И всё же карты – это было одно, а игра в оловянных солдатиков – совсем другое. После того как Витольд увидел, что Паша обнаружил его войско, ему ничего не оставалось, как убрать газету и воззвать к Пашиному стратегическому мышлению, как молодому курсанту училища, тем самым переведя стрелки со странного факта наличия игрушечного войска на его столе в русло привычного для его роли учителя и наставника обучающего момента.
И, странное дело, это возымело свой положительный эффект. Теперь можно было разделить радость обсуждения боя с более или менее подходящей компанией, и, зашагав по комнате из угла в угол, как бывало на уроках, Витольд начал посвящать Пашу в курс дела, смешно жестикулируя и время от времени поглядывая со всех позиций на противостоящие друг другу армии.
– 13 августа 1704 года… – начал Витольд глухим от волнения, прерывистым голосом и чеканными фразами настоящего командира, который в штабе объясняет задачи операции младшему комсоставу. – Франко-баварские резервные войска дислоцированы с правого фланга под Оберглау, в основном – кавалерия, – он сверкнул глазами совсем как доктор Фантомов своим золочёным пенсне. – Четыре кавалерийских эскадрона в центре и две пехотные роты по краям. А что мы имеем со стороны Англии и принца Римской империи Евгения Савойского? – он заложил руки за спину и стал ходить взад-вперёд, поглядывая на поле боевых действий, основой чего служила тёмно-зелёная скатерть из потёртого штапеля, с тёмными пятнами от чая или кофейного напитка «Ячменный», славно имитирующими то тут, то там выступающие тёмные холмы на просторах севернее Морзенлингена, и прищурился, словно проверял – кавалерия или пехота должна была расположена в центре.
Тем временем Паше, всё еще до конца неуверенному, в шутку или всерьёз ему предлагают принять участие в анализе битвы, почему-то тут же захотелось надеть курсантскую фуражку, и после того, как он это сделал, и потом зачем-то потрогал погоны, всё происходящее уже не носило такой легкомысленный характер, как прежде, а обрело какой-то новый, значительный статус, и он с любопытством глянул на резервную кавалерию франко-баварских войск.
– На основном направлении, южнее Унтерглау, – продолжал Витольд, всё больше и больше завораживая Пашу своим голосом, становившимся более резким и властным прямо на глазах, – под Бленгеймом, маршал Таллар руководит пехотой, а маршал Марсен – шестью полками кавалерии и двумя резервными пехотными полками. В результате кровавого сражения, в ходе которого союзники потеряли четырнадцать тысяч человек, Бавария была выведена из театра военных действий и отошла к Австрии.
Витольд резко развернулся к Паше, присевшему на стул и не отводящему глаз от зелёной скатерти, и торжественно произнёс:
– Вопрос! Какую ошибку допустили франко-баварские полководцы и только ли манёвр Мальборо перекинуть свои войска к Дунаю определил исход битвы в пользу англичан и голландцев?
Паша нахмурил лоб и стал пристально вглядываться в разноцветные фигурки. Одни стояли на крошечных ножках и держали мушкеты наперевес, направляя их вперёд, на противника, а другие – по всей видимости, кирасиры и драгуны, держа крапчатых под уздцы, тревожно всматривались в пространство впереди себя, готовые в любую минуту по первому зову командующего генерала, отважно пуститься с места в карьер. Паша почесал затылок под фуражкой и задумался…
…В тот вечер они засиделись допоздна, и Глафира после осторожного стука раза три носила им на цыпочках, чтобы не помешать, на подносе чай с пирожками, кои поглощались не глядя, запиваемые впопыхах обжигающим чаем. В конце концов, оба сошлись на том, что основной ошибкой французского командования было разыграть кавалерию маршала Марсена основной картой, которая дрогнула почти сразу же после наступления пехоты герцога Мальборо, и что если бы не доблесть рядовых пехотинцев и применение впервые штыка в рукопашном бое наряду с мушкетами, то самодовольному английскому герцогу не пришлось бы занести выигранную битву в список своих побед.
