Сквозь объектив - Фрейм Соня 2 стр.


Иногда, читая его записки, я удивлялась. Он подмечал вещи, которые никогда в себе не заметишь. Увидеть себя со спины нельзя, ведь глаз на затылке нет. Это было как смотреть на свое не слишком удачное фото – вроде ты, а вроде и нет. Мне все яснее становилось, что Макс черпает с «фасада», а остальное додумывает сам.

Он постоянно старался меня разговорить. Развлекал тестами, анекдотами и своими забавными заявлениями… У меня была стандартная реакция – я только жевала и кивала. И изредка поддразнивала его своим ехидством.

Каждое появление Макса передо мной походило на кастинг, словно бы он пробовался на всевозможные роли, но я не знала, на какую его утвердить.

Таким он и остался в воспоминаниях – красивым, но пустоватым юношей без определенного назначения в моей жизни…

* * *

– Я скажу тебе, какая ты, – со звенящим триумфом первооткрывателя сообщил он.

Самолет плавно рассекал пелену розоватых облаков. Периодически закладывало уши, а в салоне стояла атмосфера тихого часа. Пассажиры, откинувшись в креслах, дремали, запрокинув назад головы и одинаково приоткрыв рты. Только в глубине салона кто-то сердито шуршал газетой.

В ушах беспрерывно звучали монологи моего почти что друга. Мы обсудили погоду, еду, его будущее, затем я иссякла и почти всю оставшуюся дорогу смотрела в иллюминатор. Его словесный поток, как обычно, не прекращался. Где-то открыли кран и забыли завернуть обратно.

Облака внизу походили на дорожки в манной каше, и начинало рябить в глазах. Хотелось уснуть, но его шепот не давал отключиться.

– Ты – дорогой капучино с пышной пенкой и шоколадной стружкой, тающей в кофейном паре. Ты – желатиновые тянучки с приторным вкусом. А еще маленькие круглые сливочные леденцы, от которых сладость во рту оседает навсегда, – оттачивал он на мне очередной приступ поэтизма.

– Меня сейчас вырвет. Откуда ты вообще набрался этой ванили? – поморщилась я.

– Просто это ты. Девочка-конфетка. Ты постоянно ешь какие-нибудь приторные тянучки, от тебя пахнет шоколадом и кофе… Я это запишу.

В последнее время эта фраза стала звучать как нешуточная угроза. Я недоуменно уставилась на него поверх чуть ли не до глаз натянутого пледа. Да что с ним не так? Как его выключить?

– Ты уверен, что такое будут читать?

– Мой выбор слов намеренный, – надулся он.

– Значит, это еще пара деталей, составляющих мой образ?

– Между прочим, да!

– О господи… давай поговорим о чем-нибудь другом. Не обо мне.

В моем голосе впервые проклюнулось нешуточное раздражение.

Макс слегка приподнял брови и произнес:

– Мне интересно говорить о тебе. Но, к сожалению, тебе не интересно говорить со мной. Это все твоя апатия, Марина.

– Хватит ставить диагнозы, – отозвалась я. – Вот приедем в Амстердам, и я оживу, поверь мне.

– Что, так сразу?

– Я обожаю этот город, Макс, – мечтательно произнесла я. – Там мой настоящий дом. Там я на своем месте. Стараюсь приезжать туда каждую весну.

– Прямо-таки каждую… Со скольких же лет?

– С четырнадцати, – память внесла коррективы. – Как сказал однажды один голландский таксист, в этом городе никогда не чувствуешь себя иностранцем. Там есть всё. И все.

– А школа? У тебя и так много пропусков.

– Да ну ее… Ничего интересного там нет.

– А родители? – продолжал он.

– Наша жизнь – это езда на разных эскалаторах, – неожиданно разоткровенничалась я. – Они едут вверх, а я вниз. По пути мы успеваем помахать друг другу руками, пока не скроемся из виду окончательно.

Глаза Макса вспыхнули энтузиазмом.

– Вот! То что надо. Продолжай!

– Что продолжать?

– От тебя так редко можно услышать что-то…

– Внятное?

– Нет, личное. И все это ты сообщаешь таким ровным голосом… Мне нравится.

