А на улице, что она испытывала на улице! Ведь в детстве и отрочестве ее были живы и даже находились в созидательном и детородном возрасте многие покалеченные ветераны войны – и смели непринужденно разгуливать по улице на протезах, ведать не ведая, что своим скромным появлением доводят до полусмерти щупленькую хилую девочку, которую и в расчет-то брать смешно…
В юности Катя, разумеется, научилась не шарахаться от инвалидов – тем более что больные ветераны быстро повымерли, и остались только самые крепкие, умудрившиеся не подарить Родине ни глаз, ни челюстей, ни конечностей. Катина фобия ничуть не мешала ей учиться на врача, ибо ничего общего не имела со страхом перед кровью, выпотрошенными «препаратами» и пугающими симптомами иных невероятных болезней… Это просто стало ее личной тайной, как у иных становится таковой неразделенная любовь или вылеченная гонорея. Но однажды она получила незабываемую психическую травму, нанесенную ей походя смешливой одногруппницей.
Дело касалось губастого юноши-лаборанта, вдруг начавшего оказывать Кате неуместные знаки внимания, несмотря на то, что его левая нога была навсегда обута в огромный коричневый ботинок-копыто. Человеком он, скорей всего, был редкой хорошести: мог маниакально добывать для любимой что-нибудь, чего она лишь мимолетно пожелала, организовать ей милый и симпатичный сюрприз с цветами или редкими конфетами – но она только сдерживалась, чтобы не оскорбить его явным пренебрежением в ответ на всю нежную заботу… На что ей открыто и попеняла однажды подруга: «Не с твоей внешностью проявлять чрезмерную разборчивость: он, возможно, как раз твой вариант…». Вот отчего, оказывается, так боялась Катя инвалидов: все они были ее потенциальными женихами! С подругой Катя после этого раздружилась, с лаборантом под благовидным предлогом поссорилась, но, хорошо понимая жестокую правоту первой, начала бегать уже ото всех молодых и старых мужчин на свете… А в глубине души твердо знала одно: если у нее, застенчивой и безвидной Кати, когда-нибудь и будет муж – то не дефективный и не уродливый, а только очевидный красавец, совершенный во всем. А нет – так и никакого не надо… Поставив себе заведомо недостижимое условие замужества, Катя успокоилась: теперь отказ словно бы исходил от нее, а не от упорно не желавших замечать бледненькую дурнушку мужчин: просто все они были недостаточно красивы, а, следовательно, не заслуживали и взгляда…
Когда в сером доме с башенками на седьмом этаже появился Семен Евгеньевич, Катя была счастлива, прежде всего, тем, что утерла нос самой насмешнице-судьбе, казалось, уготовившей ей участь быть женой убогого, но вынужденной смириться с Катиной непокорностью. На Семена женщины оборачивались на улице точно так же, как мужчины на длинноногую девушку со всеми положенными округлостями и волосами до колен. Пусть завистливые неудачницы при этом думали самые мерзкие вещи про его счастливицу-жену – но он-то шел по улице с ней, а не с ними! Так что жизнь ее была, определенно, теперь лучше, чем у других. У ее Семена есть «личностные особенности» – что с того? У кого их нет? А что, лучше, когда муж спьяну избивает жену и детей, как это происходит в семьях половины их персонала? Или если его никогда нет дома, потому что семья ему осточертела, и век бы ее не видать? Такая ситуация у второй половины… Денег в дом не приносит? Ну, во-первых, приносит: квартира же его сдается… Во-вторых, эпилепсия – это вам не шутки, хотя и болезнь гениев… А он не бездельничает, трудится, не разгибая спины… Сашку не любит? А много ли мужчин вообще любят детей, даже своих, – а если это и вовсе неизвестно чей ребенок? Каких тут трогательных отцовских чувств можно требовать? Все больше и больше склонялась Катя к мысли, что с мужем ей редкостно повезло, и единственная ее задача – это суметь сохранить их хрупкие отношения, не позволить третьему лицу – ни этой роскошной подлой Зинаиде, ни случайной, как оказалось, Сашке – разрушить ее выстраданное, с отчетливой горчинкой, но оттого вдвойне драгоценное счастье…
…На какое-то время Зинаида, вероятно, показываться перестала – так по всему выходило: полотенце оставалось приятно сухим, халат никогда не покидал в Катино отсутствие родного крючка, жидкое мыло перестало волшебно убывать, все вещи в доме лежали ровно и только ждали ласковых прикосновений хозяйки, и никаких страшных волос не попадалось больше ни в белой раковине, ни на подушке… Может быть, просто подготовка рукописи была закончена – только уже неделю, как Катя потихоньку начала свободно, не давясь, принимать пищу и перестала судорожно обшаривать глазами квартиру в поисках настоящего или мнимого непорядка.