В общем, Паша ушёл от Штейнгауза в странном состоянии духа – и приподнятом, как если бы он сам участвовал в разгроме армии Таллара, и в то же время в затуманненом, так как он никак не мог переключиться с мыслей о битве под Блейнгеймом на мысли о том, что, чтобы доехать до дому, ему надо непременно сесть на автобус, и он, пройдя остановку, долго шёл в темноте пешком, ошибаясь и заворачивая в другие, ненужные переулки, и ему казалось, что он попал в какой-то чужой, совсем незнакомый ему город, и когда проезжающий мимо него транспорт освещал улицу короткими вспышками фар, ему казалось, что это сверкают совсем не машины, сконструированные в двадцатом веке, а зарницы от взрывов артиллерии союзных войск, теснящей взводы баварцев к Дунаю. И самое главное, Паша не мог понять, почему он, поверхностно радуясь за армию победителя, в ту же минуту чувствует такую тоску и разочарование, как будто это как раз-таки его взвод теснили к Дунаю, а не наоборот. И уж самым странным было то, что когда он поравнялся со своим подъездом на улице Красина, 2, он столкнулся в темноте двора с идущей ему навстречу женщиной и практически отдавил ей ногу, а с его губ вдруг сорвалось:
– Pardon, madame, – хотя до этого момента он никогда в своей жизни не говорил по-французски.
Женщина не удивилась, пробормотала что-то вроде:
– Où te porte? – и исчезла в темноте.
4
Пока убитая в очередной раз горем Лиза глухо рыдала в чердачной комнате по Тихвинскому переулку, дом десять дробь три, задаваясь вечным вопросом «Ну почему, почему они все меня бросают?», Севка думал о девушке, с которой столкнулся у ворот поликлиники, куда теперь шёл, чтобы окончательно отказаться от инквизиторских уколов, назначенных ему Сергеем Ипатьевичем. Он терпеливо высидел длинную очередь к нему в кабинет, стесняясь сидеть в одной очереди с карапузами, поминутно теребящими родителей, мам «А теперь наша очередь?», когда следующий пациент выходил из кабинета Горницына, но, чтобы избавить своё существование от мук телесных, приносимых ему тощей процедурной медсестрой, впридачу к мукам душевным из-за разрыва с Лизой, он готов был посидеть в очереди и с грудными младенцами.
У неё были распахнутые, как будто от удивления глаза, – под шум и гам мечтательно вспоминал Севка хрупкую девушку с голубыми глазами какой-то хрустальной чистоты, и опять чувствовал, что этот чуть вздёрнутый нос и миловидное личико хоть и не напоминали никого из его бывших красавиц, всё же приятно волновали воображение.
– Чернихин, заходите, – прервала Севкины размышления медсестра доктора Горницына.
Он зашёл. И обомлел. За столом доктора сидела та самая девушка, о которой он только что думал, она была тоже в медицинском халате и белой кокетливой шапочке и что-то писала. «Новенькая! Наверное, на практике, – подумал Севка. – Хоть бы не заставили снимать штаны, открывать широко рот и делать разные другие медицинские глупости». Он очень смутился, и ему захотелось сразу же выйти из кабинета. Но девушка на него не смотрела и продолжала писать.
Сергей Ипатьевич посмотрел на Севкино лицо и понял причину его смущения.
– Ну-ну, не волнуйтесь, голубчик, сейчас мы вам не будем делать уколы, – он хитренько захихикал. – А ну, откройте рот, – он достал шпатель из стакана с едко пахнущей жидкостью и взглянул на Севкино горло. – Та-а-к, посмо-о-о-о-трим. Ну ничего, ничего, молодцом.
– Так ведь у меня не было ангины, доктор, – попытался напомнить ему Севка, и тут при слове «ангина» молоденькая медсестра вскинула свои глаза-озёра на него, и в эту минуту его как током прошибло. Он вспомнил её. Стрекоза! Это была она – Стрекоза, вернее та хилая, неприметная, но удивительно настырная пятиклашка, которая вместе с ним и Студебекером занималась у Дениса Матвейчука в художественном кружке! Сомнений не было. Её было почти невозможно узнать: из гадкого, неоперившегося утёнка она превратилась в стройного, хрупкого лебедя, с нежной шейкой и тонкими пальчиками, но выражение глаз – любопытных и внимательных – было то же, что и много лет назад: и теперь он понял, почему проницательный Матвейчук так называл её – она и впрямь была похожа на тонкую, грациозную стрекозу, которая сосредоточенно летела по своим важным делам, не обращая внимания ни на кого, но иногда вдруг останавливалась и в изумлении перед чем-нибудь застывала, зависая в воздухе и наводя свои огромные глаза-калейдоскопы на предмет восхищения, ну или в связи с какой-нибудь другой, возможно, и небескорыстной, целью.
Это открытие было так неожиданно, что Севка попросил у пожилой медсестры, звеневшей медицинскими инструментами, стакан воды из большого графина.