Он походил на какого-то безумного фаната. Воистину, кошмар – это любовь, о которой не просишь. Я уткнулась носом в колючие складки пледа, решив больше не делиться никакими мыслями. Возможно, он старается узнать обо мне больше, чтобы стать ближе. Я, кажется, знаю о себе все, но при этом продолжаю чувствовать себя чужой даже в собственном теле.

Внезапно Макс наклонился к моему уху и спросил незнакомым расстроенным шепотом:

– Знаешь, кто ты?

Я медленно повернула к нему голову и уставилась в прозрачные голубые глаза. В тот момент я ожидала очередного продовольственного сравнения – и я его получила. На лице Макса впервые промелькнула человеческая боль, далекая от всех его мультяшных переживаний.

– Ты – остывший кофе, вот ты кто.

Амстердам

Как ни странно, его последние слова, сказанные в самолете, меня слегка задели. Я отчетливо помню плещущуюся в его глазах хрупкую боль, наложившуюся на эту по-детски обиженную реплику. В ней сквозили не выраженные до конца обиды, немного разочарования в нас обоих и немного его безответной привязанности ко мне.

Эта фраза – одна из немногих его фраз, которая почему-то так со мной и осталась. Как затонувший корабль, она лежит где-то глубоко внутри и вызывает странное чувство опустошения. В ней неожиданно оказалось много правды. Макс выбрал дурацкую метафору, но она отразила разновидность холода, которую я ощущала сама уже много лет.

До конца полета мы больше не разговаривали. Макс ерзал в кресле и вздыхал, я же отчужденно смотрела в иллюминатор, чувствуя, как внутри дрожит неприятный осадок.

«Почему ты постоянно говоришь обо мне? Расскажи что-нибудь о мире, жизни и людях. Что ты знаешь о них? Или говори только о себе, тогда мне хотя бы не надо будет каждый раз ставить себя на предохранитель от твоих вопросов», – крутилось у меня в голове, но в итоге я ничего ему не сказала.

Облака тем временем становились все реже и реже, и сквозь них начала проглядывать земля с вкраплениями домов. Многоязычный гомон в салоне нарастал по мере снижения. Я откинула плед и стала обуваться.

Так мы и долетели. Так и приземлились.

Но в аэропорту я почувствовала оживление и выкинула его слова из головы. Уже сегодня я пройдусь по узким улочкам, увижу здания, фасады которых помнила, как родной двор, и представлю… будто я дома. Будто я всегда жила этой жизнью.

Такой незамороченной я могла быть только здесь, и жизнь вдруг начинала казаться простой и понятной. Не надо было искать в себе ответы на вопросы, которых мне никто не задавал. Может, просто есть города, где себя теряешь, а есть и такие, в которых вдруг находишь. В Амстердаме я никогда не теряла – что бы то ни было.

Как одурманенная, там я бродила по улицам с раннего утра до позднего вечера, время от времени символически перекусывая. Здесь и дышалось будто легче, все менялось в одно мгновение. Я забывала свое имя, лицо и прошлое. Обретала непривычную, чудесную анонимность.

Мы с Максом разошлись по параллельным реальностям. Пока он потерянно бежал за мной, шарахаясь ото всех со своим чемоданом, я двигалась в каком-то другом, только мне слышном ритме, уже зная свой путь.

В наушниках играла Flunk «Queen of the Underground»:

Girl of the underworld, where did you go?
I heard you went with the undertow[4].

Эти строки были пророчеством, которое скоро вступит в силу, но в тот момент я об этом еще не знала.

Просто шла навстречу городу.

Amsterdam Centraal. Вот мы и на вокзале. Отсюда начинаются все истории в европейских городах. Сходишь с поезда, и тебя втягивает в круговорот новой жизни. Я едва замечала Макса.

При взгляде на знакомое небо и улицы внутри оживало редкое чувство, что радостей в жизни не счесть.

* * *

– …А теперь прошу вас пройти в этот зал. Здесь представлены работы одного из самых известных голландских фотографов нашего времени – Хогарта. Свое творчество он представляет исключительно под фамилией, предпочитая скрывать имя от широкой публики…

У гида был прекрасно поставленный голос, который раскатывался под высоким белым потолком фотогалереи, и каждое слово потом дрожало какое-то время в воздухе. Толпа туристов бодро прошествовала в абсолютно белое вытянутое помещение, где на стенах висели работы, расположенные с нарочитой асимметричностью. Все тут же рассосались по залу, иногда о чем-то переговариваясь вполголоса.

