Дас ист интериссирен, йа. Грамотные мужики, знающие свои шаланды как пять пальцев, припороли аж на Советскую, чтобы починить что-то. Интересно… а чего ж с инженеркой у них самих? Стоит сделать закладку в голове, чего уж.
Хаунд, поздоровавшись со старшим сыном хозяина, полностью разобравшего электроспуск заводской безоткатки, прошел дальше, к святая святых палатки. Огромному верстаку и двум лампам, светившим тут день и ночь, запитываясь от основного кабеля и резервно подключенным к генераторам станции. Руки и голова Воронкова стоили дорого, но они того стоили.
– Здорово, бородатый. – Мастер, нацепив сложную маску с увеличительными стеклами, задумчиво изучал вскрытый хитрый механизм. И, судя по всему, необходимый не иначе как для безопасности Города в качестве пыточного орудия. Больно уж серьезно смотрелся стальной вал и узкие зацепы на нем.
– Гутен абенд, майн фрёйнд.
– Ты бы по-русски, что ли… – Воронков, не глядя, взял из раскрытого портсигара плотную самокрутку дорогого кинельского табаку, прикурил от огромной зажигалки из снаряда к ЗУ. – Не люблю я немцев, знаешь ведь.
– Извини, – без оттенка сожаления буркнул Хаунд и сел, без приглашения, на стул, – воспитание, видно, плохое. Но я не помню, совсем.
– Ясно. – Воронков задымил, не обращая внимание на «Лё-ё-ё-ш» из-за перегородки. – Чего припорол? Патроны снова кончились?
– Йа, надо бы…
– Маша!
Маша, баюкая внука хозяина, появилась сразу же.
– Выдай человеку отложенное. В коробке на втором верстаке, рядом с труборезом. Там еще кошачий хвост к коробке приклеен.
– Хвост? – удивился Хаунд.
– Да. Ты ж любишь котов?
Хаунд не ответил. Юмор Воронкова он иногда не понимал, но против ничего не имел. Имеет право, с какой стороны ни посмотри.
Маша принесла коробку, неторопливо, по-воронковски, поставила на стол и ушла. Так же, само собой, неторопливо.
– Зер гут. – Хаунд покрутил в руках патрон, разглядывая на свет. – Сам сделал еще? Тут на два полных барабана.
– А чего лишний раз задрачиваться?
«Лё-ё-ё-ш» теперь прилетело и из-за перегородки и со стороны сестры.
Воронков махнул рукой, прищурился от дыма и хитро, наморщив не только лоб, но и совершенно гладкую голову, повернулся к Хаунду. Наконец-то.
– Что должен?
– Разберемся. Использованные принес? Новые времени делать нету. А ты, думаю, припорешь в следующий раз чуть ли не завтра.
Хаунд оскалился в ответ, незаметно показав глазами на дрезинщиков, никак не уходящих. Воронков понимающе подмигнул и мотнул головой куда-то за перегородку.
– Пошли кофе попьем.
– Вас?
– Кого вас, дубина ты фрицевская, кофе, говорю.
Хаунд, хохотнув, пошел за ним. Злиться на мастера было глупо. Развлечений у него мало, вот и веселится как может, понимая – безопасно. Не станет мутант с клыками, как у пса, если не больше, и с топором у пояса что-то ему делать. Так, перебранка от скуки, не больше. Подколки из-за странноватых для Самары словечек и все.
В заднем отсеке, между аккуратно сложенных сухих дров, примостился небольшой столик и два разнокалиберных кресла. Хаунду выпало что поменьше, в узор цветочками, с вытертыми лаковыми подлокотниками. Кофе, побулькивая в уже включенном древнем электрокофейнике, пах неимоверно прекрасно и интригующе. Прекрасно просто потому как кофе, а Хаунд хорошо помнил о своей любви к нему… где и когда даже не важно. А вот интригующе…
Откуда, йа, посреди две тысячи тридцать пятого года от рождения Сына Божьего и двадцать второго со смерти хренова мира, за коий тот принял муки, в чертовом никелированном кофейнике с клеймом ГОСТа может булькать кофе?!
– Все с Кинеля. – Воронков, прихвативший портсигар, прикурил еще одну. Налил, щедро, себе и гостю, придвинул дико дорогой сахар, поблескивающий застывшими комками. – Угощайся.