– Кстати, познакомьтесь, – сказал доктор, – это ваша новая процедурная медсестра, Людвика. Севка так и поперхнулся. Только этого не хватало! И имя у неё какое-то старомодное, прошловековое, как из учебника истории.
Он откашлялся и сказал доктору:
– Так ведь я затем и пришёл, что никаких уколов мне не надо. Я прекрасно себя чувствую.
– Э-э, не-ет. Так не пойдёт, – затянул свою песню Сергей Ипатьевич, – раз начали курс лечения, надо продолжать! А то что это, после первого же укола струсили и – наутёк?
Стрекоза сидела тихо. Она сложила крылья и внимательно смотрела на свои бумаги, хотя в уголках её губ и шевельнулась едва заметная улыбка.
«Вот уже и посмешищем выставили! И чего только я сюда припёрся», – подумал Севка и встал со стула.
– Ну что, Людвика, вы справитесь с нашим больным? – подмигнул Сергей Ипатьевич Стрекозе. Та слегка порозовела, наконец первый раз вскинула глаза на Севку и качнула ресницами как крыльями, с которых смахнула алмазную росу:
– Справимся, доктор, не волнуйтесь.
Севке почудилось, что и она его узнала, хотя навряд ли, он ведь тоже был тогда вихрастым, задиристым мальчуганом, с пятнами от чернил под носом, на щеках, на дневнике и на форменной курточке. Этакий «симпатишный» Буратино. «Вот те на! Буратино и Мальвина, вот так встреча!» – попытался пошутить про себя Севка, удручённо направляясь к двери.
– В общем, не надо мне никаких уколов, Сергей Ипатьевич, и совсем я не больной! До свидания, – он картинно кивнул пожилой медсестре, ну и слегка – Стрекозе.
За дверью он, наконец, смог прийти в себя от конфуза и, перешагнув через юркого мальчишку, снующего взад-вперёд перед кабинетом, и чуть не упав, быстро зашагал прочь.
Уже в дверях поликлиники его окликнули:
– Чернихин, подождите.
Он повернулся. Стрекоза, слегка запыхавшись, подлетела к нему и, смущаясь ещё больше, чем он сам минуту назад, быстро прозвенела:
– Поверьте, я не буду вам больно делать уколы, но мне очень, очень нужна эта практика, для поступления, – она замолчала и опустила голову. – Понимаете, если у меня не будет ещё одного года стажа, меня не примут в медицинскую академию, а сегодня уже один больной отказался, – её голос заметно дрогнул, – говорит: «Ещё чего, чтоб мне школьницы уколы делали», и если все будут отказываться, меня никуда не примут.
Севка посмотрел на неё и, несмотря на то, что совершенно не мог себе представить, как это он для укола будет перед ней снимать штаны и, позорясь, стонать от боли, тихо переспросил:
– Не примут?
– Не примут. Туда только после двух лет стажа работы в медучреждении принимают.
Голос у неё против ожидания не был ни писклявым, ни щебечущим, как у многих девиц такой, явно бубновой масти, а довольно мягким, со слегка низкими нотками. Это будоражило.
– Ладно. Уговорили. Куда приходить? – буркнул он, пытаясь придумать предлог, чтобы потом не прийти.
– Завтра в 5:30, кабинет семнадцать, – обрадованно прожужжала стрекоза и махнула рукой на второй этаж, но Севка уже развернулся и скрылся в дверях.
Придя домой, он первым делом нашёл Серафиму, чтобы высказать ей всё, что у него накипело – в конце концов, это была её идея с этим идиотским лечением, то порошки давали глотать такие, что типы потусторонние мерещились и одинокая коза в поле блеяла жалобным голосом, то тощая медсестра чуть инвалидом не оставила – полтела снесла своим мастерством, как снарядом, а теперь ещё и перед бывшей однокашницей, милой девушкой, надо будет с голым задом на кушетке лежать и умирать от боли! И это всё называется лечением невроза?
Серафима чистила картошку и молча слушала его отповедь. Когда Севка закончил свою гневную тираду, она спокойно спросила:
– Всё? Откричался?
Севка закусил губу и насупился.
– А теперь послушай, что я тебе скажу.
Серафима отложила нож в сторону и приподняла кисти рук тыльной стороной вверх, чуть растопырив пальцы, чтобы ни до чего не дотрагиваться.
