным комплиментом, но ставила меня в тупик каждый раз, когда я о ней вспоминал. Мои статьи были о политике, экономике, социалке; в них вообще не было пейзажей! В остальном его расположение выражалось в том, что у меня была своя колонка в «Миллионнике». И в этой колонке я позволял себе «щипать» власть. Это цепкое слово также было произнесено стариком на одной из редакционных планерок. К моему мнению он прислушивался и в последнее время даже просил, чтобы планерку в его отсутствие провел я, а не, как того требовала субординация, его зам и по совместительству заведующий отделом политики Денис Сергеевич Курыгин, лысый сухопарый старожил газеты и – пабам! – мой непосредственный руководитель. Этот неприятный тип с желтыми от постоянного курения зубами и кончиками пальцев, постоянно таскавший одни и те же лоснящиеся на заднице брюки и мешковатый синий свитер, явно меня недолюбливал. Считал меня выскочкой, баловнем судьбы, золотым ребенком, абсолютно не заслуживающим тех привилегий и, главное, зарплаты, что я получал в газете. А поскольку все материалы перед тем, как отдать на подпись Шацкому, литовал он, нетрудно догадаться, что частенько они возвращались ко мне с пометками красным карандашом – любимым инструментом работы Курыгина. Бывали зачеркнуты строки, а то и целые абзацы, на полях в обилии красовались вопросительные и восклицательные знаки.
Поначалу я просто был в шоке. То издание, откуда я попал в «Миллионник», также славилось жесткой редакционной политикой, но там мои материалы выходили в неизменном виде, и я даже получил приз на профессиональном конкурсе как «Лучший молодой журналист года». Я бы и не ушел, если бы не тщеславие. Хотелось размаха, масштаба.
И тут как раз, на вечеринке после церемонии, ко мне подошел Шацкий. Он пожал мне руку, поздравил, пригласил поужинать, обсудить «перспективы газетной отрасли». И в этот момент я поймал взгляд моей доброй редакторши – Лидии Ивановны, «тети Лиды», как мы ее называли. У нее я делал свои первые шаги в журналистике после университета. Она была моим учителем в профессии. И вдруг я увидел этот все понимающий взгляд. Я сунул визитку Шацкого в карман, коротко поблагодарил и ретировался, чем вызвал некоторое замешательство с его стороны. Обычно его внимания искали, а тут я просто сбежал… Но тем же вечером «тетя Лида», выпив вина больше, чем обычно, уже рыдала у меня на шее и говорила, что она «все понимает» и что я «должен идти».
Так я и оказался в одной из крупнейших газет в стране. Да не просто оказался, а сразу стал любимчиком главного редактора, вызывая вполне объяснимое недовольство проработавших здесь годы и годы журналистов.
Вот почему так яростно литовал мои тексты Курыгин. Я не спорил и поначалу усердно все переписывал, сидя на работе до полуночи, но позже я научился обходить эти «красные карандашные линии». Делалось это так: из своего готового текста я убирал наиболее удачный абзац и заменял их какими-то пошлыми афоризмами, нелепыми сравнениями, словом, всякой чепухой. Плюс дополнительно вставлял в материал пару-тройку лишних предложений, которые просто сами просились на карандаш.
И после того как текст возвращался, я быстренько менял все, как было в начале, и в самый последний момент отправлял Курыгину со словами, что сделал «все, что мог». Тому ничего уже не оставалось, как пропускать статью.
Однажды Шацкий меня спросил, не прижимает ли меня его заместитель, на что я ему, как на духу, признался в своей «военной» хитрости. Он смеялся как ненормальный, отбросив очки и вытирая с глаз слезы, потом, правда, успокоился и попросил меня не сильно «троллить» бедного Курыгина. А уже через пару дней поручил вести за него планерку. Курыгин пожелтел весь, заиграл желваками, но на планерку пришел и сидел до конца, не сказав ни слова.
С тех пор многие стали прочить меня в преемники. Вчерашние «панибратья» срочно перешли на «вы», а секретарь стала мне звонить с утра и спрашивать, не хочу ли я выпить кофе.