– Ты не устал? Отдохни.
– Что ты!
Я называю её Тинико!
Строительство идет полным ходом, и моя Тинико вне себя от счастья. Нарядившись в легкое цветастое платьице, она сама принимает решения и выглядит невестой. С бубенцами на щиколотках! Чтобы я целый день слышал, как прыгает моя козочка, помогая мне в моём трудном деле: динь-динь… Динь-динь-динь…
Никакая музыка с этим спорить не может!
Тинка ни в чем мне не доверяет.
– И спуску от меня не жди!
Я жду только её похвалу.
– Здесь – хвалю, молодец!..
Нет музыки слаще!
Но я – человек: бывают и промахи. И то я делаю не так, и это. Она вооружается мастерком и сама кладет стену, затем заставляет меня развалить ее и снова кладет. Ей не нравится, как я прорубил в стенке канавку.
– Вот смотри, – поучает она, – и ударяет себя молотком по пальчику. Я бросаюсь, было, ей на помощь, но из ее ореховых глаз летят искры.
Приходит лето…
– Я хочу, хочу чуда, хочу чуда, малыш… Удиви меня!
– Ладно…
Её «малыш» звучит как зов командира: «Вперёд! В атаку!..».
И я хватаю ружьё!..
– Уррррааааа!..
Тина улыбается, смыкает ресницы и с закрытыми глазами бросается мне на шею!
– Какая же ты у меня умница!
И я снова закатываю рукава. Целыми днями мы заняты стройкой, а вечером обо всем забываем, бросаемся в объятия друг друга, а утром все начинается снова.
– Ты не забыл заказать эти штучки…
– Не забыл.
– Я так люблю тебя, у тебя такой дом!
Я прекрасно осознаю, что это признание случайно вырвалось у нее, что она восхищается мной, а не моим домом, мной, а не белыми мраморными ступенями, мной, а не просторной солнечной спальней с высоким розовым потолком, мной…
Мной, а не…
Еще только макушка лета, а мы уже столько успели! Ее день рождения пролетел незамеченным – я просто забыл. О, какой стыд-то!!!
– Ты прости меня, милая…
– Что ты! Дом – вот твой лучший подарок! К тому же, день рождения у меня в августе! Как ты мог забыть?
– Ой, и правда, да, первого… Как я мог забыть?
Я корю себя и корю, винюсь, повинуясь её приказам:
– Здесь – ровненько, смотри, вот так!
Я ровняю…
Во, урод-то, думаю я, как ты мог такое забыть!
– Да-да, – соглашаюсь я, – здесь вот так…
Как скажешь, милая!
Жизнь кипит…
– Пирамиду строишь? – спрашивает Жора.
Я киваю: Пирамиду! Для Тинико!
– Не надорвись, – шутит Жора.
Уж постараюсь…
– Слушай, – как-то предлагаю я, – давай мы выстроим наш дом в виде пирамиды!..
У моей Тины глаза как орехи:
– Совершеннейший бред! Какой еще пирамиды?
– Где царит гармония, где мера, вес и число будут созвучны с музыкой Неба…
– Какая еще мера, какое число?..
Тина не только удивлена, она разочарована.
– Зачем тебе эти каменные гробы?
Конечно, мне это только послышалось. Она – за пирамиду! Ведь и все её тетки и бабушки, и прабабушки… И Хатшепсут, и Тиу, и Нефертити… И даже Клеопатра была прекрасным строителем пирамид.
– Не отвлекайся, – говорит Тина.
– Угу…
Иногда я допускаю промахи.
– Слушай, – прошу я, – будь умницей…
– Не такая я дура, чтобы быть умницей!
Затем:
– Разве ты не видишь, что рейка кривая?!
Я с радостью рейку меняю.
И вот я уже вижу: дом ожил. Мертвые камни, мертвые стены, мертвые глаза пустых окон вдруг заговорили, вдруг задышали, засияли на солнце.
Празднично зашептали занавески, засверкала зеркалами веселая спальня, засветились стекла, засмеялись, запрыгали на стене солнечные зайчики, заструились, заиграли радугой водяные волосы фонтана…
Дом ожил!
А Макс, наш рыжий пес, который так любит ютиться у наших ног, вдруг залился радостным лаем.
– Макс! – ору и я радостно, – ты рад, ты тоже рад… Так вперёд, вперёд!..
И мы мчимся с ним наперегонки… Я ещё поспеваю за ним, никакой усталости!..
– На, держи! – в награду за послушание я даю ему ложку меда. Он слизывает с ладони, досуха… Щекотно!..
– Что ещё?
Его рыжие с зеленцой глаза (точь-в-точь как у моей Тины) только смотрят, выжидающе, только то и делают, что смотрят и смотрят… Ничего не прося. Выжидая…
– Ладно – на!..
И мы с Тиной снова любуемся нашим ласковым Максом.
