И захотелось Сережке в эти минуты увидеть своего друга – он его очень любил. Даже показалось: вот открывается дверь – и на пороге веселый, улыбающийся Силушкин.
– Представляешь, Сереженька, он хотел написать письмо Рейгану, но передумал, сказав: « Хоть он и господин президент, но все-таки маленькая шестеренка в механизме капстроя. Большущие, говорит, шестерни – толстосумы, бизнесмены, то есть жадные мира сего, – приводят в действие этот механизм. А войны, говорит, агрессии, борьба за рынки сбыта – это как бы смазка для ржавеющего этого механизма.» А вообще-то, он, Рейган, – самый отъявленный пацифист! А Пентагон, этот военно-промышленный пятиугольник, – это змеиный серпентарий… Потом мы с Володей говорили о компьютерах, о перестройке, о новой школьной реформе. И я сказала, что всем учителям надо знать: трудных учеников не бывает, есть труднейшая к их сердцу дорога; пора перекинуть мост понимания, чуткости и доверия через реку отчужденности! Хорошо сказала – верно? Это можно было бы сказать с кафедры или высокой трибуны!
Сергей, как святыню, взял что-то белое с письменного стола, подошел к Оксанке.
– Возьми. – Он взволнованно протянул большой белый конверт с пластинкой, будто это было самое сокровенное в его жизни письмо, в каждой строчке которого билось, как сейчас, его сердце. Это были волшебно звучащие, лечащие человеческие сердца и души сонаты Бетховена: «Лунная», «Патетическая», «Аппассионата», «Аврора».
Оксанка нежно, как дитя, прижала к груди пластинку и тихонько, как брата, поцеловала Сережку – мальчик, едва не плача от счастья, почувствовал: теплый лепесток розы коснулся его щеки.
Он рад был, что она молчала, и это молчание было для него счастьем, и он смотрел на девочку как на божество, которое никогда и ничем не обидит.
«Как жаль, что я не умею рисовать. Я бы хотел нарисовать тебя, Оксанушка, – нежная соната моего сердца!»
3
Интересную книгу о Николло Паганини прочитал Сергей. Уставшая мать спала, а он на цыпочках вышел на кухню и до утра, сочувствуя и страдая, жил судьбой великого маэстро. Порой ему казалось, что он смог бы повторить эту жизнь. Потом он прочел статью в газете, в которой автор на основании подлинных документов и фактов доказывал, что Паганини был очень обаятелен и даже по-своему красив – там же, над монографией-статьей, помещался портрет великого скрипача.
«Кому же из современников – а может быть, коллег – понадобилось так оклеветать имя гения, сделать его уродцем, чуть ли не колдуном? – рассуждал Сережка, выходя из метро. – Искусство должно жить без зависти! Паганини играл на скрипке, звуки которой проникали в сердца. Он хотел сделать людей добрее, чище, искреннее. В душе каждого человека есть струны, пусть же они не ржавеют, а всегда звучат музыкой добра!»
Он стал думать о книгах. Каждая прочитанная книга ложится в ячейку памяти, ни одна из которых не должна пустовать – словно соты, заполненные медом знаний.
Какой-то внутренний тормоз вдруг резко остановил ход его мышления, и он вспомнил, как однажды, все так же философствуя-размышляя, чуть не попал под самосвал. Водитель, потрясая булыжниковым кулаком, кричал: «Кусок долбошлепа – жизнь надоела?!» Пешеходы, увидев бледно-испуганного мальчика почти у самых фар машины, вспомнив своих детей и внуков, громко, волнуясь, заговорили, словно заочно воспитывая своих чад, а он подумал о матери: она бы не вынесла эту трагедию. Самосвал с бульдогообразной мордой мог навсегда перечеркнуть его жизнь. И он подумал о поэтах, художниках, композиторах, о всей ученой братии, которые, не взирая ни на что, мыслят везде и всюду.
Дверь открыла Аделаида Кировна. На ней был халат – яркий, живописный, с какими-то диковинно-сказочными цветами. Она, вероятно, ждала кого-то другого – хотела произвести эффект своим фешенебельным одеянием.
– Наконец-то, Сереженька, здравствуй и заходи! – постно улыбнулась.
Отрок подсознательно уловил: талант перевоплощения генетически заложен в этой притворщице.
Здесь, в просторной прихожей, были одни зеркала. Глаза хозяйки красноречиво говорили: это ультрамодно!
