Давай поговорим! (сборник) - Попов Михаил Михайлович 5 стр.


Сердце у меня вновь запело – вспомнилось о бешеной ночной удаче.

После трюка с телефоном мы вместе со следователем спустились вниз и уселись на веранде. Маруся принесла два пледа, чтобы постелить на немного влажные стулья, и занялась по моей просьбе чаем.

Утро было пасмурное. Кусты жасмина и сирени дышали туманом. На бампере черной Аникеевской «Волги» тускло поблескивали крупные капли. Гамак, натянутый меж пихтой и дубом, потемнел и провис, напоминая жизнь неудачника. Кирпичная дорожка, ведшая к воротам, и гравий у ворот выглядели влажными. Бессильно и надрывно светилась лампочка без абажура в окне сторожки. А крыша сторожки была мокрой. Неужели я не заметил утренний дождь?

– Так. – Товарищ Аникеев без азарта в пальцах полистал свой блокнот. И теперь он показался мне не таким уж страшным. Теперь он был почти в тон своему серому, хоть и финскому, костюму. Я не боялся его вопросов.

– Хорошо, тогда все по порядку.

Я показал всем своим видом готовность соответствовать.

– Кто был в доме в день, э-э, в ночь убийства?

– Я. Моя комната вон там у самого выхода с веранды, видите дверь? Арсений Савельевич Барсуков. Давний приятель Модеста Анатольевича. Так, по крайней мере, было объявлено. Он приехал с неделю назад. Маруся, младшая дочь Модеста Анатольевича. Ее комната там дальше, перед кухней. Кроме того, Фил, американец.

Аникеев должен был среагировать, и он среагировал.

– Американец?!

Я как ни в чем не бывало продолжаю.

– Да, его вчера привезла Вероника, старшая дочь Модеста Анатольевича. Ему мы постелили в другом конце дома, за кухней, на глухой веранде.

– Что значит – глухой?

– С нее нельзя выйти на участок. Да, я еще забыл про Леонида, фамилию, к сожалению, не знаю. Он новый сторож. Он ночевал, естественно, в сторожке. Вон там.

– В каком смысле новый сторож?

– В самом наипрямом, только вчера устроился. Заменил то есть прежнего сторожа.

– Только вчера, – сказал себе под нос следователь, помечая в блокноте. Взял на заметку фактик, взял! – Насколько я понимаю, ни Барсукова, ни американца сейчас на даче нет?

– Ума не приложу, куда они могли подеваться. Как только я обнаружил, что произошло убийство, я к ним, естественно. Но у них было пусто. А окно у Арсения Савельевича открыто…

Я изо всех сил пожал плечами, причем искренне. Мне и в самом деле было интересно, куда могли подеваться эти товарищи. К обоим я испытывал чувство живейшей симпатии, своим исчезновением они сильно упрощали мои отношения с отечественной тайной полицией.

– Кто-нибудь посторонний мог незаметно ночью попасть в дом?

– Вы знаете, я по вечерам, как правило, сам запираю на щеколду вот эту входную дверь. Когда я встал утром, она была, как всегда, закрыта. Я, надо сказать, сплю чутко, весьма даже чутко, но не слышал, чтобы кто-нибудь входил в дом. Или выходил из него.

Говоря это, я пытался для себя определить тот момент, когда Барсуков (или американец) имели возможность прошмыгнуть наверх к сейфу. Одно можно было сказать точно, я появился там, после одного из этих умельцев. У них было всего несколько минут. Когда я успокаивал Марусю. Она нервничала довольно громко. Потом Барсуков сбежал через свое окно. Что касается Фила… Не знаю, думаю это он тогда в темноте удирал в сторону глухой веранды. Больше ну совсем уж некому. И за то, что он после этого не выходил с той половины, руку дам на отсечение. Ту хотя бы, которой я запирал дверь на кухню, перед тем как второй раз зайти к Марусе. Перед тем как перетаскивать академика наверх.

– «Не входил» и «не слышал, что входил» – существенно разные вещи.

Не буду спорить, а лучше скажу так:

– Знаете, может быть, это и не важно, но я заметил вот что. Раньше дверь эту на веранду мы всегда оставляли открытой. Сам не знаю, зачем я ее запер в этот вечер. Думаю, поддавшись общему настроению.