Вскоре Кате представился случай додуматься до еще одной вымученной истины: совесть – это вовсе не что-то неоспоримое, чем человек обречен терзаться до гробовой доски. Вовсе нет – она вполне подчиняется приказам, если те отдаются вполне решительно, а также склоняет свою гордую голову перед логикой, если та достаточно убийственна. Она нашла – верней, ее нашел – неприятный, но весьма действенный способ заработать приличные деньги, чтобы заплатить и тем обезоружить и выдавить Зинаиду – значит, теперь нужно было посмотреть правде в глаза и насчет Сашки, чтоб не мучиться бесплодно – мол, ах, сиротка, что ее в жизни ждет! Да ничего особенного не ждет: будет жить с бабкой и дедом, которые ее обожают, а потом получит полезную специальность и начнет работать, как все люди. Не сложились отношения с чужим ребенком – значит, не сложились, и нечего тут сыпать сахарной пудрой. Им обеим так лучше; кроме того, Катя ведь не отказывается по-прежнему быть опекуном, станет приезжать, подарки какие-нибудь привозить… Хоть на первых порах… Поэтому какое там «после летних каникул», если до этого Семен может не выдержать и попросту хлопнуть дверью – с чем она останется? Со своим глупым героизмом и «совестью»? А еще лучше – опять от инвалидов начнет на улице убегать – врач ведь, знает, какие комплексы брошенным бабам грозят… Короче – на Новый год Сашка поедет в деревню и там останется; родные ее только рады будут: уж сколько намеков делали – пусть, дескать, поживет подольше… Пусть.
Тем более что вредная девчонка опять номер отколола: как раз тем мрачным утром, когда Катина старая, но по-собачьи преданная машина, наконец, сломалась по-серьезному, и вновь предстояли непредвиденные крупные траты, Семен утром рано спустился за газетой, забытой в ящике накануне и – здрасьте! – застукал Сашку, входящую с улицы в подъезд в пижаме и тапочках! За кошкой своей, понеслась, видите ли – совсем спятила! И, конечно, днем уже температура под тридцать девять, в бронхах Катя лично услышала хрипы, но на этот раз миндальничать с приемышем не стала, первую традиционную ступень лечения травами и микстурами безжалостно пропустила – назначила сразу антибиотики, чтоб скорей выздоравливала, не торчала дома, своими праздными шатаниями по квартире выводя из себя отчима, который уже целых четыре года, как ангел, ее терпит и не прибил до сих пор… И ведь до чего все-таки завралась уже – просто так бы и стукнула! Сама горит вся, хрипит и кашляет, глаза блестят, как у ненормальной – лежала бы тихо под одеялом, как все порядочные больные – так нет, и здесь не может удержаться: «Мама, ты просто не знаешь, на самом деле это она твою машину сломала, эта Зинаида, которая убила своего мужа – ну, то есть, не совсем убила, а он сам убился – и на твоей машине увезла его, чтобы выбросить в озеро, а дядя Сеня ей помогал труп перетаскивать…». Если бы не была больная, то на этот раз точно получила бы от души…
…Кто после тяжелого сна, наполненного непонятными и страшными сновидениями, прометавшись несколько часов кряду на влажных горячих простынях, просыпался с болью во всем измученном теле, металлическим вкусом во рту и липким туманом в голове, тот прекрасно поймет, что испытывала Сашенька после своего пробуждения как раз к маминому ежедневному заскоку домой перед вечерним приемом. Ее, мокрую и жалкую, неведомая сила придавила к кровати, в груди она ощущала словно горсть толченого стекла, и даже зеленый дневной свет сквозь тонкие шторы казался нестерпимым для глаз, прикрытых тяжелыми, почти как у Вия, веками.