– Ты, конечно, парень уже взрослый, вон какой вымахал, красавец писаный, и можешь делать, что хочешь – лечиться или не лечиться, учиться или жениться, но пока я не увижу, что из тебя что-то путное выйдет, я от тебя не отстану. А со слабым здоровьем далеко не уедешь. И слушать, как ты в двадцать без году лет по ночам кричишь, как помешанный, я не буду. Поэтому хватит тут шуметь и возмущаться. Иди лучше музыкой позанимайся. Уже два дня как из твоей комнаты ни звука не слышала. А завтра иди и делай то, что тебе умные люди сказали. Доктор Горницын ещё нас с твоей матерью лечил, когда в школу бегали, и не доверять ему я не вижу смысла.
Она нахмурила ловко подкрашенные карандашом брови, сжала вишнёвые губы в нитку и сосредоточилась на картошке, показывая Севке, что аудиенция окончена и говорить больше не о чем. Тут с улицы зашёл Григорий с сеткой, полной яблок, и, плюхнув её у ног Серафимы, не заметив Севку, потупясь, поцеловал её в плечико.
«М-д-а-а, тут делать больше нечего», – подумал Севка и пошёл восвояси, пройдя мимо Григория, как мимо мебели. Тот только открыл рот, хотел было что-то сказать, но потом только махнул рукой и снял кепку.
Потренькав чуть-чуть с Амадеусом, Севка раздумывал, как бы так и Стрекозу не обидеть, и уколы не делать, но никак не мог ничего путного придумать. «И откуда только она взялась сейчас на мою голову, – думал он, – лучше б тощая меня и дальше кромсала вдоль и поперёк. По крайней мере, перед ней не стыдно голышом лежать». Он лениво полистал Золя, но читать не хотелось, почеркал что-то в нотной записи своей недавно сочинённой пьесы, которую мечтал показать Сереброву, однако стеснялся, и, долго ворочаясь с боку на бок, наконец уснул.
Ему, конечно, приснилась студия Матвейчука – потёртые гипсовые головы с разбитыми носами на портфелях вместо подставки, запах краски, клея и папье-маше пополам с душноватым спиртовым духом маэстро, только вместо Студебекера там почему-то сидел пацан из отделочного цеха с их завода, у которого недавно украли наручные часы, Юрка Толочко, и он и во сне всем жаловался таким же нудным и противным голосом, а рядом с ним, вместо маленькой Стрекозы-пятиклашки, сидела подросшая Стрекоза – Людвика, с напудренным париком на голове, и писала свой эскиз, но не с головы Афины Паллады, а с его, с Севкиной головы. За окном, с улицы раздавались звуки фокстрота, переходящие в мелодии из «Серенады солнечной долины», а потом, когда Матвейчук вышел покурить, в самый разгар урока, в комнату вошёл партийный работник, оглянулся, вытащил из портфеля пистолет и выстрелил Севке прямо в голову. Его кровь брызнула на эскиз Стрекозы, и она громко закричала. На этот крик из сна прибежала Серафима из соседней комнаты – в ночной рубашке, с маленькими белыми бабочками-папильотками на голове, и ему снова было очень плохо, голова лопалась от раскалывающей боли, и он рвал полночи, захлёбываясь от слёз, соплей и холодного липкого пота, а Серафима плакала, подавая ему стакан с водой и вытирая полотенцем лицо. Поминутно причитая «Феули мо, феули мо», она с укором смотрела на образ святого Пантелеймона, который почему-то упрямо её не слышал и не отвечал на молитвы о просьбе пощадить непутёвого племянника, печально направляя горние взоры куда-то мимо них обоих, вбок, а потом – его отрешённый взгляд скользил вверх, сквозь оконное стекло, и останавливался только на кронах клёнов, в свете ночного фонаря потерявших свой настоящий цвет, как будто важнее этого на свете ничего и не было.
5
Паша узнал о приезде Людвики по странному стечению обстоятельств – не от неё самой, как, скорее всего, бы следовало, а случайно встретившись с ней на улице. Он шёл из паспортного стола, куда его отправили родители, чтобы узнать, должны они были временно прописать на своей площади недавно приехавшую к ним в гости дальнюю родственницу матери из Кировограда. У матери – сестры доктора Фантомова – разыгрался артрит, а отец был занят на службе, поэтому решили прибегнуть к помощи молодого поколения. Саша сразу наотрез отказался ходить по скучным учреждениям, где всегда были жуткие очереди, и Паше ничего не оставалось делать, как согласиться, и после занятий в училище он поплёлся выполнять нудное задание.