– Что вы имеете в виду?

– Мне кажется, что все последние дни, с неделю, пожалуй, Модест Анатольевич жил в предощущении какого-то большого и важного события. Может быть, неприятного, может быть, опасного.

Аникеев посмотрел на меня недоверчиво.

– И поэтому пускал в дом кого попало?

– Фила, я уже говорил, привезла Вероника. А потом, гостеприимство в традиции дома. Модест Анатольевич объехал всю страну, и повсюду у него было много друзей. На даче всегда гостил кто-нибудь из интересных людей. Это касается и иностранцев. Модест Анатольевич не считал нужным ограничивать себя по этой части. Мир науки в общем-то космополитичен. Для великих умов границы государств – это… Знаете, считается, что это наши разведчики выкрали секреты бомбы. Что-то они там, наверно, выкрали. Но главное заключается в том, что Капица послал своего человека к Бору, и Бор все, что нужно, написал там на какой-то салфетке. Просто потому, что его попросил Капица. Гений относится к другому гению, даже иностранцу, с большим доверием, чем к родному генералитету.

– А почему Модест Анатольевич не жил в академическом поселке?

Это он сбивает меня с волны интеллигентского трепа простым практическим вопросом. Ладно, ответим про дачу.

– А это не его дача. Ту, что была Модесту Анатольевичу положена, он отдал одному старому ученому, знаете, такому непризнанному официозом гению. Бывают люди, совершенно беспомощные в практической жизни. Модест Анатольевич такой человек, что не может он смотреть, как гибнет громадный талант, ввиду обыкновенного бытового неустройства. А эта дача супруги, Юлии Борисовны, как принято говорить, урожденной Хорлиной. Ее отец был вице-адмиралом. Вице-адмирал Хорлин, слышали?

– Нет.

– Тем не менее фигура по своему ведомству просто легендарная. Льды, торосы, медведи, все белое. Всплытие на Северном полюсе. От него, говорят, громадные и особые реликвии остались.

Аникеев строчил. Вообще-то странно. На такого человека, как академик Петухов, у них наверняка имеется пухлое досье. Для чего эта писанина? А может, по нынешнему развальному времени у них в комитете бардак? Мы воображаем о КГБ какие-то мифологические ужасы, а там все, как и везде. Трубу прорвало в архиве, и доносы все размокли.

– Юлия Борисовна умерла?

– Зачем умерла. Жива, только живет не здесь.

– Где?

– В больнице, в психиатрической. Она почти всегда в больнице в последние годы. Жаль. Там наверху есть ее фотографии. Красавица, рослая, статная. Пела хорошо.

– Давно она заболела?

– Трудно сказать. Болезнь ее развивалась постепенно, из одной очень неприятной черты характера, из ревнивости. Насколько я могу судить по обмолвкам Модеста Анатольевича и Вероники, началось это чуть ли с медового месяца.

– Вас посвящали в такие подробности?

– Нет конечно, тут дело в другом. Они иногда говорили между собой так, будто меня нет рядом. Как будто я предмет мебели. Это особенность моей натуры, я иногда становлюсь, как бы психически невидим для окружающих. Приходилось попадать и в неловкие положения в связи с этим.

– Так, значит, Юлия Борисовна…

– Она была дико ревнива, и с годами это принимало все более и более болезненные формы.

– А Модест Анатольевич давал повод для подозрений?

Я покашлял – приступ деликатности.

– Он жил, особенно по молодости, довольно свободно. Ну, сами понимаете, командировки, длительные командировки, мужик он видный. И сейчас еще. Ранняя известность, деньги. Ведь еще лет пятнадцать назад профессор мог считаться обеспеченным человеком.

– Да-да, – сказал Аникеев так, будто как представитель власти берет часть ответственности за создавшееся в стране положение. – Только, я думаю, дальше будет еще хуже.

Я сделал вид, что не заметил этой фразы. Мы начали говорить о странностях брака академика Петухова, так что продолжим.

– Кроме того, была в их отношениях еще одна заковыка. Или, это еще один поворот той же самой. Не знаю. А дело в том, что Юлия Борисовна считала, что Модест Анатольевич женился на ней по расчету, из-за карьеры. Чтоб войти в элиту. Он ведь, образно говоря, из «кухаркиных детей».