Ответ оказался донельзя прост и интересен. Видно, где-то и что-то поменялось, если такое событие прошло мимо Хаунда. Сахар, понятно, из найденного на Заводском состава. Его отыскали сталкеры Прогресса и понемногу торговали с Безымянкой, продавая, как при царе-батюшке, по фунту и беря взамен только драгметаллы, в учете три за один. А технического серебра, чего уж, у Воронкова хватало. Кабели и выдранные клеммы тащили к нему отовсюду. За двадцать-то с лишним лет вполне накопил, чтобы теперь побаловать себя с семьей.
А Кинель теперь стал еще привлекательнее и загадочнее. Насколько же надо умудриться быть умными да рукастыми, чтобы опираясь на наработки всего лишь «сельхоз-навоза», то есть сельзох-института, суметь вырастить в неведомых теплицах кофе?!
– Ага, удивил я тебя, ушастый! – Воронков довольно улыбнулся. – Не день, а сказка.
– Варум?
– Чего Варум? «Ля-ля-фа» она пела, помню в детстве…
– Почему, говорю?! – иногда Хаунду хотелось все же рыкнуть.
– Видал хренотень у меня на столе?
– Йа.
– Насос, Грундфос, настоящий, целый, как вчера с конвейера. Погружной насос, воду качает с глубины, а энергии ему надо шиш да маленько, понимаешь?
Сказка, не день, тут Хайнд согласился. Вода – вещь важная. Без нее даже ему долго не прожить. А тут, получается, качать можно. Водяные жилы под городом уже сами очистили себя, это Хаунд знал, воду такую пил и ничего не случилось. Имеет станция такой насос, да найдет выход подземной реки поближе к поверхности и…
– Вот-вот, и я о том же. Только вот рыть надо там… – Воронков мотнул головой наверх. – В парке, во как. Место там какой-то, сука, экстрасенс, уже нашел кривульками своими. Походил, помотал в руках рамки, говорит – вот тут, мать моя женщина, прямо целое озеро, качай не хочу…
– Дас гут, йа? – поинтересовался Хаунд.
– Хорошо? Ну… так-то вроде да, только рыть надо долго и вряд ли сразу чего найдут. А народ особо где взять? Последнее время присмирел народ, как пара торгашей с носильщиками не вернулись. Слышал, ходили они куда-то к госпиталю ветеранов, вроде?
Хаунд не ответил. Слышал – не слышал, какая теперь разница? В госпиталь он лишний раз соваться не любил. Сложно там…
– А рыть все же начинают уже на этой неделе.
– Пленные рыть будут?
Йа, мутантов же отловили сколько-то…
– Пленные-то пленные, только какие – непонятно. Тех-то никто уже и не видел на следующий день. Куда, скажи, тридцать голов подевались за ночь?
Куда-куда… Хаунд уже предполагал – куда точно. Ну, с поправкой на километра три-четыре от Киркомбината в любую сторону. Скорее даже к вокзалу, чего уж там.
– Стой… – Хаунд посмотрел в карие умные глаза. – Ты хочешь выехать на время?
Воронков не ответил, лишь снова прищурился, разглядывая его. Вот так, значит, потому и не говорит про плату за патроны. Схорониться хочет, переждать… Опыт и интуиция не подводят, понимает, что готовится в округе.
Хаунд отхлебнул кофе, поморщился.
– Чего?!
Воронков смотрел как-то прямо по-детски, обиженно.
– Шайссе… – Хаунд принюхался, сильнее втянув запах. – Это ячмень, цикорий и остатки растворимого порошка из тараканов, что раньше в банках продавали. Сварили, высушили, перемололи еще раз. Доннер-веттер, это же не кофе! Это эрзац.
Воронков, с тоской посмотрев в свою чашку, вздохнул:
– Все-таки, Хаунд, злой ты человек.
– Йа. – Тот кивнул. – Только я и не человек.
Город у реки (Memoriam)
У дядюшки Тойво не выросло хвоста, когтей, зубов, годных зверю, а не человеку. Наросты по телу он не трогал, стараясь не думать и аккуратно обмывая их в сауне. Да-да, сауну дядюшка Тойво ставил сразу, как только нашел нужное место для своего становища.
Уметь стрелять хорошо – занятие сложное. Но ему оно далось просто, так же, как все остальное. Если с детства колешь дрова, режешь топором затейливые узоры по просьбе деда, довольно смотрящего на них, то… то топор становится частью тебя самого. И летит в цель, как нужно тебе.