Лев!..
Затем строим и строим… наш дом…
И у меня появляется чувство, будто мы созидаем шатер для любви. Нет – дворец… Храм!..
– Рест, – говорит она, – ты просто… знаешь…
– Да, – говорю я, – знаю…
И целую её в пунцовую щёчку.
Но праздник не может продолжаться вечно, и, бывает, в спешке что-нибудь, да упустишь. И тогда Тине трудно сдержать раздражение.
– Зачем же ты метешь?! Я только что выбелила стену.
– Извини.
Бывают же промахи.
– Какой ты бестолковый!..
Это правда.
А утром я снова полон сил и желания, и мышечной радости: я горы переверну! Тина верит, но промахи замечает.
– Слушай, оставь окно в покое, я сама…
Ладно.
– И откуда у тебя, только руки растут?..
Я смотрю на нее, любуясь, молчу виновато. Затем рассматриваю поперечину, на которой можно повеситься.
«Дом хрустальный на горе для нее…» – напеваю я.
– А здесь будет наша купальня! Мы голые… А комнаты раскрасим: спальня – красная, яростная, для страстей, абрикосовая гостиная…
– А моя рабочая комната…
– А твоя рабочая комната будет в спальне!
– В спальне?..
– Да! А ты где думал? А там будет библиотека, и все твои книжки, все твои умные книжки мы расставим на полочки одна к одной, друг возле дружки… Наша библиотека будет лучшей в округе, правда?
– В стране.
Ее невозможно не любить.
– Там – камин. А там – комната для гостей… Мы пригласим всех твоих лучших друзей, и всех этих чокнутых и бродяг, горбатых и прокаженных… Пусть… Мы растопим камин, нальём им вина…
Тина еще не знает, что я отмечен даром творца и приглашает молодого архитектора, который готов, я вижу, не только руководить строительством, но и самолично скоблить пол или окна, таскать мусор на свалку, а время от времени приносить кувшинчик с вином и пить с нею в мое отсутствие. На здоровье! Только бы Тина была довольна ходом событий. Она рада. И молодой архитектор рад. Обнажив свой прекрасный торс, он готов прибивать и пилить, и долбить, и красить… И я рад…
Он готов жениться на Тине!
Я – рад!
О, жить бы нам в шалаше из тростника и бамбука на берегу Амазонки! К осени становится ясно, что к зимней прохладе нам не удастся поселиться в новом доме. Вечерами Тина теперь молчалива. Мои слова не производят на нее впечатления, а ласки, я понимаю, просто неуместны. Глаза, ее большие красивые рыжие родные глаза полны бездонной печали, милые плечи сникли и, кажется, что и сама жизнь оставила это славное молодое тело.
– Ти…
– Уйду…
– Послушай, – говорю я, – послушай, родная моя, ведь не могу же я больше…
– Все могут, все могут, а ты…
«Сам, как пёс бы, так и рос в цепи…».
Тина разочарована. Я целую ее, но в ее губах уже не чувствую жара.
Моя попытка вдохнуть в нее жизнь безуспешна, к тому же я не нахожу возможности, просто ума не приложу, как нам помочь в нашем горе. Был бы я Богом, не задумываясь, подарил бы ей этот мир, а был бы царем – выстроил бы дворец или замок, или даже башню на краю утеса. Из мрамора! Или хрусталя.
«Дом хрустальный на горе для неё…» – цежу я сквозь зубы.
– Что-что? – спрашивает Тина.
Был бы я Богом! Клянусь – выстроил бы!
– Не старайся переплюнуть себя, – предупреждает Тина, – вырвет.
А так я только строю планы на будущее, в котором не нахожу места нашему замку. Понятно ведь, что, когда дом построен… Здесь нужна особая мягкость и сторожкость, чтобы она не упала в обморок.
– … и ты ведь не хуже моего знаешь, – говорю я, – и в этом нет никакого секрета, что, когда дом построен, в него потихоньку входит, словно боясь чего-то, оглядываясь и таясь, чуть вздрагивая и замирая, то и дело, озираясь и как бы шутя, на цыпочках, как вор, но настойчиво и неустанно, цепляясь за какие-то там зацепки, чуть шурша подолом и даже всхлипывая, пошмыгивая носом или посапывая, а то и подхихикивая себе и, наверняка со слезами горечи на глазах, но напористо и упорно, и даже до отвращения тупо, почти бесшумно, как вор, но твердо и уверенно, крадя неслышные звуки собственных шагов и приглушая биение собственного сердца, но не робко, а удивительно остро и смело, как движение клинка… в него входит…
– Что… что входит?.. – глядя на меня своими огромными дивными глазами, испуганно спрашивает Юля.