Все утро и день ей снился один и тот же кошмар: будто она едет на заднем сиденье машины, покрытая жарким тяжелым ватным одеялом – настолько пыльным, что дышать совсем невозможно, потому что сухой колючей пылью забиты и рот, и нос, и горло, и вся грудь… С переднего сиденья все время оборачивается Семен и, взглянув на нее с брезгливостью, начинает убеждать маму, что девочка слишком громко дышит, и ее поэтому нужно утопить в старом озере, а чтоб не всплыла, привязать к ней канистру с бензином… Мама резко, со скрежетом дергает ручку переключателя скоростей, машина вдруг на полной скорости останавливается и, словно конь на дыбы, встает на задние колеса, а отчим с мамой летят прямо на Сашеньку – причем мама вдруг оказывается не мамой, а огромным толстым мокрым мертвецом с белыми выпученными глазами – и на дороге стоит Резинка, размахивает маминой сумкой и хохочет, сгибаясь от смеха пополам… Потом машина оказывается уже в лесу, на берегу того озера, где, знает Сашенька, ее сейчас утопят, и Резинка волочет по гнилым мосткам труп – как оказывается, мамин! Сашенька с пронзительным криком бежит за ними, но отчим жестко хватает ее сзади и держит, все повторяя, что здесь и закончится путь-дорожка… Прямо на них из темноты выезжает чужая машина, оттуда сверкают бесконечные белые вспышки, так что и отчим, и Резинка, и мама, и даже внезапно откуда-то взявшийся дядькин труп – все отпрыгивают в сторону, бросая Сашеньку одну и совершенно парализованную… Потом она вдруг понимает, что машина едет на эвакуаторе, и она там одна, но связанная и облитая кипящей водой, от которой идет пар и постепенно заполняет весь салон… – и так все это вертелось, бесконечно повторяясь и обрастая уродливыми подробностями, пока вдруг не раздался мамин голос прямо над головой, и Сашенька не вынырнула, очумелая и ничего не понимающая, в свою горячую постель – больная, распластанная и беспомощная.
– Так, – строго сказала мама, уже державшая в руках свой ужасный хромированный фонендоскоп. – Допрыгалась ночью по подъездам голая. Мало на меня сегодня всего свалилось – теперь еще и ты…
Сашенька смутно сообразила, что маме немедленно следует узнать все, что происходило ночью на самом деле, но образы начали коварно путаться в голове, а вдобавок пропал еще и голос, поэтому она только просипела:
– Мама, я должна тебе очень многое рассказать…
– Прежде всего, – вспыхнула мама, – ты должна очень сильно извиниться! За непослушание! За то, что вела себя, как идиотка!
– Ах, нет, нет, – слабо билась Сашенька. – Это все не так, на самом деле твоя машина не сама сломалась, а ее Резинка сломала… То есть Зинаида Михайловна… Я там была и видела… На заднем сиденье сидела вместе с трупом ее убитого мужа…То есть, это не она его убила, а он сам убился… А дядя Сеня его тащил в машину, а потом Резинка его в озеро скинула…
В глазах матери промелькнула далекая тревога:
– Вроде, температура не такая, чтоб до бреда дошло… – пробормотала она.
– Это не бред! – обрадовалась Сашенька ее пониманию. – Это совсем не бред, это правда, честное слово, правда!
Но вдруг сильная мамина рука сделала то, чего от нее Сашеньке еще никогда не доводилось вытерпеть: жестко и больно взяла ее за левое ухо и безжалостно потянула вперед-назад. Девочка невольно охнула, а мама произнесла с негодованием и даже обидой:
– Когда ты это, наконец, прекратишь?! Вот что: если я еще раз – один только раз – услышу от тебя о каком-нибудь очередном трупе, маньяке, привидении – ну, ты поняла – то тебе небо с овчинку покажется. Возьму ремень и отхожу по голой заднице, так что неделю на животе лежать будешь!
– Мама, мама! – заплакала девочка. – Почему ты мне не веришь?! На этот раз все правда, я ничего не выдумываю, я даже знаю, где теперь лежит труп, я могу показать, только поверь мне, пожалуйста, поверь!!!
Ее ухо тряхнули еще сильнее и ощутимее. Мать сурово ответила:
– Если б не эта твоя болезнь – ты была бы наказана прямо сейчас. И будь уверена – охота к дальнейшему вранью у тебя сразу же отпала бы навсегда. А сейчас потрудись запомнить, что когда ты приплетаешь в свои фантазии реальных людей – членов семьи и друзей – то это уже не просто дурацкие басни, а клевета и подлость. И этого я тебе не прощу. Довольно мы с Семеном уже терпим твои выходки. Теперь вот что: пока больна – лежи, но потом серьезного разговора с нами о твоем поведении – и неминуемых последствиях – тебе не избежать, так и знай.