В первый раз в ладонях оказался гладкий ореховый приклад старенькой одностволки, учившей правильно целиться и отца Ярви, и деда Микку? Не бойся, возьми крепче, прижми к себе и погладь. Это твой друг, это продолжение руки и взгляда, просто прищурься и выстрели. Дед и отец довольно смеялись, тихо радуясь успехам маленького Тойво.
Сюда, в город у реки, ему выпало приехать по приглашению от русских. Оно оказалось одно и лесники с охотниками, посовещавшись, решили отправить молодого Тойво, зная, что не опозорит край и покажет, как умеют стрелять в Суоми. А Ярви, немного волнуясь, вручил дедовский «манлихер» и новый прицел, купленный для себя. Так Тойво и оказался в Самаре, где его настигла Война.
И здесь с его глазами случилось… Тойво не мог определить – плохое или как. Просто не мог. Правый, все такой же острый и меткий, остался как есть. Левый, вдруг потемнев, потерял радужку. Нет, как ни странно, дядюшка Тойво вполне мог им видеть, даже четко и далеко, да…
Только вот, совершенно внезапно, левый мог увидеть давнее, прошедшее, яркое и цветное. Как чью-то запись, почему-то вдруг решившую крутиться именно для огромного рыжего финна по кличке Швед. И контролировать его Тойво не мог.
И даже сейчас, сидя в засаде, ожидая Пса, чертова сына старухи Лоухи, хозяйки Похъёлы, ему пришлось приподнять повязку, обычно закрывающую левый глаз. Управлять этим свойством Тойво не мог, но предугадывать научился. Голову кололо изнутри короткими жгучими укусами, от затылка и все ближе к глазу. И тогда, если была возможность, повязка поднималась на лоб, и Тойво, предвкушая последующую боль, нырял в прошлое неизвестных людей и самого города.
Площадь Славы давным-давно выложили гладкими и идеально подогнанными плитами. Стоило весне просушить и прогреть город, по ним, постукивая и иногда поскрипывая, шелестя и вжикая, катились сотни колес и колесиков. Велики, ролики, скейты, с утра и до позднего вечера. Разноцветные пятна футболок, свитшотов и толстовок, бейсболок, бандан и панам. Стеклянные и пластиковые бутылки беспощадно пересахаренной газировки, чьи легко усвояемые углеводы безнадежно проигрывали молодости и желанию до дрожи в ногах укататься на любимых колесах с колесиками.
От Паниковского, стоявшего полвека над рекой и державшего в руках гуся, вверх, к серой «сталинской» громаде техникума и скверу, деревья, деревья, три невысоких фонтана с лавками вокруг. Весенний легкий дождь мочил липы, заставляя с совершенно детскими радостными криками убегать под них, прячась, девчонок-студенток «строяка», снявших невесомые сандалии и шлепающих по лужам босиком.
Красно-белые чешские трудяги-трамваи, старше каждой из красоток раза в три-четыре, блестя недавно крашенными боками, гулко стучали тележками по рельсам, убегая к Полевому спуску, позванивая старым железом на повороте.
Радуга, разбиваясь о Паниковского, тянулась к стеклам администрации губернатора, к голубым елкам перед ней и мокнущим гаишникам, белеющим парадкой. Капли стекали по пластику, прячущему за собой фотовыставки, одна за другой сменяющиеся все лето. Разноцветные и яркие снимки глянцевые, прятали в себе затоны Шигонов, разлив Сока у Красной Глинки, крест Царева кургана, сияюще устремляющийся в бездонную синь неба.
Шелестели и скрипели коляски со спящими или внимательно смотрящими вокруг детьми. Мамки не просто выходили погулять из старых сталинских домов вокруг площади и громады Администрации. Они приезжали со всех концов города, пусть и ненадолго, но все же пройтись по дорожкам, спускаясь от вечного огня к храму Святого Георгия и глядя на загнутый блин цирка. И замереть у самого спуска к бассейну ЦСК, к набережной, крутых трехсот метров зелени и дорожек, ведущих вниз… к Волге.
Река, бежавшая тут испокон века, блестела темно-зеркальной гладью, на том берегу переходившей в зелень берега и «Заволги». Когда-то там сине-белела полоска дебаркадера «Полежаев», с мая по август ждущего гостей, желающих удрать из города хотя бы на неделю.
