Наконец усталость взяла верх над мучительным смятением моих чувств. Не раздеваясь, я рухнул на постель, мечтая забыться хотя бы ненадолго. Но это не помогло, лишь спустя несколько часов мне удалось задремать, и в этой полудремоте мне явилось кошмарное видение. Моя Элиза, прекрасная и цветущая, как майская роза, шла по одной из улиц Ингольштадта. Я бросился к ней и с восхищением обнял, но едва успел коснуться губами губ своей невесты, как они похолодели, черты лица Элизы начали стремительно меняться. Уже в следующее мгновение я держал в объятиях труп моей матери, окутанный смертным саваном, вдыхая запах тления и могилы.
Я проснулся, с ног до головы покрытый холодным потом. Зубы мои стучали, тело гнули и ломали судороги, сознание мутилось. И тут в мутном свете луны, проникавшем сквозь щель в шторах, я увидел омерзительного урода, сотворенного моими руками. Он стоял, приподняв полог кровати; глаза его были устремлены прямо на меня. Безгубый рот двигался, издавая нечленораздельные звуки, а временами растягивался в жутком подобии улыбки.
Он протянул руку, словно пытался схватить меня, но я вырвался, увернулся от него, выскочил из спальни и бросился вниз по лестнице, ведущей во двор дома. Остаток ночи я провел во дворе, забившись в дальний угол, прислушиваясь и пугаясь любого звука, который мог означать приближение чудовищного монстра, которого я наделил жизнью.
Я не преувеличиваю – на это существо нельзя было смотреть без содрогания. Даже египетская мумия, чудом возвращенная к жизни, не могла бы оказаться ужаснее и отвратительнее. Я видел свое творение неподвижным, еще не оконченным, лежащим на лабораторном столе, но и тогда его безобразие бросалось в глаза. Когда же его мускулы и суставы наполнились движением, получилось нечто настолько страшное, что даже фантазия средневековых художников, изображавших силы ада, казалась рядом с ним бледной и вымученной.
Я провел кошмарную ночь. Временами мой пульс бился так часто и сильно, что я опасался разрыва сердца, а порой едва не лишался сознания от слабости. К моему страху примешивалась горечь разочарования – то, о чем я так страстно мечтал, превратилось для меня в нескончаемое мучение, и с этим ничего невозможно было поделать!
Когда наконец-то забрезжил свет наступающего дня, угрюмого и ненастного, я взглянул на башню ингольштадтской ратуши – часы показывали шесть. Глаза мои горели от бессонницы. Привратник отпер ворота двора, служившего мне в ту ночь убежищем; я вышел на улицу и торопливо зашагал, озираясь на каждом углу, словно пытался избежать крайне нежелательной для меня встречи. Вернуться домой я не решался; какая-то сила гнала и гнала меня вперед, несмотря на то, что вскоре я промок до костей от дождя, безостановочно хлеставшего с мрачного, как драпировка катафалка, неба.
Так я ходил долгое время, пытаясь хотя бы энергичным движением облегчить душевные мучения. Я миновал улицу за улицей, не всегда понимая, где нахожусь и как сюда попал. Сердце мое то трепетало, то замирало, а шаги становились все более неровными.
Наконец я добрался до постоялого двора – туда обычно прибывали почтовые кареты. Там я остановился, сам не зная почему, уставившись неподвижным взглядом на карету, показавшуюся в дальнем конце улицы. Как только карета приблизилась, я понял, что это дилижанс из Швейцарии. Он остановился рядом со мной, дверцы распахнулись, и оттуда выскочил не кто иной, как Анри Клерваль.
– Виктор, дорогой мой! – воскликнул он. – До чего же я рад тебя видеть! Какая удача, что ты оказался здесь и мне не пришлось тебя разыскивать по всему Ингольштадту!
Не берусь передать радость, которую я испытал при виде друга. Одно его присутствие напомнило мне об отце, Элизе, младших братьях, о милых сердцу радостях домашнего очага. Сжимая Анри в объятиях, я на миг позабыл весь свой ужас, и впервые за много месяцев душа моя наполнилась светлой и безмятежной радостью. Я от чистого сердца приветствовал друга, и мы рука об руку направились к моему дому. Клерваль без умолку рассказывал о наших общих друзьях и радовался, что ему наконец-то было разрешено приехать в Ингольштадт.
