Любовь? Пожалуйста! - Бутенко Владимир Павлович 12 стр.


– Все в порядке, царь, не волнуйся.

Какой же это порядок! Я встаю. Рыжик тоже настороже.

– Смотри, царь…

Его рука, крепкая рука полководца, удерживает меня за плечо. Это злит меня еще больше, и я резким движением сбрасываю ее с плеча. Но он продолжает улыбаться.

– Вот смотри…

Теперь я слышу небесную музыку, с первыми звуками которой шевельнулись черные крылья черта. Кроткими движениями, робкими волнами эти крылья, дрожа от напряжения, пытаются приподнять над белым мрамором пола, хоть на миг оторвать тело черта с золотыми прядями длинных волнистых волос. Я вижу, как, змеясь, ниспадают они на его плечи, укрывают грудь, закрывая лицо золотыми слитками. Еще одна заморская танцовщица? Золотые волосы, белоснежная кожа и небесно-нежный цвет женских глаз – все это, конечно, здорово придумано. Они знают мою слабость.

Наполнившись ветром, крылья плавно взмывают вверх, унося в пустоту черной ночи эту белую бестию. Унося? Это только кажется. Только крылья исчезают в мареве мрака, а прекрасное яркое белое тело, от которого нельзя оторвать глаза, застыло, как воск. Только волосы, застилающие лицо, кажутся живыми. Ведьма, бестия, белокурая бестия… И вот она уже движется в нашу сторону. Наползает, как грех, покоряя пространство чересчур медленно…

Теперь я понимаю, что это не луч солнца проник сквозь крышу моего дворца, чтобы приветствовать нашу свадьбу. Это сотни зеркал полированной меди, отражая множество свечей, создают солнечный конус, который, мягко крадучись, перемещается по белой глади мрамора поворотом маленького рычажка. Мои книжники и звездочеты, и астрономы давно хотели… Я знаю эти их штучки.

– Я, конечно, тебя хвалю, – говорю я распорядителю, – но как ты…

– Потом, – не обращая внимания на мои слова, говорит он, – смотри.

Мое добродушие плохо влияет на моих подопечных. Они пренебрегают должной дистанцией и тогда приходится брать в руки плеть. Все это нужно круто менять, решаю я и вижу, как эта бестия, упав на колени перед троном, замирает. Волосы по-прежнему застилают лицо, руки закинуты за голову, как крылья. Накидка из белого шелка еще скрывает ее тело, и впечатление такое будто большая белая лилия взошла перед троном.

– Тебе нравится? – спрашиваю я Юленьку.

Она вся дрожит!

И вот лилия расцветает. Накидка из белого шелка еще скрывает ее юное тело, которое медленно поднимается с колен, расправляя руки, пальцы держат белое облако шелка. Лепестки набираются сил, крепнут и вдруг, как пружина, бутон распускается: шелк распахивается, обнажая бронзовый крепкий торс, а ливень волос резким движением головы откидывается назад, освобождая дивной красоты мужское чело. Господи, это не бестия – черт! Сатана! Но как он прекрасен! Теперь я любуюсь этим Аполлоном, наполненным мышцами и достоинством. Среди своих воинов я не помню такого белокурого красавца. Обращая на меня внимания не более, чем на тень луны, он устремляет свой взор на Юлию. Как горит синева его глаз, как высок его лоб, как прекрасны плечи. Он так высок, что ему не нужно взбираться на ступеньки. Их взгляды, я вижу, встречаются. Я чувствую это кожей руки, в которую снова впиваются Юлины ноготки. Он так ловок, что в долю секунды оказывается у ее ног и, упав на колени, склоняет голову. Снова переливы золотого света сверкают в его волосах. Я по-прежнему улыбаюсь, а Юля? Я не слышу даже ее дыхания.