– У «кухаркиного сына» имя Модест?

– Это вы правильно подметили. Мать у него работала лаборанткой, а отец был довольно известным конферансье. Но все дело в том, что его расстреляли. И знаете за что?

Аникеев кивнул, говорите уж.

– В ноябре 1941 года, обратите внимание, в ноябре, за «антигерманскую пропаганду». Что-то он не то сказал на одном концерте, еще в мае, про объем талии Геринга, донесли – и вперед! У нас ведь тогда была любовь с Германией. Самое интересное, что посадили Анатолия Эрастовича в начале июня, еще до начала войны, а приговор привели в исполнение лишь через пять месяцев. Гитлер уже Москву штурмовал. Правда, смешно.

В этот момент я чувствовал себя Марком Захаровым и Юрием Любимовым в одном лице. Какую фигу я свернул у себя в кармане в адрес наших бессмертных органов. И сказал, что хотел, и не придерешься.

– Очень смешно, – вздохнул Аникеев и потеребил бородавку у себя на щеке. – Я вам таких историй могу рассказать еще сто, да еще и посмешнее.

Поджав губы, я покивал.

– Н-да. А что касается карьеры Модеста Анатольевича, то, поверьте, все чего он добился, он добился по праву. Он, без всякого сомнения, большой, настоящий ученый.

– Значит, у него могли быть враги?

– Конечно. Хотя, что значит «враги» в нашем, научном мире?

– Что значит «враги» в вашем, научном мире?

– Столкновение научных теорий вызывает всего лишь бумажные молнии, а они не убивают. Я с ходу могу назвать пятьдесят человек из академической среды, которые, мягко говоря, не удовлетворены деятельностью Модеста Анатольевича. Они распускают о нем самые уморительные, фантастические сплетни. Они, может быть, даже обрадуются его смерти, но чтобы взять и убить… или там, подослать убийцу… бред!

– Все же назовите основных научных оппонентов академика Петухова.

Я, иронически улыбаясь, прижал руки к груди.

– Поверьте, это не тот мир, где…

Но он смотрел на меня с такой спокойной требовательностью, что я назвал, назвал несколько фамилий. Пусть, в самом деле, наши доблестные контрразведчики поближе присмотрятся к деятельности, например, профессора Шикунова или, скажем, доцента Мануэльянца. Нечего было безграмотно злорадствовать на газетных полосах и ревниво рычать на академических сборищах. И публициста-скотину Кириллушку Корнеева, вряд ли есть в целом свете подлец подлее.

Аникеев все записал. Вид у него был усталый и какой-то неазартный. Дело это, мне кажется, рисовалось ему смутным и громоздким, без проблесков хоть какой-нибудь осмысленной версии. И взято уже небось на контроль раздраженным, невыспавшимся начальством. Академика, собиравшегося на встречу с самим президентом, зарезали, а почему? зачем? для чего? даже приблизительно представить себе невозможно. Барсукова и Фила, конечно, уже ищут, но когда отыщут, к какому мотиву придираться? То, что американец и Барсуков удалились по-английски, нехорошо, но само по себе не преступно.

Подчиненные Аникеева стучат каблуками по дачным паркетам, бродят по мокрой траве, заглядывают под хвост кустам, в их поведении не чувствуется ожидания близкой удачи.

Сейчас я, кажется, брошу следственной бригаде спасательный круг.

– Знаете, что я хотел вам еще рассказать?

Следователь в который уж раз потрогал бородавку. Я его уже немного изучил. Он так делает, когда успокаивает себя. Меня он конечно же считает болтливым ничтожеством и не ждет ничего, кроме бородатых околонаучных басен. Впрочем, очень даже хорошо, что так. Если человек считает кого-то глупее себя, он перестает относиться к нему с подозрением.

Изображая неожиданное просветление памяти, я подробно, и даже красочно, описал Аникееву вечерний разговор Барсукова с Модестом Анатольевичем. Надо ли говорить, что следователь оживился. А когда я дошел до слова «рукопись», он чуть заметно улыбнулся.

– Рукопись? Барсуков требовал у него рукопись?

– Да. Мне было очень хорошо слышно. Причем Барсуков говорил так, словно обладание этой рукописью для него вопрос жизни и смерти.