– Ты и вообразить не можешь, – говорил он, – как трудно было убедить моего отца, что далеко не все необходимые человечеству знания заключены в пособиях по ведению бухгалтерских книг. Думаю, что и после всех моих усилий он не вполне поверил мне, потому что на все мои просьбы из месяца в месяц отвечал одно и то же: «Я зарабатываю десять тысяч флоринов в год – без греческого языка; и ем-пью без всякого греческого языка. Зачем же мне греческий язык?» Однако любовь ко мне все-таки оказалась сильнее его ненависти к наукам, и он разрешил мне отправиться в поход за знаниями.
– Я бесконечно рад тебя видеть, но скажи же скорей, как поживают мой отец, младшие братья и Элиза?
– Они здоровы, и все у них обстоит благополучно. Тревожит их только одно: ты слишком редко даешь им знать о себе. Да я и сам хотел бы укорить тебя за это, но… – Анри внезапно остановился, пристально вгляделся в мое лицо и продолжал: – Но, мой дорогой Франкенштейн, я только сейчас заметил, что выглядишь ты совершенно больным, исхудавшим и изможденным. А глаза у тебя налиты кровью, словно ты не спал неделю подряд.
– Ты прав. Я слишком напряженно занимался одним экспериментом и не мог позволить себе ни минуты отдыха. Теперь все кончено и я свободен.
При этих словах внутренняя дрожь снова вернулась ко мне. Я не смел даже подумать, не то что рассказать другу о событиях злосчастной прошлой ночи. Вместо этого я прибавил шагу, и мы скоро оказались у моего дома.
Только здесь я понял – и эта мысль пронзила меня ледяным холодом, – что существо, оставшееся у меня в лаборатории, могло все еще находиться там. Я боялся чудовища, но еще больше боялся, что его увидит Анри. Пришлось попросить его немного подождать внизу. Я торопливо поднялся по лестнице, моя рука уже коснулась дверной ручки – однако я невольно застыл на месте. Холодная дрожь пронизала меня насквозь. Наконец я рывком распахнул дверь – за ней никого не оказалось. Гостиная была пуста, не было ужасного гостя и в спальне. Я едва решался поверить в это, но когда окончательно убедился, что мой враг исчез, сломя голову кинулся вниз за Клервалем.
Мы поднялись ко мне, и вскоре слуга из соседнего трактира подал нам завтрак. При этом я был просто не в состоянии сдерживать охватившую меня дикую радость. Все мое тело дрожало от возбуждения, сердце бешено билось, я не мог ни минуты усидеть на месте: перепрыгивал через стулья, хлопал в ладоши, неестественно хохотал. Поначалу Анри приписывал эти странности неудержимой радости, вызванной нашей встречей, но, приглядевшись внимательнее, заметил в моих глазах искры безумия, а мой хохот показался ему истерическим.
– Виктор, дорогой мой, – воскликнул он, – скажи, ради Бога, что с тобой происходит? Ты явно болен, и я хочу понять, в чем причина твоего состояния?
– Даже не спрашивай, – глухо произнес я, закрыв лицо руками. Мне почудилось, что огромное страшное существо снова тенью проскользнуло в комнату. Сейчас оно поведает Клервалю обо всем… – Друг мой, спаси меня, спаси!.. – больше не владея собой, отчаянно закричал я, и мне почудилось, что чудовище схватило меня. Я стал из последних сил отбиваться от призрака и, охваченный судорогами, рухнул на пол.
Бедняга Анри! Что он должен был чувствовать в эту минуту! Встреча, которой он ждал с такой радостью, обернулась бедой. Но сам я не мог ничего этого сознавать. Я лежал без памяти, и прошло много, очень много времени, прежде чем сознание начало возвращаться ко мне.
Глава 3
Смерть в Женеве
1
То был первый приступ нервной горячки, на несколько месяцев приковавшей меня к постели. Все это время Анри Клерваль был моей верной сиделкой. Щадя здоровье моего отца, которому дальняя дорога была не под силу, и зная, как моя тяжелая болезнь огорчит Элизу, он скрыл от них серьезность моего положения. Он твердо надеялся на мое скорое выздоровление и знал, что никто не сумеет ухаживать за мной так, как он.