«Как в павильоне смеха», – констатировал Сергей.
– Мама, ты у меня сегодня светофор! – провизжал откуда-то голос Светы. – Сережа, мы чичас!
Мелодично зазвонил входной звонок.
– Начинается! – раздраженно произнесла Аделаида Кировна и приоткрыла дверь. Лицо такое, словно влепит пощечину. – Ну что тебе?!
– Тетечка Аделаидочка, вы… вы… не могли бы, пожалуйста большое, дать почитать «Три мушкетера» Александра Дюма? – звенел в приоткрытую щель детский робкий голосок, боясь отказа.
– Три мушкетера ускакали галопом, а дядюшка Дюма пусть отдохнет! – и хлопнула дверью, отчего Сергей и та девочка вздрогнули одновременно, ощутив холодную изморозь на теле.
Сергею стало стыдно, неприятно, до боли нехорошо – ведь просительница могла подумать, что и он такой же меркантильный. Ему хотелось догнать заплаканную девочку, успокоить, сказать, что он ей принесет свою книгу.
Аделаида Кировна, как тюремщик, щелкнула замком, и мальчик почувствовал себя заточенным в крепость, где лишь бездушие и бессердечие.
«Здесь музыка не будет жить!»
Он пошел вслед за Аделаидой Кировной в гостиную. На донышке сердца, он знал, навсегда останется маленький, остро колющий камешек, который не смоет никакая вода счастливой и благополучной жизни. Сколько уже их, этих камешков, в его сердце, больно ранящих его?
– Садись-ка в вольтеровское кресло и листай журнальчики заграничные! Можешь транзистор включить. А может, цветной телевизор? Или включить магнит – послушаешь записи?
– Спасибо, – неохотно взял в руки журнал. Он хотел, чтобы она побыстрее ушла. Этот человек, подумал он, живет только вещами.
– Мы, так сказать, ретируемся!
«Слава богу, аукционерка!»
Когда Аделаида Кировна вышла, Сережка облегченно вздохнул, словно выпустил из легких угарный воздух. Слух, зрение, мысли, мышцы словно сбросили с себя нечто мешающее и снова зажили своей привычной, естественной жизнью. Но ненадолго.
«Как они похожи друг на друга – мать и дочь. Во всем у них жеманность. А улыбаются – точно резинку натягивают на рот.»
В просторной комнате стоял сверкающе белый рояль – американский «Стейнвей». Вид у него был надменно-самодовольный, сытый, аристократический; казалось он был обласканный тысячью восхищенных взглядов. Возле него хвастливо вымахала почти до потолка развесистая декоративная пальма, она словно молвила гостю: вот я какая, не то что некоторые кустарниковые! На полках очень много книг, скучно смотревших разноликими корешками, ибо страдают интеллектуальным параличом – никто их не читает. Со стен улыбаются и подмигивают певцы, гитаристы, кинозвезды, прочие-прочие, все они иностранцы, и Сережка чувствует себя в их окружении чужим.
Когда Сережка взглянул на хрустальную люстру, ему показалось, что он находится в иностранном консульстве. Мальчик сидел, напрягаясь всем телом, боясь шевельнуться или скрипнуть креслом, даже дышал тихонько-тихонько. Нигде не чувствовал он себя так скованно. Все время чудилось, что кто-то, спрятавшись за портьерой, набюдает за каждым его взглядом и движением, стоит не так или не туда посмотреть, или просто повернуться, как тот невидимка подумает, что он вор. Поэтому Сережка делал вид, что читает сосредоточенно, хотя ничего не воспринимал, просто блуждал глазами по строчкам абзацев. И он понял, что стеснение породило невидимку, и это бывает не только с ним, а и со всеми застенчивыми людьми.
«Что со мной? Боюсь взглянуть даже на книги – точно одну из них уже украл».. – И он кашлянул, как бы давая знать, что он все так же недвижно сидит на кресле и прилежно просматривает журналы.
Кто-то царапается в дверь – она скрипуче приоткрылась, и виноватой походкой, словно извиняясь перед гостем, вошла Рута. Чувствовалось, что собаку обидели и она не в настроении. Рута лизнула руку приятеля, выказывая этим свое уважение, потом легла, положив узкомордую, с печально-умными глазами голову на лапы.
