– Что вас так обрадовало, сестра? – поинтересовалась она довольно сухо. – Не поделитесь ли с нами своими переживаниями? Глядишь, и мы с сестрой Бландиной развеселимся…
Эдит видимым усилием воли согнала с лица улыбку, придав ему подобающее монахине удрученно-возвышенное выражение. Делиться с настоятельницей своими мыслями она, по-видимому, не собиралась.
– Простите, матушка, просто мне вспомнилось кое-что, не имеющее прямого отношения к делу.
– Вот как? Вы витаете в облаках, сестра?
– Вовсе нет, матушка. Я внимательно прочла заметку и выслушала мнение сестры Бландины, равно как и вашу оценку последнего, и могу, если желаете, повторить все это слово в слово и даже присовокупить то, что вы обе подумали при этом… Просто в ожидании конца вашей дискуссии я начала думать о другом, вот и все.
Хамство было хорошо завуалировано, и настоятельница сочла нужным сделать вид, что ничего не заметила.
– Хорошо, сестра Эдит, не сердитесь. Так что вы можете сказать по поводу прочитанного?
– Ничего.
– Как – ничего? Но ведь это…
– …ужасно, матушка, но не более того. Как вы только что справедливо заметили в разговоре с сестрой Бландиной, об этой истории нам ничего достоверно не известно, да и не наше это дело – давать оценку чужим поступкам.
Тут вступила в разговор старшая воспитательница:
– Разрешите и мне ознакомиться с заметкой, мать-настоятельница? Хотелось бы узнать, что на самом деле заставило улыбаться сестру Эдит.
– Пожалуйста, – Эдит протянула Бландине вырезку и вновь странно улыбнулась.
На полосе «Фильсхофенского листка» от 23 марта 1962 года можно было прочесть следующее:
«Дитя или изверг?
В четверг, 22 марта, в одном из пригородов Фильсхофена произошла необычная семейная драма. Тринадцатилетний сын бывшей местной официантки – известный в округе воришка и прогульщик школьных занятий – безо всякой причины напал на своих спящих родителей и выплеснул на мать целый ушат неизвестной ядовитой жидкости, от которой на теле женщины остались обширные болезненные раны. В состоянии шока ее доставили в ближайшую больницу для оказания помощи. Внезапно возникшие осложнения в виде сильной лихорадки и онемения кожных покровов требуют дальнейшего врачебного наблюдения пострадавшей.
Потрясенный муж женщины сообщил, что проявивший агрессию мальчик с давнего времени отличался странностями поведения и страдал снохождением (или, говоря научным языком, сомнамбулизмом). Он всегда был замкнутым, нелюдимым и в высшей степени неблагодарным ребенком, однако явной враждебности до сих пор не выказывал.
Мальчик не пытался скрыться, объяснений не давал и, по свидетельствам сотрудников полиции, вид имел затравленный, что и понятно, учитывая низость и нелепость совершенного им поступка. Тринадцатилетний преступник был обезврежен и немедленно доставлен в психиатрическую клинику Панкофена, где он будет тщательно обследован врачами и подвергнут принудительному лечению».
– Ну, что я говорила? – сестра Бландина вернула вырезку аббатисе и сокрушенно покачала головой. – По-моему, сомнений в ненормальности ребенка нет, и он еще доставит нам проблем, однако вы правы, мать-настоятельница, – лишь милосердием и лаской можно облегчить страдания этой заблудшей души…
– Важнее постараться не стать причиной этих ее страданий, – подала голос сестра Эдит. – Жизнь изрядно потрепала этот зеленый росток, и, думаю, ничего плохого не будет, если хотя бы здесь, у нас, с ним станут обращаться тепло и по-человечески.
Мать Теофана посмотрела на нее поверх очков долгим оценивающим взглядом, прежде чем с угрожающим спокойствием изречь:
– Вы хотите сказать, сестра, что с кем-то из воспитанников здесь обращаются не по-человечески? Вы имеете в виду кого-то конкретно?