Тишину нарушает нежный звук флейты, на стенах замерцали факелы, только луч неподвижен, ярок и смел. И вот эти нежные звуки и смелый луч начинают его обнажать. Облачко шелка сползает вдоль торса и, кажется, зацепившись за бедра, зависает в смятении. Взгляд его змеиных немигающих глаз пожирает Юленьку. Ее руки дрожат, кажется, еще мгновение и она вскинет их, чтобы защититься от этого взгляда. И я уже думаю о том, что этот синеглазый белокудрый наглец чересчур рискует. Ведь достаточно одного моего движения пальцем… Что еще он придумал? Я вижу, как пальцы его левой руки, взяв краешек шелковой накидки, увлекают ее к пальчикам Юли, все еще вцепившимся в мою руку. С самым спокойным и рассудительным видом я все еще улыбаюсь, хотя, чтобы сохранять невозмутимость, мне требуется небольшое усилие. До сих пор я держался-таки безупречно. Во всяком случае, никто из присутствующих (а ведь все взгляды устремлены теперь только на меня, хотя в этой кромешной темноте трудно различить на моем лице признаки волнения), никто, я уверен, не смог бы упрекнуть меня в излишнем любопытстве к этому распоясавшемуся снежно-белому лотосу. Когда он в безвольную руку Юлии сует край накидки и какое-то время держит, как в тисках, ее кулачок, сжавший трепетный шелк, я по-прежнему улыбаюсь, а Юленька, всегда такая непринужденная, становится, как натянутая тетива лука. Уж не задумал ли этот златокудрый бутон на глазах у всех моих гостей выкрасть мою невесту? Я еще раз хочу напомнить себе, что до сих пор вел себя безупречно. Между тем, я успел рассмотреть и его лицо, синие, как озера, глаза, пышные чувственные губы… Юля сидит, завороженная. Непредсказуемость его следующего шага – вот что меня злит. А ведь мне достаточно движения глаз в сторону распорядителя, чтобы прекратить эту безжалостную схватку нервов.

А наш пес уже готов впиться своими острыми клыками в горло этого смельчака.

Точно почуяв неладное, он отпускает руку Юлии, но ее рука не отпускает шелковый уголок его накидки, ее пальчики цепко, словно в судороге, держат этот уголок и, когда Аполлон, подняв руки вверх и выпятив грудь колесом, начинает медленно вращаться вокруг собственной оси, удаляясь от Юлии, создается впечатление, что она его обнажает. Выхлестывает из накидки. Еще секунда и эта прекрасная гора мускулов вырвется из шелкового плена и засияет в золотистом свете луча своими достоинствами. Если это произойдет, я даю себе слово, что прикажу отрубить ему голову. Тут же!

– Ааах!

Только этот вздох облегчения наполняет зал, когда накидка, сорвавшись с его плеч и выпав из Юлиной руки, безвольно, словно обессилев от напряжения, пушинкой оседает на холодный мрамор. И я лишаюсь возможности сдержать свое слово: жилистая груда застывает в двух шагах от Юленьки, склонив перед ней голову так, что золотой ливень волос снова прикрывает лицо, а то самое место, к которому обращены взгляды моего народа, прикрыто плотной набедренной повязкой.

Вот и все. Под занавес нашей свадьбы этот белобрысый красавчик заставил меня поволноваться. Теперь я спокоен и могу с гордостью и достоинством… Что еще? Резким движением головы он отбрасывает волосы назад и, вытянув вперед руки навстречу Юлии, делает свой шаг. Роковой, я думаю, шаг. Приблизившись к ней вплотную, он берет в свои ладони обе ее руки, руки моей невесты, и ладонями прижимает к своим ягодицам так, что его набедренная повязка оказывается у самых Юлиных глаз. На это уходят мгновения, которые на годы укорачивают мою жизнь. Я вижу, как на глазах зреет в его паху бутон пышных роз! В нос ударяет дурман пряных трав! Я могу подошвой сандалии дотянуться до его прекрасного лица. Мышцы ноги уже сведены судорогой. Бедная Юленька в растерянности. У нее перехватило дыхание, на лицо наползла маска испуга и беззащитности. Нужно спешить ей на помощь. Я не считаю себя изувером, поэтому не делаю резких движений ногой, а подзываю к себе какого-то полководца, достаю из его ножен острый короткий меч и без всякого промедления отсекаю мерзавцу голову. Нечего глазеть на царскую невесту!

Все это я могу себе только представить.

Так, значит, все это мне только привиделось?! И то, что я царь, и Юля – царица, и наша свадьба с белой фатой (Господи, как она Юле к лицу!), и танцовщица со своим белокурым другом, и горящие факелы на стенах… Надо же! Лишь на долю секунды я прикрыл глаза – и такое причудилось. Оказывается, и свадьба не наша, и фата на невесте съехала на бок. И невеста – не Юля…

Просыпаюсь – по-прежнему идет дождь… На дворе сентябрь, август от нас сбежал…

О нашей свадьбе с Юлей я…

Надо бежать спасать от дождя сырые поленья…

И каждый день их рубить и колоть, и пилить, и жечь в камине…

Искушение свадьбой – что может быть более жестоким?