Это была одна из галерей современного фотоискусства. Удачно присоединившись к англоязычной группе, состоящей в основном из восторженных японцев и китайцев, снимающих все на свои телефоны, мы проникались высокой культурой. Хотя с Максом это было сложновато, ибо он хаял все, что видел. Не из невежества или злобы, просто так уж он был устроен.

Гид тем временем дошла до середины зала и продолжала свою ненавязчивую речь:

– Снимки Хогарта – своего рода летопись Амстердама, и при анализе ранних фотографий можно увидеть незначительные, но интересные изменения в городе, неизбежно пришедшие вместе с течением времени. Его работы всегда представляли собой загадку современного фотоискусства. В каждой есть деталь, которую критики любовно окрестили «мозаикой вселенной». Его творческие решения приводят зрителя к ощущению познания некой абсолютной сути. Хогарт умеет извлекать из каждого образа миллионы смыслов, которые предназначены раскрыть нечто большее. Любая мелочь в его снимках поставлена на служение главной идее.

Мы стояли напротив снимка пожелтевшего кленового листа, сквозь который просвечивало небо. По листу пробегали хрупкие прожилки, но казалось, что перед нами оптическая иллюзия. Чем дольше мы смотрели на снимок, тем отчетливее нам казалось, что по небу разошлись капилляры.

– Как он это снял? – недоуменно вопросил Макс, застыв рядом со мной в позе мыслителя. – Фотошоп? Типа, двойная экспозиция?

Он задумчиво поглаживал подбородок, с подозрением изучая фотографию. Я слегка усмехнулась, ощущая, что граница меж небом и листом окончательно растворилась.

– Или нет. По-моему, все дело в камере, – произнес он через минуту. – Ну, ничего так, ничего… Хотя почему лист? Почему на фоне неба?

Я закатила глаза.

– Не препарируй замысел творца. Просто этот таинственный Хогарт – настоящий гений, – сказала я. – И это не камера, а его глаз – волшебный объектив, через который все видится совсем иным.

– Звучит как вступление к пресс-релизу. Вы тут на нем помешались все. Нет, как он снял так, что небо кажется таким просачивающимся… Да ну, тут не обошлось без фотошопа.

– Макс, ты не видишь за деревьями леса, – всплеснула я руками в отчаянии от его буквализма. – Дело не в средствах, а в идее. В воплощении задумки. В особенности видения, в конце концов.

Тот только набычился и пробурчал что-то про здоровую критику.

Каждую весну я с нетерпением ждала этой выставки. Возвращаясь в галерею уже в четвертый раз, я уяснила, что Хогартом правят какие-то только ему понятные мотивы. Он всегда выставлял свои работы в начале апреля. Он никогда не появлялся сам. Все его снимки были связаны только с Амстердамом.

Иной раз зимним вечером я вдруг вспоминала его фотографии и думала: что этот человек делает сейчас? Наверное, проявляет снимки или же наводит на кого-нибудь объектив камеры, ловя очередное упоительное мгновение. Я представляла Хогарта очень одиноким седым мужчиной с отсутствующим взором и чутким восприятием.

Насчет чуткого восприятия я была уверена на сто процентов.

Мне казалось, что он должен быть достаточно стар. В его снимках слишком отчетливо проступало ощущение времени.

– Кто он вообще такой? – словно уловив мои мысли, поинтересовался Макс.

– Он просто… Хогарт. Мне, к примеру, большего и не нужно.