– Упаси бог, матушка! – чуть поклонилась Эдит, скрывая улыбку. – Однако… Я совсем недавно здесь и не знаю всех нюансов, но в списке воспитательных мер, что висит в преподавательской комнате, я нашла десятки санкций и наказаний, но ни единого поощрения…
– Как вы сейчас верно заметили, дорогая, вы у нас совсем недавно, а уже позволяете себе обсуждать устав обители! Думаю, что…
– Разве нещадная порка детей и попытки сломить их волю в темном сыром подвале прописаны в уставе ордена Петры-Виргинии? Если это так, то я очень прошу указать мне это место в тексте, мать-настоятельница!
Лицо Теофаны окаменело.
– Я не закончила, сестра Эдит, и не смейте более перебивать меня! До вечерней службы еще есть время, и думаю, что вам сейчас следует отправиться к себе и хорошенько обдумать свое дальнейшее поведение! Мы с вами еще вернемся к этому разговору, и надеюсь, что ваше отношение к правилам и иерархии (на последнем слове она сделала существенный нажим) в корне изменится. Ступайте!
Отвесив аббатисе глубокий, почти земной поклон, сестра Эдит вышла из кабинета. Разумеется, она поступит именно так, как ей приказала матушка, и постарается раскаяться в недостойном своем поведении.
На смазливом лице сестры Бландины играла улыбка гиены. Ничего не могло быть приятнее такого подарка – быть свидетельницей унижения этой задиристой выскочки, мнящей себя сердобольной и целомудренной! Словно полный кувшин животворящего бальзама пролила Теофана на израненную душу старшей воспитательницы!
– Как хорошо вы ее пожурили, мать-настоятельница! Теперь она тысячу раз подумает, прежде чем поучать кого-либо!
Аббатиса едва слышно вздохнула.
– Идите и вы, сестра Бландина, идите! Посвятите оставшееся до литургии шестого часа время своим обязанностям. Кстати, сестра Ойдоксия зачем-то искала вас.
Легкий поклон, и старшая воспитательница интерната вышла вон.
Время приближалось к одиннадцати, и в замке Вальденбург было тихо. Все воспитанники находились на занятиях в поселковой школе (в самом монастыре им преподавали только религию, чистописание и природоведение, в котором каким-то образом была сведуща сестра Азария), большинство монахинь трудились каждая на своем поприще (кто сестрой милосердия в больнице, кто в булочной, кто в городской библиотеке), а глухонемая сестра Вера, окончив свои прачечные дела, сидела с рукоделием в углу холла и шума не создавала. Крючок прыгал в ее отекших, заскорузлых руках на удивление бойко, а выползающее из-под него белое кружево, коего Вера за ее многолетнее пребывание в монастыре навязала километры, поражало тонкостью работы. В маленький мирок глухонемой было трудно пробраться, да в нем, наверное, и не было места ни для кого, кроме Бога. Рассказывали, что Вера не всегда была такой: когда-то она якобы даже читала стихи со сцены и готовилась в артистки, но, чудом избежав смерти от топора пьяного отца и став свидетельницей того, как этот самый топор превращает в кучу кровавого месива ее мать, Вера утратила речевые способности, замкнулась в себе, опустилась и, несколько лет проведя в доме для умалишенных, была отпущена в обитель ордена Петры-Виргинии. Не получив никакой профессии и не умея говорить, она, в отличие от других сестер, не могла работать за стенами монастыря, а потому занималась прачечной, смотрела за порядком в помывочной и кладовых, да иной раз, когда этого требовали обстоятельства, приглядывала за сорванцами-воспитанниками. В обители Веру по большей части просто не замечали, она была словно частью интерьера, и мало кто задерживался взглядом на ее бесформенной приземистой фигуре с невыразительным, покрытым сеткой морщин лицом и всегда чуть шевелящимися, как будто она хотела поведать о чем-то, губами.
В это время дня в замке не было никаких занятий: религиозные назидания матери Теофаны воспитанникам были запланированы на шестнадцать часов, а изучение жизнеописания Святого Фомы – лишь на завтра. Сестре Азарии с ее природоведением также не нашлось места в сегодняшнем расписании, так что остаток монастырского дня обещал быть спокойным. После повечерия сестры, не занятые воспитанием молодежи, кивнут друг дружке и, оберегаемые ангелами, разойдутся по своим кельям. С этого момента и до утра для монахинь наступало время «большого молчания», которое, согласно уставу, могло нарушаться лишь в экстренных случаях.