– Что скажешь, Руточка? Как поживаешь? – обрадовался он приходу овчарки – ведь она как бы сбросила с него эту чертову смирительную рубашку.
Глаза у собаки были говорящие.
«Живу хорошо, Сережа, – отвечали агатовые глаза,– Гурманкой стала: курицу жру, ветчину, колбасы копченые. – Но скушно мне, нет той вольготности, что у дворняжек. Пусть их обзывают шавками, ублюдками, а я, чистопородная, голубокровная, с богатой родословной, завидую им. Мы, собаки, свободолюбивые! Вот хозяйка моя, Адель, думает, что она выводит меня на улицу, а ведь все наоборот…»
Рута мгновенно подняла голову, испуганно взглянула на вошедшую в ярко-попугаистом костюме Свету. Собака встала, ожидая команду.
– Место! Место, Рута! Кому сказано?! Брысь!.. – топала ногой Света, показывая свой характер гостю.
Овчарка, повинуясь властности хозяйки, исчезла, затаив в груди очередную обиду.
Сергей видел, как Рута, опустив хвост, сверкнула глазами, показывая белки, – она, вероятно, хотела «надерзить», огрызнуться за то, что Света так непочтительно отнеслась к ней в присутствии гостя, которого она обожает. Сергей почувствовал себя виноватым – будто из-за него прогнали собаку.
– Тебе нравится мой домашний костюмчик? – Стала перед ним как манекенщица. Прошлась к окну и, крутнувшись на месте, вернулась.– Часики гонконгские! – Показывает. – Прическа моя – последний балдеж моды. Ласточкино гнездо – сама придумала. Завтра придешь – увидишь прическу а-ля мыльная, пшеничного цвета пена на голове.
«Не жди – никогда к тебе не приду!»
–Ах, как я люблю, когда мне звонят по телефону!.. Я непременно сниму трубку и мелодичным голосом проинесу: «Алло, я вас слушаю!» Ну почему ты мне не звонишь?
«С жиру бесится!»
– Молчание – сестра благородства, но не всегда эта сестрица прекрасна, сказала Света чью-то мысль. – Молчание – золото, но не вегда это золото высокой пробы!
– Аделаида Кировна сказала, что ты сочинила вальс-скерцо, серьезно напомнил Сергей о цели своего прихода.
– Только это не скерцо, а попурри! Да-да, попурри! – произнесла так, словно это слово знакомо только ей.
«И это нужно уметь сочинять», – положил журнал на красный круглый столик, давая понять, что готов слушать.
– Я слушала в Большом зале консерватории Святослава Рихтера! – Она стояла, облокотившись на рояль, словно позировала фотографу. – Ты был в Большом зале консерватории?
– Не был.
– У-у, ты можешь только пожалеть!.. Белые – точно из мрамора – двери, изумительная лепка, а на стенах портреты выдающихся композиторов – кстати, моих кумиров. Мы с мамочкой сидели в самом лучшем ложе и в поле нашего зрения был весь партер.
«Можно сидеть в самом лучшем ложе и ничего не понимать. Хотя по лицу это непросто определить, ибо у псевдолюбителей искусства богатая палитра мимики. Они так страдают, слушая Бетховена или Баха, что им нельзя не поверить.»
– О, когда играет Святослав Теофилович, я слышу журчание весеннего ручейка, веселые песни жаворонков в поднебесье, я вижу лазурь неба необыкновеннейшую, широкие поля, мудрые леса и луга тучные.– Руки ее словно витали, она, как волшебница, пыталась ими колдовать, и ей казалось, что над кончиками ее пальцев порхает жаворонок. Голубые глаза распахнуто смотрели на потолок и стены, и ей чудилось, что они оживают, раздвигаются, показывая, как на киноэкране, небо, ручьи, поле, луг, леса.
Сергей с трудом сдерживал смех, и, чтобы не выдать выползшую легкую усмешку, он прикрыл губы ладонью.
– А ты знаешь, что Гете читал Гебеля без словаря?
Сергей вдруг не выдержал, стал заметно нервничать, бледнея:
– А кто это сказал, что Гебель… то есть Гете, не зная швабского наречия, понимал Гебеля?!
– Не знаю…В сущности, это не столь важно!
– Нет, важно, коль ты устроила этот диспут! Это сказал Сергей Александрович Есенин в своей литературно-критической статье «Отчее слово»!
– Не хочешь ли ты сказать, что я вообще инфантильна?!