– Но Модест Анатольевич дверь так ему и не открыл?

– Да, она оставалась на цепочке.

Аникеев все записывал, записывал, записывал.

– Модест Анатольевич вел себя так, словно опасался Барсукова?

– По крайней мере, на это было похоже.

К воротам дачи подкатил рафик скорой помощи. Аникеев подозвал одного из своих безликих помощников.

– Там, наверху, закончили?

– Примерно еще на час работы, товарищ майор. Там какие-то непонятные следы на лестнице.

– Скажи медицине: пусть подождет.

Что там еще могут быть за следы?! Никаких там не может быть следов! Главное не терять самообладание. И гнуть свою линию. И я начал рассказывать товарищу майору о том, как разволновался, как занервничал Барсуков, когда Вероника привезла американца, да не просто американца, а американца-издателя.

– Они ведь штатники, работают оперативно. Услышали по радио, что у академика Петухова есть скандально интересная рукопись, и тут же прислали человека. Причем уже наверняка с текстом договора, с подписанным чеком, и все такое. На мой взгляд, этот Фил не производит впечатление серьезного человека. Но я бы не взялся что-то утверждать определенно. У них и Нобелевского лауреата можно застать в дешевой майке и мятых джинсах, и миллиардеры любят повалять дурака.

Аникеев, усилено строчивший в своем блокноте, резко остановился. Видимо, обнаружив, что записывает не информацию, а мои вполне досужие размышления о манерах американских миллиардеров.

– Насколько я понимаю, вы были секретарем Модеста Анатольевича.

– Вы хотите спросить меня, не знаю ли я, о какой именно рукописи идет речь?

– Именно это я хочу спросить.

– На этот вопрос ответить не так-то просто.

Майор погладил бородавку.

– Почему?

– Модест Анатольевич принадлежал к тому типу мыслителей, самым ярким представителем которого можно, пожалуй, назвать Леонардо.

– Поясните, какого такого Леонардо?

– Леонардо да Винчи.

Майор аккуратно покашлял в кулак.

– Насколько мне известно, Леонардо да Винчи был художником.

– Просто он наиболее известен как художник. А вообще-то он интересовался всем на свете, от самолетов до злокачественных опухолей.

Аникеев снова покашлял в кулак.

– Хорошо, скажите, пожалуйста, рукопись Модеста Анатольевича была про самолеты или про опухоли? Условно говоря.

Пришлось помолчать, как бы пребывая в раздумье. О, теперь я понимаю, как трудно приходилось Тихонову-Штирлицу. Нет ничего труднее, чем изображать МЕДЛЕННУЮ работу мысли.

– Ответить, честно говоря, не просто. Модест Анатольевич имел в сфере своего внимания не один десяток тем. Больших и малых, естественнонаучных и гуманитарных. Секретарь-то я, конечно, секретарь, но ведь не соавтор. В свою творческую лабораторию он, разумеется, меня не пускал. Образно говоря, я сидел в предбаннике, и мне иногда бросали на стол какие-то бумажки для перепечатки.

Думаю, во время этой моей речи у Аникеева крепла уверенность, что я просто пытаюсь напустить туману. В высшем смысле так оно и было, конечно. Но в данном конкретном моменте туман был не в мою пользу.

– Я так понял, что конкретного вы ничего не можете сказать?

Погодите, товарищ майор, погодите.

– Конкретного я вот чего могу сказать. Надо плясать от того факта, что Модест Анатольевич должен был сегодня ехать в Кремль. Вы знали об этом?

Аникеев презрительно хмыкнул.

– Если бы не это, нас бы здесь вообще не было, и этим кабинетным убийством занималась бы местная прокуратура.

– Тогда вы, верно, знаете и о том, какова была тема кремлевской беседы.

Он полез в карман пиджака типичным жестом курильщика, но сигарет там не оказалось. Видимо, бросил курить, но в моменты волнения забывает об этом.

– Нет, тема кремлевской беседы нам неизвестна, – с ехидцей в голосе сказал майор.

– Модест Анатольевич должен был представить высшему руководству подробный, разработанный план переустройства СССР. Не больше не меньше. А всякий план в известном смысле – рукопись, правильно?

Назад Дальше