Тем временем гид решила, что посетители уже усвоили первую часть речи, и продолжила:

– Хогарт играет с субъективным и объективным. Раздвигая границы меж зрителем и искусством, он точно хочет сделать нас всех причастными к своим работам. Вы не по ту сторону объектива, а в нем. Для него всегда было важно доказать интимность искусства, его апеллирование к вашему «я». Понятие раздвижения границ в творчестве не связано с жанровыми ограничениями или средствами. Оно о восприятии. Мечта Хогарта – убрать барьеры восприятия. Также, как вы очевидно заметили, его любимые локации – это вокзал и аэропорт. Здесь, по его словам, случаются все самые любопытные истории. Но наиболее интересными в его творчестве являются снимки людей. Как признался однажды сам фотограф, ему никто специально не позирует, более того, случайные модели даже не знают, что попадают в его фотографические хроники. Хогарт словно вытаскивает нечто, что лежит за нашими лицами, даже за нашими душами… Он умеет останавливать миг, а затем искусно его препарировать. Так мы видим, из чего сделана наша жизнь. Из чего сотворены мы сами. Известный критик Эндрю Вилкинс сказал на этот счет, что Хогарт – хирург от Бога.

– Меня она бесит. Такое впечатление, будто она его фанатка, – проворчал Макс. – И что за бред… Фотография и хирургия – сравнила…

– Какой ты нудный, – поморщилась я.

– Я не нудный, – обиженно нахохлился Макс. – Я просто мыслю здраво. Эта экскурсовод напоминает мне мою учительницу литературы.

– Чем же?

– Тем, что знает, что хотел сказать писатель и вообще любой творец. А когда мы с ней не соглашались, она говорила: «Возможно, но Белинский понял Пушкина иначе!». И тыкала нам этим Белинским в каждом сочинении. Ненавижу Белинского. И ее. И школу.

Я начала ржать, и пара человек стрельнули в меня неодобрительными взглядами.

– Прости, пожалуйста, так это твоя детская травма.

– Поэтом может стать только раненая душа, – вздыхал он, и я не знала, плакать мне или снова смеяться. А он продолжал, не замечая выражения моего лица: – И вообще это фигня. Сейчас все фотографы, камера позволяет сделать такие снимки, что они сходят за искусство. А оно, между прочим, сложнее. Возьми, например, писательство. Там тебе никакие гаджеты не помогут, если нет стиля.

Я снова закатила глаза и отвернулась от него. Макс продолжал что-то бубнить уже самому себе. Гид, к счастью, не ссылалась на Белинского, и я стала слушать ее дальше:

– Хогарт подобен невидимому наблюдателю или даже ангелу-хранителю Амстердама. Неслышно он проходит по этим улицам и снимок за снимком впитывает город и его людей в свой объектив, создавая единую таинственную историю. Так что, быть может, и вы случайно попадете в его летопись мгновений, пройдясь сегодня по улицам Амстердама… кто знает, – эффектно завершила она свою речь.

Ее тут же стал окликать кто-то из экскурсантов, атакуя вопросами о том или ином снимке. В зале стоял гудящий шепот и царило возбуждение. Я наблюдала подобное уже не раз, поэтому просто прохаживалась туда-сюда, надеясь где-нибудь найти и портрет самого фотографа. Макс, шедший за мной, в какой-то миг остановился у одного из снимков. Тогда я побрела дальше одна.

Я обнаружила в фотографиях Хогарта нечто новое. Грусть. Теперь она сквозила чуть ли не в каждой его работе в каких-то незначительных деталях – освещении, людских лицах, тенях…

Я помнила, что раньше в фотографиях витало много спонтанной радости. Он любил тайком поснимать туристов, местных гопников и одиноких девушек. Все прошлые фото были как маленькие замочные скважины в чужую жизнь.

Теперь снимки напитались совершенно новой, тягучей меланхолией. Людей на них больше не было. Зато были пейзажи и снимки утреннего или вечернего Амстердама. Таким духом печали, бывает, веет от одиноко горящей свечи, которую забыли погасить и она горит в ночи ни для кого в своем восковом одиночестве… Снимая пустые улицы, он точно показывал нам тех, кто их покинул.

Иногда мне казалось, я угадываю то, что он только слегка приоткрыл в своих работах.

Что-то произошло. Не с городом. С ним.

В толпе его поклонников я никто, но мне было не все равно, что с ним.

Хогарт облекал абстрактные понятия в форму, находил для всего верные пропорции. С ним, мне казалось, я начинаю видеть больше. Возможно, возвращение в Амстердам и его выставка слились для меня в единое целое, как встреча с дорогим другом, перед которым не надо открываться, ведь он сам все видит. И знает, как дать тебе ощущение своей близости.

Назад Дальше