«Я не врач-дефектолог!»
Визави была обескуражена точным ответом, но несмотря на это, задрав
кверху подбородок, генералом посмотрела на Сережку.
Она осанисто села за белый рояль и плавно опустила длинные пальцы на клавиатуру – точно не играть села, а вот сейчас подойдет к ней маникюрша и, ловко орудуя пилочками и другим инструментом, станет чистить и полировать ее нежнейшие пальчики и ноготки.
Первые аккорды были такие, словно по клавишам пробежал испуганный заяц. В эти минуты пианистка думала о грациозном своем туше и впечатле-нии, какое производит на гостя, и ей все время казалось, что она играет в Большом переполненном зале консерватории. Брови подпрыгивали, туло-вище покачивалось из стороны в сторону, руки, казалось Сережке, не то дирижировали, не то старались кого-то загипнотизировать.
«Мимики и движений столько, словно исполняются тяжелейшие пассажи. А где музыка? Она убежала от тебя, Света, боясь стать уродливой и рахитичной. Все темпы смешались – и получился бедло-диссонанс!»
От какофонической галиматьи болела голова – Сергей заткнул уши пальцами, зажмурил глаза, но мерещившийся рой шмелей все еще жужжал в его ушах. Мучительная пытка продолжалась. Еще мгновение – и мальчик, тонко понимающий музыку, с болью реагирующий на всякую фальш, мог бы упасть в обморок. Он дрожал всем телом, стеснялся, то и дело прикрывая глаза ладонью, краснел перед неодушевленными, окружающими его предметами, будто это не Света, а он играл на рояле.
Когда Сергей увидел на Светыном лбу капли пота, он чуть было не расхохотался. Чтобы отвлечься, прийти в себя, он стал смотреть на люстру, где каждая висюлька-хрусталинка светилась и сверкала, будто внутри ее горела электрическая лампочка.
– Коктейль на трех сиропах!..Вкусно и освежающе!..– услышал Сергей, не понимая, к кому обращаются, еще не выйдя из полушока.
На столе появились два золотистых стакана с пластмассовыми соломинками.
– У тебя, Сережа, большой коэффициент благородства и культуры. Я рада, что вы с Ланочкой дружите. – Сергею казалось, что ему приснился страшный сон, в котором Светына какофония разрывала барабанные его перепонки, и он, увидев возле себя два странно улыбающихся лица, ощутил
озноб. – У меня сенсационная новость, – пропетушила Аделаида Кировна, твоя тетя, Лануся, назвала щенка, которого мы ей подарили, Аллегро! – и засмеялась, словно увидела Чарли Чаплина.
Сергей хотел встать, уйти, но что-то держало его. Вначале ему казалось, что эти взгляды точно привязали его к креслу, но потом он понял, зачем так терпеливо ждал конца – он хотел изучить, узнать этих людей, чтобы потом сочинить музыкальный памфлет.
– Сережа, не правда ли, оригинально придумано? – вопрошала Аделаида Кировна, сев в кресло, – А каково композиционное решение?
Сергей, мотнув головой, испуганными глазами посмотрел на Аделаиду Кировну и Свету, и ему показалось, что он, сидя в этой холодной крепости, стал бездарным, похожим на этих ходячих роботов, и страшная мысль молнией пронизала его насквозь, и он, больно сдавив виски, дико закричал:
– Откройте!.. Отпустите меня на волю!.. Я хочу уйти отсюда!..
На улице было по-летнему хорошо.
Солнечные лучи – теплые, нежные, как материнские руки.
Воздух показался Сережке свежим, целебным, и он чувствовал то, что чувствует спелеолог, вышедший из глубокой темной пещеры на свет божий.
«Музыка отвернулась от тебя, Света, – думал отрок, радостно шагая по тротуару, улыбаясь домам и деревьям. – Она не каждому открывает свои волшебные кладези звуков. Каждый музыкант несет в сердце свою мелодию, которая звучит в нем с первого дня рождения; и когда он умирает, душа его живет в бессмертных его творениях. Тебе, Света, никогда не быть в стране, называемой музыкой. Тебе купили дорогой американский «Стейнвей», но знай: талант не покупается и не продается!»
И он с улыбкой вспомнил слова отца: «Талант, сын, – это как бы конь, которого нужно каждый день питать овсом знаний, иначе он, исклячившись, погибнет!»