Воспитатели, конечно же, были освобождены от исполнения этого предписания, так как молча совладать с дикой оравой разнузданных детей и подростков было бы не под силу ни уродливой, как саламандра, Ойдоксии, ни прекрасной, как породистая лошадь, Бландине, ни даже спокойной и терпеливой Эдит. Первым двум речь требовалась для громогласных или шипяще-угрожающих журений, последней – для вдумчивых, рациональных объяснений и завораживающих историй, которых она знала в избытке. Когда сестра Эдит садилась на стул у двери в их спальню и вела сказ о каком-нибудь влюбленном в тень огня средневековом рыцаре, нашедшем смерть на подступах к объекту своего вожделения (скрывающемуся, само собой разумеется, в замке Вальденбург), то даже начитанный скептик Шорши откладывал в сторону свою очередную книгу и начинал прислушиваться к тихому, немного приглушенному голосу девушки – самой молодой из датских ключниц. Как только это происходило, замолкали, будучи знакомы с гневом своего предводителя, даже самые неугомонные из воспитанников, а долговязый Карл по кличке Бродяга, которому ничего, кроме пакостей, интересно не было, просто забирался с головой под свое колючее одеяло и засыпал.
Свои волшебные рассказы и тихие, никому не знакомые странные напевы, которые она обращала, как правило, к притаившейся за окном ночи, сестра Эдит чередовала с расспросами. Ее интересовало все: как прошел день у Томаса и что так обрадовало сегодня после завтрака Франци? Почему плакал в раздевалке маленький Анди? Не находит ли Шорши, что школьная учительница географии слишком мало требует от него (ведь он такой умный!) и зачем Вилли Кай снова целых полчаса топтался у входа в подвал, ведь там нет ничего интересного? Ах, вот как?! Он хотел убедиться, что дверь плотно закрыта? Какая чепуха! Он уже большой мальчик и должен бы понимать, что никаких чудовищ там нет…
И так далее. Ни спорить, ни тем более ругаться с сестрой Эдит было невозможно, как невозможно, да и не хочется, плевать в солнце, согревающее и дарящее тебе лучи своего света. Эта кроткая женщина, неизвестно почему принявшая постриг, не была ни грозной, ни властной, ни даже просто волевой, но именно ее тихий, ласковый голос в мгновение ока наводил порядок в нестройных рядах «трудных» подростков. Такого волшебного эффекта не достигал ни ледяной, состоящий почти из одних приказов, «барабанный бой» сестры Бландины, ни проникнутый ненавистью зубодробильный скрежет старой карги Ойдоксии, единственной целью которой было найти повод для применения пыток к «несносным поганцам».
К несчастью, три воспитательницы должны были чередоваться при исполнении своих обязанностей, и потому лишь каждый третий вечер дети могли рассчитывать заснуть без страха и окриков, а заодно и услышать что-нибудь интересное. Впрочем, некоторым из них – тем, что постарше, – созерцание раскрепощенно дефилирующей вдоль ряда двухъярусных коек пышнотелой нимфы Бландины также доставляло немалое удовольствие. В их глазах она была воплощением женского начала, и каждый подросток, которому доводилось вдохнуть дурманящий запах ее тела, получал на ночь порцию таких снов, до которых волшебным сказкам Эдит было никогда не дотянуться.
Лишь сестра Ойдоксия – карикатурный слепок сказочных лесных троллей – являла собой истинную беду: редкий вечер ее дежурства проходил без отправки одного из воспитанников в темный сырой подвал для увещевания, а то и назначения на следующий день полноценного вразумления. В отсрочке наказания и заключался маленький «фокус» сестры Ойдоксии: назначая издевательство за какую-нибудь явную мелочь, она не могла быть уверенной, что мать Теофана не отменит экзекуцию, а потому определяла отсрочку до завтра – в надежде, что обуреваемый ужасом ожидания виновник ударится ночью в бега, что уже по всем правилам неминуемо каралось вразумлением. Со временем эту ее стратегию раскусили, и воспитанники вальденбургского интерната не спешили обмочить штаны при оглашении ею приговора, но ненависть и презрение к сестре Ойдоксии от этого меньше не стали, и она чаще, чем другие сестры, становилась объектом злых мальчишечьих шуток. Впрочем, за кусачего рака в кармане плаща, кусок собачьего дерьма в ботинке и даже просто неосторожный смешок за спиной зловредная ведьма всегда люто мстила, поэтому конца этой войне не предвиделось.