Однако болезнь моя оказалась намного более серьезной, чем казалось поначалу, и только самоотверженность и целеустремленность моего верного друга помогли мне вернуться к жизни. День за днем в лихорадочном бреду мне являлось созданное мною чудовище, и я вел с ним длинные беседы. Эти речи и предметы, к которым они относились, поразили Анри. Поначалу он принял их за бессмысленный бред, но я снова и снова со страшным упорством возвращался к одной и той же теме, и в конце концов это убедило моего друга в том, что причиной моей болезни является некое странное, выходящее за пределы обыденной реальности событие или происшествие.
Мои рассудок и телесное здоровье восстанавливались мучительно медленно – болезнь возвращалась не раз и не два, принося глубокое огорчение моему преданному другу. Но я хорошо помню минуту, когда вновь вернулся в реальность; я обвел глазами комнату, с удовольствием узнавая знакомые предметы, и вдруг заметил, что на деревьях за окном вместо осенних листьев распускается клейкая весенняя листва.
Весна и в самом деле стояла волшебная, и ее животворное дыхание во многом способствовало моему исцелению. Я чувствовал, что возрождается не только природа, но и мое сердце, которое наполнялось любовью и давно позабытой радостью. Я стряхнул с себя сосредоточенную мрачность и угрюмость и вскоре стал так же весел и беззаботен, как в ту пору, когда моей души еще не коснулось зловещее дыхание роковой страсти.
– Анри, дорогой мой, – воскликнул я, – как ты бесконечно добр! Какая у тебя щедрая душа! Ведь ты собирался посвятить всю эту зиму наукам, а вместо того просидел у постели больного. Как мне отблагодарить тебя? И смею ли я надеяться, что ты простишь мне те неприятности, которые я невольно причинил тебе?
– Ты сможешь отблагодарить меня лишь в том случае, если не станешь ни о чем тревожиться и как можно скорее поднимешься на ноги. А коль скоро ты пришел в себя и в хорошем расположении духа, могу ли я расспросить тебя кое о чем?
Я вздрогнул. Расспросы? Неужели Анри хочет заговорить о том, о чем я не решался даже думать?
– Не волнуйся, – проговорил мой друг, заметив, как я переменился в лице, – я не стану упоминать о том, что так тебя волнует. Я просто хотел сказать, что твой отец и кузина будут рады получить письмо, написанное твоей рукой. Они до сих пор не знают, насколько тяжко ты хворал, и безумно встревожены твоим молчанием.
– И только-то, Анри? Это и было моей первой мыслью, едва я пришел в себя, – о них, тех, кого я люблю и кто так достоин этой любви!
– В таком случае, друг мой, тебя наверняка обрадует письмо, которое дожидается тебя уже несколько дней. Оно написано рукой твоей кузины.
С этими словами Клерваль протянул мне письмо, действительно написанное моей Элизой. Вот оно:
«Дорогой кузен! Я знаю, что ты был болен, и даже письма доброго Анри Клерваля не могли меня успокоить. Он писал, что из-за переутомления врачи запретили тебе браться за перо, но даже одного слова от тебя, милый Виктор, будет достаточно, чтобы рассеять наши опасения. Я жду твоего письма с каждой почтой и постоянно отговариваю дядю от поездки в Ингольштадт. Столь длинный путь для него вреден и опасен, но как часто я сама жалела о том, что не могу пуститься в это путешествие! Должно быть, уход за тобой поручен какой-нибудь престарелой сиделке, которая не знает тебя и твоих желаний, не умеет исполнять их так сердечно и внимательно, как забытая тобою бедная кузина. Но, кажется, все уже позади; и Анри пишет, что тебе гораздо лучше. Искренне надеюсь, что вскоре ты сам сообщишь нам об этом.
Выздоравливай – и, не раздумывая, возвращайся к нам, в Женеву. Здесь тебя всегда ждет тепло домашнего очага и любящие близкие. Отец твой бодр, и все, что ему требуется, – увидеть тебя и воочию убедиться, что твой недуг позади. А как ты порадуешься, глядя на нашего Эрнеста! Ведь ему уже шестнадцать, и он, как настоящий швейцарец, всей душой стремится поступить на военную службу при одном из европейских дворов. Но до твоего возвращения мы не в силах с ним расстаться. Дядя не одобряет военной службы в чужих странах, но ведь у Эрнеста никогда не было тяги к наукам, и учеба для него – тяжелое бремя. Все свое время он проводит на воздухе: то в горах, то на озере.