Мать выпрямилась и, еще раз окинув девочку неведомым раньше злым взглядом, сразу натолкнувшим на воспоминание о какой-то гнусной хищной рептилии, она стремительно вышла из комнаты и, даже пока ее пересекала, во всей походке, в резком движении, каким мать вскинула голову, Сашенька уловила нечто новое – будто твердую решимость, явившуюся после каких-то неизвестных мучительных колебаний. Девочка с тихим стоном перевалилась к стене. Разговор не получился и, как она совершенно бесповоротно поняла в этот момент, уже не получится…
«Я сама виновата, – тихо плача, размышляла она. – Я действительно много врала – кто только меня за язык тянул… Я ведь ничего такого не хотела, просто так жить немножко поинтереснее… Но ведь я и собаку бешеную выдумала, и призрак удавленницы в туалете… А уж про то, что за мной на улице следили, я маме почти каждую неделю рассказывала… А теперь рассказываю, как ехала ночью с трупом на заднем сиденье… Я как тот мальчик-пастух, про которого мы читали на английском… Который кричал «Wolf! Wolf!», чтобы просто посмеяться над людьми, которые все «…ran (или run?) to help him» – побежали ему на помощь – а он там у себя на пастбище «danced and jumped and lu…la…» – танцевал и прыгал и – как там по-английски «смеялся»? И делал так несколько раз, и людей прибегало все меньше, а потом, конечно, волк появился по-настоящему и сначала сожрал одну «ship» – нет, надо длинно, а то получится, что он целый корабль съел, а не овцу – «sheep» – вот как правильно, а пастуха уволок с собой. «And nobody ever saw him» – и никто его никогда больше не видел – авторы учебника посчитали, что это справедливо, за одну небольшую шалость быть съеденным волком… И вот Сашенька опять спала и вновь видела во сне себя то в ночном лесу, то на заброшенном озере, то в знакомой машине в компании все тех же живых и мертвых людей, попеременно убивающих и топящих друг-друга – и вдруг приходила в себя глубокой ночью в своей влажной от пота холодной кровати – измученная, дрожащая и едва уже способная отличить страшную явь от причудливого сна, живую фантазию от болезненного бреда…
Три раза в день, утром днем и вечером, мама давала ей красивые цветные таблетки, от которых температура быстро упала, оставив после себя лишь полный упадок сил, утраченный аппетит и тусклое безразличие ко всему минувшему и происходящему. Сашенька не могла и не хотела размышлять о невероятных событиях стремительно отдалявшейся во времени ночи, потому что, кажется, впервые в жизни обычно деятельный и неспокойный мозг ее словно устал и лежал неподвижно внутри головы – как серенькое подтаявшее желе. Еще в начале болезни поняв, что до мамы со своей неправдоподобной правдой не достучится, она тогда же успокоилась, решив, что никакой неотложной надобности рассказывать ей о сомнительном приключении нет – а версии для подружек еще предстояло быть скрупулезно разработанной на досуге.
Досуг настал, когда благодаря добровольно-принудительно поедаемой курице, отчаянно выставлявшей сероватое крыло из прозрачного, золотыми жиринками покрытого бульона, понемногу начали прибывать утраченные было силенки, а вместе с ними – желание читать, играть и придумывать. Накинув поверх новой теплой пижамы мамин белый пуховый платок и подогнув под себя ногу в толстом шершавом носке, связанном бабой Аллой из шерсти ныне покойного козла Хачика, Сашенька весь световой день просиживала на своем широком подоконнике, тихонько беседуя с Аэлитой, разглядывая атлас звездного неба, пытаясь нацепить на недовольную, сутки напролет спящую, стареющую Незабудку свои розовые жемчужные бусы – и между делом думала, ведя про себя бесконечный моно-диалог Моно – потому что говорила одна Сашенька, а диа – потому что, как всегда, говорила за двоих. Обычным ее собеседником всегда бывал очередной возлюбленный, но сейчас в ее жизни настал редчайший период, когда сердце ее почти пустовало: все прежние образы уже изрядно потускнели, а новый никак не находил дорогу к ее душе: одним кандидатом недолго побыл – и бездарно провалился – Семен Евгеньевич, а другого следовало поискать в каком-нибудь фильме или книге, но их привлекательные персонажи что-то никак в Иномирье влезать не желали. Все, приемлемые для нее лично, имели сугубо узкие интересы: например, она не знала, как объяснять языческому красавцу-вождю из восьмого века многочисленные технические новинки двадцать первого – да еще и заставить его вольно в них ориентироваться: проще было самой ненадолго сбегать в восьмой, наскоро полюбиться там, а про перипетии с трупами рассказывать кому-то более просвещенному.