Ну, и с некоторых пор в монастыре появился еще один примечательный персонаж, точнее, не появился, а приобрел новые качества. Речь идет о сестре Эпифании, с которой произошла несчастливая история, послужившая к тому же источником самой, пожалуй, мрачной легенды Вальденбурга, которую подслушал (а может быть, и выдумал) не так давно один из местных героев – ушлый мальчонка по имени Франци.
Как-то раз этому самому Франци довелось иметь скучное «ботиночное дежурство» – сидел на низенькой скамейке в одной из комнат общего пользования в Верхнем замке (для уплаты трудового долга воспитанников туда пускали) и чистил вываленные перед ним бесформенные, похожие на солдатские, ботинки своих милосердных наставниц. Для того чтобы иметь удовольствие несколько часов кряду дышать гуталином, никакой провинности не требовалось – эта работа являлась частью обязательной программы воспитания сирот, позволявшей им, по словам матери Теофаны, «хотя бы на полногтя отблагодарить добрых сестер за каторжный воспитательский труд и те мучения, что они претерпевают».
Так вот, сидя на скамейке и махая без устали щеткой и бархоткой, парнишка увидел через приоткрытую дверь гладильной комнаты согбенные черные спины двух монахинь, склонившихся над подоконником и рассматривающих что-то в свете заходящего солнца. По напряженному шушуканью и временами прорывающемуся сквозь него легкому повизгиванию мальчишке стало ясно, что две «коровы» (как он тут же окрестил монашек) – жирная и тощая – напали на что-то, крайне их заинтересовавшее. Перешептываясь, они касались друг дружки своими крахмальными косынками и нетерпеливо переминались с ножки на ножку. Одну из них – толстуху Магду – чистильщик ботинок хорошо помнил и побаивался: ведь это именно она выкрутила ему давеча ухо да так натрубила в него своим гнусавым басом, что он чуть не написал в штаны. Имени второй монашки – тощей невзрачной тетки – он не знал, – она была занята где-то при хозяйстве и к его воспитанию отношения не имела.
Сейчас эта самая хозяйственная тетка что-то настойчиво доказывала Магде, тыча пальцем в лежащую перед ними на подоконнике вещь, а та, видимо, не желала принимать на веру речи собеседницы и невразумительно бубнила в ответ. Наткнувшись на стену твердолобости и теряя терпение, тощая монахиня повысила голос, и до замершего со щеткой в руке Франци долетели следующие слова:
– Какая же ты, Магда, ей-богу! Говорят тебе, что так оно и есть!
– Бррр… Бом-бум, дрр… – последовал ответ толстухи.
– Да ты не спорь, а подумай сама! Ну, где ты нашла эту гравюру?
Тут Магде, видимо, «вступило в стегно», она схватилась рукой за свою жирную ляжку и разогнулась. Она больше не подпирала рукой подбородок, и теперь ее ответ можно было разобрать.
– Ну, в подвале нашла, Эпифания, за старой решеткой. Я ведь тебе говорила…
«О как! Эпифания! – фыркнул про себя случайный свидетель разговора, не выпускавший из руки сапожную щетку. – Интересно, кто придумал давать монахиням такие идиотские имена?»
– А почему до тебя ее никто не нашел?
– Так ведь это… Решетка же землей была завалена, а когда недавно прокладывали трубы и отгребли землю, так она и выступила на свет божий. Открыть-то ее все равно нельзя, а вот руку просунуть можно.
Собеседница Магды хмыкнула и посмотрела на ту с любопытством.
– Чего это тебе приспичило руки туда просовывать? Что ты вообще там делала? Или забыла, что нам теплый туалет соорудили?
Толстуха смутилась:
– Да нет… Я не…
– Понятно. Жратву прячешь, – подвела черту Эпифания и тут же забыла об этом. – Так ты подумай, сколько времени эта гравюра могла там пролежать! Несколько сот лет!