С тех пор как ты покинул нас, здесь мало что изменилось, разве что подросли твои младшие братья. Моя жизнь проходит в мелких хлопотах по дому, но в них и мое развлечение, а наградой за все усилия служат довольные лица наших домочадцев.
За время твоего отсутствия в нашей небольшой семье произошла одна перемена. Ты, верно, не забыл, как в нашем доме появилась Жюстина Мориц. А если нет – я вкратце напомню тебе ее историю. Ее матушка осталась вдовой с четырьмя детьми на руках. Жюстина была третьей среди них по возрасту. Девочка была любимицей покойного отца, но мать недолюбливала ее, а после смерти мужа стала обращаться с Жюстиной холодно и порой даже жестоко. Примерно в ту пору, когда Жюстине было лет двенадцать, моя тетушка, а твоя мать заметила эту странность и уговорила госпожу Мориц отдать девочку на воспитание в нашу семью. Жюстина была только рада и, оказавшись в нашем доме, добровольно взяла на себя обязанности служанки, а вскоре стала всеобщей любимицей.
Это удивительный, бесконечно обаятельный и жизнерадостный характер. Ты и сам был глубоко привязан к ней и, помнится, сказал однажды, что одного взгляда Жюстины достаточно, чтобы рассеять дурное настроение у кого угодно, а ее открытое и всегда сияющее лицо буквально покоряет того, кто видит его впервые. Моя тетя крепко привязалась к девушке и дала ей хорошее образование. Жюстина оказалась благодарной душой; она никогда не выражала признательность своей благодетельнице на словах, но в ее глазах всегда светилась благоговейная любовь к твоей матери. Ветреная и веселая от природы, девушка видела в ней недосягаемый образец и стремилась подражать ее речи и манерам. Неудивительно, что иной раз Жюстина так живо напоминает мне ее.
Когда твою мать унесла жестокая болезнь, все мы так глубоко погрузились в свое горе, что не обращали внимания на бедняжку Жюстину, которая самоотверженно ухаживала за ней все это время. Она и сама вскоре тяжело заболела, но ее ждали и другие тяжкие испытания.
Вскоре один за другим умерли оба ее брата и сестра, и престарелая мать Жюстины оказалась в полном одиночестве. Единственным близким для нее человеком осталась дочь, которую в свое время она не любила и жестоко тиранила. Теперь же госпожу Мориц начали мучить угрызения совести, и в конце концов она решила, что смерть троих детей стала карой свыше за ее несправедливость. Истовая католичка, она обратилась к своему духовнику, и тот, очевидно, помог ей окончательно утвердиться в этой мысли. Именно поэтому через несколько месяцев после твоего отъезда в Ингольштадт госпожа Мориц, полная раскаяния, призвала к себе Жюстину.
Бедная девушка заливалась слезами, покидая наш дом! После смерти тетушки она очень переменилась; горе лишило ее прежней смешливой живости, и на ее место явилась поразительная, подкупающая кротость. Да и жизнь под материнским кровом оказалась далеко не радостной. Раскаяние ее матери, женщины истеричной и суеверной, было шатким: в иные дни она умоляла Жюстину простить ей прошлую несправедливость, но чаще на девушку сыпались обвинения в том, что именно она стала причиной смерти своей сестры и братьев. Нескончаемое раздражение привело госпожу Мориц к болезни, и от этого ее характер стал еще более тяжелым.
К счастью для дочери, хоть и грешно так говорить, вскоре она успокоилась навеки. Мать Жюстины умерла в начале прошлой зимы, едва ударили холода. Девушка без промедления вернулась к нам, и это просто счастье, потому что я люблю ее всем сердцем. Она наделена от природы глубоким и ясным умом, добра и необыкновенно хороша собой. К тому же, как я уже говорила, многое в ее манере говорить, держаться и вести себя с другими постоянно напоминает мне мою дорогую тетушку.
Не удержусь, дорогой кузен, чтобы не сказать хотя бы несколько слов о нашем милом маленьком Уильяме. Видел бы ты его сейчас! Он очень рослый для своих лет; у него удивительные синие глаза, густые ресницы и темные кудри. От улыбки на обеих его румяных щечках появляются ямочки, и у него уже было несколько маленьких «невест» среди пятилетних соседских девчушек.