Летом город калило насквозь безжалостным заволжским солнцем, добираясь обжигающими лучами даже в тени. Сорок – сорок пять, плавящийся асфальт и прогревающаяся до двадцати пяти холодная волжская вода. Песок пляжа парил, как сковородка, вытянутым коричневым языком распластавшись от речного вокзала и узко-высокой гостиницы «Россия», с качающимися на волнах последними речными трамваями и туристическими теплоходами, до Ладьи, серо-бетонной, вырастающей из первого холма по-над Волгой, убегал рваной линией до самого Загородного парка, устремляясь к Управе, теряющейся напротив Жигулевских ворот.
Пел вечером, моргая цветомузыкой, фонтан из двух каскадов, толпились стар и млад, просто смотря на игру зеленой, красной, лиловой, серебристой воды, то выстреливающей вверх, то плавно и по-волжски неторопливо опускающейся закрывающимися цветами. Ветер с реки, обычно наглый и лезущий поближе к телу, даже он старался стать тише, мягче, чтобы не закашляла потом девчушка, клюющая носом в коляске, засыпающая под мерно плывущую над головами «Издалека, долго, течет моя Волга…».
Шелестели покрышками под рыже-теплыми фонарями припозднившиеся жители Города, ведь Город именно здесь, у реки, десяток кварталов, прячущих среди стекла, бетона и стали новостроек старенькие кирпично-деревянные дома давно ушедших в прошлое купцов, чиновников, заводчика Вакано, чье хозяйство, пережив три революции, две мировых войны и конец двадцатого века, на всю страну одно варило настоящее «Жигулевское», янтарно-темное, пахнущее хмелем и чем-то непередаваемо местным, как-то так перекатывающимся на языке лишь тут, у невозмутимо бегущей Волги.
А волны, тихо раскатывающиеся и шуршащие белесой пеной, добегали до песка с последними, желающими еще немного лета, людьми, и…
Паниковский слепо смотрел в бездонное серое небо, изредка разрываемое черной точкой хищника, высматривающего добычу.
Перемолотые груды щебня, асфальта, песка и сгнивших деревьев, оставшиеся от набережной после Волны, прятали когда-то красивые статуи, и тоскливо поднималась вверх тонкая темная рука купальщицы, когда-то красиво стоявшей на постаменте напротив Волги.
Нос бетонной Ладьи погребенной под рухнувшими стеклянными башнями жилой «Ладьи», растрескался, покрытый илом, засохшими россыпями мэрговской икры и еле заметными остатками КС, выведенными какой-то бессмертной краской из баллона.
Чешская металлическая такса-трамвай, замеревшая и перевернутая набок, еще краснела несколькими пятнами бока, почти полностью занесенного мусором и черной мертвой листвой.
Дядюшка Тойво моргнул, возвращаясь назад из страны мертвых, Туонелы, забравшей к себе когда-то веселый теплый город у реки.
Глава пятая. Кому война, кому мать родна
Между Советской и возвращенной людям Победой подъемов-спусков и нет. Так, если чуток… Оставаться на станции ночевать, не говоря про жить, пока торопились немногие. «Пока», как знал Хаунд, затянулось на два года, но никого это не смущало. Станция стала огромным рынком, собиравшим в себя всех местных чистых людишек… да и не чистых тоже. Пока.
Дизель на такое расстояние тратить никто не хотел, и тележки тут катались на ручной тяге. Сейчас, за полтора часа до конца базарного дня, дрезина катила мягко и не торопясь. Хотя народа в ней оказалось больше, чем с избытком. Домой, на Безымянку и Пятилетку-Кировскую, по нескольким бункерам на Заводском, в выживший бомбарь на площади Кирова, под серо-мрачной громадой Дворца культуры. Человек восемь, не меньше, умудрились втиснуться в стальное корыто, наваренное на кустарно сделанную тележку.
Здесь качали неоступившиеся граждане, телега принадлежала Сидоровичу, крохобору и кровопийце, ростовщику и барыге, протянувшему свои жадные грабли везде, включая такой вот незамысловатый транспорт, как стучавшая колесами железная хренотень.
Хаунд, устроившись на заднем сиденье, накинул капюшон и пытался дремать. Ну, как бы пытался. Усталости он не чувствовал, но слушать треп попутчиков таким способом – самое оно то. Рвущиеся домой людишки, сделавшие удачные сделки, скатавшиеся к соседям не просто так и передающие воняющую кислятиной флягу с брагой, не молчали. Так и рвались поделиться друг с другом всем подряд, для чего-то доказывая собственную значимость в глазах неизвестного попутчика.