Агнец, или Яблоки для мустанга

Манит ветер пустыни – иди, иди,
Там такие красавицы – мёд и яд
Там, за сотым барханом, что впереди
Есть оазисы счастья. Так говорят.
Говорит мне пустыня сухим песком,
Мне танцует пустыня седой мираж…
Кто с её выкрутасами не знаком
Тот отдаст ей и душу.
И ты отдашь.

…и мир казался таким безоблачным…

А что, собственно, произошло? Мир вдруг замер, прислушиваясь. Словно вымер. В чем же, собственно, дело-то?

– Слушай, – говорит она, – ты и в самом деле рассчитываешь победить этих своих?

Ему больно слышать все это.

Когда она той зимой… Господи! Сколько же они уже знают друг друга!..

Той зимой…

Та зима выдалась снежной – сугробы по пояс, и морозы стояли трескучие… Долго… Казалось… А весна была ранней, теплой, вечера были светлые, солнечные… Тогда ничто еще не предвещало пожара…

– Слушай, – говорит она, – я до сих пор не могу заставить себя звонить официанту, когда нужно налить вина из бутылки, стоящей на моем столике!..

Она без всяких раздумий купила тот остров: ей понравились гигантские черепахи! Она ездила на них верхом!.. При этом она не боролась с собой…

– Да я одним махом разрежу этот твой сыр!

– Что ты имеешь в виду? – спрашивает она.

– Разрезать сыр, – говорю я, – я имею в виду только это: разрезать сыр.

Тогда милость мира была еще с ними.

– Ты идешь? – спрашивает она.

Ее невозможно было заставить торопиться!

Кто-то из ее родственников отрыл в Йемене царицу Савскую, она этим очень горда: та была спрятана в толще песка, лежала горизонтально под каменной плитой, белая! белая! как мел, но не мел, а белый мрамор или известняк, и открытыми глазами смотрела из какого-то там дальнего и далекого века на откопавшего ее родственника, как на собственного раба.

Она горда тем, что этот ее родственник не испугался взгляда Аид…

Той зимой ничего так и не случилось…

(Из дневника: «У нее же нет родственника археолога»).

К тому времени он уже издал свой роман о Христе, где примерил на себя Его одежды. Они пришлись ему впору. Так, во всяком случае, ему показалось. Потом он, конечно, каялся: так замахнуться!.. Он надеялся переделать хоть чуточку мир, чтобы тот качнулся к добру… Он надеялся, что ему это удастся так же просто, как разрезать головку сыра. Оказалось: мир – не сыр.

И он написал, к тому времени, свою новую книжку, огромную, толстую, где, ему казалось, так просто и ясно изложил теперь новый путь для людей: встань и иди… Да: бери и пой! Ведь путь – единственно верный… Ему нравилось ее «Вы не можете этого знать…». Что она могла понимать в его «можете»? Он-то как раз был уверен, что может! Знал!

Ей было уже двадцать семь в том июле, когда вдруг он услышал ее.

– Вы должны понимать…

Он прислушался: ведь она в самом деле права. В чем?! В том, что мир кривой?! Это видно даже слепому! А права она, правда, вот в чем: «Вы должны…». Все долги свои он, к тому времени, знал наперечет. Но вот, что его зацепило: «Вы должны знать…». Знание – сила! Разве этого он не знал? Правда, он не знал тогда еще блеска ее глаз, когда она… Глаза, как глаза, как и сотни тысяч других, правда, черные, как та ночь, а при свете свечи – как оливы, с поволокой ранней зари, правда, очень большие, огромные и, надо же! – такие дивные, чуть раскосые!.. Эта-то раскосость… Он искал им другое название, но кроме дива ничего не придумалось: дивные… В чем то диво? Ответа он не искал – было некогда, не до того… И оно, диво, было вот оно, тут!..

Или тридцать два?.. Он не знал. Вот так случай! Да-да, ей было уже тридцать три, он вспомнил – тридцать три, как Иисусу, когда Он взял в руки Свой Архимедов рычаг, чтобы… Случилось так, что он не задавался подобным вопросом, и даже в тот день рождения не спросил:

– Слушай, скажи, сколько же?..

Вопрос не требовал никакого ответа. Ну и какой бы дурак стал спрашивать?

Он бы дал ей все тридцать пять. По уму. По мудрости. А на вид – от силы тринадцать. Если не все пять, да, все пять тысяч семьсот сорок три… От рожденья планеты.

А сперва принимал ее даже за мальчика, парня лет двадцати: джинсы, длинные волосы, правда, челка, которую она то и дело смахивала со своих дивных-таки по-мальчишески глаз резким движением головы, а когда руки были заняты, даже сдувала: пф! Весёлая, легкомысленная чёлка!..

Значит, тридцать три… К тому времени она уже режиссер – архитектор, по сути, жизни. Он вдруг понял: а тебе-то кто нужен?!! Строить новую жизнь с наскока, так сказать, с кондачка, не хотелось. И как можно?!

Тридцать три – это возраст Христа, уже знавшего, как спасти мир. Что если она тоже (как Магдалина) призвана быть рядом?!

Его скепсис что до недостаточной силы ума был убит наповал, когда она задала свой первый вопрос:

– Вы уверенны?

Как она могла распознать его неуверенность, как?..

(Из дневника: «Меня раздражает моя решительная нерешительность!»).

Потом он много раз убеждался: до чего же умна! А нередко и сам прибегал к его, ее ума, помощи:

– Скажи мне, пожалуйста…

Ее щедрость была неиссякаема и неутолима. И неутомима! Он не только был удивлен, восхищен, поражен ее точностью попадания, он не мог взять в толк: как же так?!! И сдавался на милость ее победительности: ты права. Она не придавала значения его словам, ей это ничего не стоило… Как дышать. Он же теперь стал прислушиваться и рассказывал и рассказывал… Ее почти никогда не интересовало то, о чем он так страстно рассказывал, и ему казалось, что все это она давно знает, а она слушала только, как звучат его слова. Как? Прислушивалась… И если вдруг обнаруживала толику фальши – спуску не давала. Тут уж… Ох, как горели ее эти самые чуть восточные глазики, как сверкали ее сахарные зубики… Ух!.. А руки, да, та самая сладкая и так нежно-ласковая лоза ее рук, превращалась в розги… Так ему казалось. Хотя он до сих пор и не испытал этой сладости.

К началу лета он уже выписал образ главного героя, доверившись своей интуиции, и она, читая рукопись, однажды его похвалила (мне нра!..).

Он носился! Он знал уже ей цену – алмаз стека ваятеля! Поэтому и ходил с гордо задранной головой. Перед всеми. Перед ней же – дрожал. Не показывая, конечно, виду, что напуган Ее Режиссерским Высочеством. Оказалось, Она (он даже думал о Ней с большой буквы!) не только знакома с законами жанра (фантастическая реальность), она эти законы сама пишет – сказано: Режиссер!

– Только вот твоя пуговица…

Ей не нравилось, как герой пришивает какую-то там пуговицу в тот момент, когда тут вот в тартарары летит собственная его судьба.

– Это как… лаптем щи хлебать.

И правда! Он соглашался.

Ее раздражало не только, как герой пришивает эту пресловутую пуговицу, но и то, как он беден был в выборе белого:

– Сколько всего белого в мире! На каждом шагу: молоко молодой кобылицы, распустившаяся лилия, отрезок Луны, проснувшийся ландыш, младенческий сон, ствол юной березы, молочное мороженное, лебединая шея, подснежники белые вдвойне, потому что они из-под снега, жемчуг, есть снежные кораллы, океанские ослепительно белые раковины, мякоть облаков.. хоть взлети на небо, хоть нырни в океаны… Наконец, снега Килиманджаро!!! Вы были в горах?..

Он не мог тогда закрыть себе рот от удивления: столько белого! А и в самом деле… Ему мир казался причесанным под одну гребенку – серым-серым… Потом Она, как та хрустальная призма, разложила это белое сокровище на все цвета радуги, и потом каждый цвет еще на сто тысяч оттенков (кажется, да Винчи называл их sfumato), и каждый оттенок еще на семь тысяч семьсот семьдесят шесть (7776) … Он удивлялся: почему же не 7777? Не хватило всего какого-то там перламутра. Или бледно-розового (как шеи фламинго). Или сердолика, а может, сапфира?.. Одного-то всего! А может быть, она так задумала? Чтобы было куда потом еще развернуться?

Назад Дальше