Я не утешаю ее и не рассказываю, что прежде, чем строить на этой суровой земле какой-то там дом или замок, или даже храм, этот храм нужно, хорошенько попотев, выстроить в собственной душе. Чтобы он был вечен…
– Рест, – останавливает меня Тина, – кретинизм – это диагноз?
И я, врач, рассказываю ей, что кретинизм – это такая прекрасная штука… Рассказываю в деталях, что там и к чему, этиологию и патогенез в абсолютных подробностях, привлекая все знания, от которых у меня кружится голова, уверяя и утверждая, что это совсем не болезнь, хоть она и неизлечима никакими человеческими ни усилиями, ни средствами…
– И не надо меня лечить, – прошу я, – и не надо даже пытаться…
Я прошу лишь об одном…
– Да, я слушаю, – говорит Тина.
От этого нет лекарств.
Я хочу, чтобы она восторгалась мной, а не моим домом, мной, а не зеркалами и фаянсами, мной, а не кедровыми полами и резными окнами, вызывающими зависть чванливо-чопорной публики, которую она отчаянно презирает. И еще я хочу, чтобы у нее дрожали ее милые коленки, когда она лишь подумает обо мне, чтобы у нее судорогой перехватывало дыхание и бралась пупырышками кожа при одном только воспоминании обо мне…
Обо мне!..
А не о моем доме.
Об этом я не рассказываю, она это и сама знает!
– Что входит-то? – ее глаза – словно детский крик!
Я выжидаю секунду, чтобы у Тины не случилась истерика. (Как такое могло прийти мне в голову?!!). Я выжидаю… Затем:
– Когда дом построен, – едва слышно, но и уверенно говорю я, – в него входит смерть…
Семя скорпиона
…и я бросаю свою горсточку земли на крышку гроба, а когда через некоторое время вырастает могильный холмик, кладу свою синюю розу в трескучий костер цветов, которым теперь увенчана его жизнь. Вот и все, кончено… Стоя в скорбной минуте, я роняю несколько скупых слезинок, до сих пор не веря в случившееся, затем тихонечко пробираюсь сквозь частокол застывших тел и, сев в машину, минуту сижу без движения. Ровно минуту, секунда в секунду. Затем включаю двигатель: «Прощай, Андрей». Бесконечно долго тянется день. Как осточертела эта злая июльская жара, этот зной, эта гарь… Наступившие сумерки не приносят облегчения: мне не с кем разделить свое горе. Сижу, пью глоток за глотком этот чертов коньяк в ожидании умопомрачения, но умопомрачение не приходит. Приходит ночь… Господи, как мне прожить ее без тебя? Без тебя, Андрей…
«Ты будешь делать то, что я тебе велю!» Я закрываю глаза и слышу твой властный голос. Нет, родной мой, нетушки… Я буду жить, как хочу. Теперь я вольна в своих поступках. Жаль, что ты так и не понял меня, не разглядел во мне свое будущее, свою судьбу. Пыжился ради этой ряженой гусыни, кокетки, дуры… Господи, как же глупы эти мужчины!
«Ты обязана мне по гроб, ты должна…».
Нет, Андрей, нет. Никому я ничем не обязана и не помню за собой долгов. Я вольна, как метель, как птица, как свет звезды. Попробуй, упакуй меня в кокон. Только попробуй!
«Янка, тебе не кажется странным, что твоя маленькая головка наполняется вздором? Как-то вдруг в ней забились мысли…».
Твои слова обидны до слез, и вот я уже плачу… Ах, Андрей…
А начиналось все так здорово, так прекрасно… Я отпиваю очередной глоток, кутаюсь в плед, закрываю глаза и вижу себя маленькой девочкой, сидящей у папы на плечах. Мы идем в зоопарк. Мы уже много раз здесь были, и встреча с обезьянами, зебрами и разными там какаду для меня как праздник. Особенно мы стали дружны с верблюдом, но мне нравятся и жирафы. Ну и шеище же у них! Вот бы забраться на голову, как на плечи к папе. Жираф – это мама, объясняет мне папа, видишь – с ней маленький жирафик, как ты. А папа – вон в том конце. Я вижу, но не могу понять, чем отличается мама от папы, и спрашиваю:
– А где наша мама?
Я впервые задаю папе этот вопрос, видимо, поэтому он останавливается, снимает меня с плеч и говорит:
– Беги, хочешь?
Разве это ответ? Но я не настаиваю на ответе и убегаю к своему верблюду.
Когда мы возвращаемся домой, папа купает меня в ванной, тщательно отмывая тельце от дневных впечатлений, затем кутает в свой махровый синий халат и сушит мне волосы феном. Они у меня роскошные, золотистые, длинные. Таких в нашем садике нет ни у кого. А Женька говорит, что я самая красивая, и он на мне женится.
– Теперь будем ужинать, – говорит папа, – и бай-бай… Да?
– Ахха…
На закуску он всегда дает мне две-три маленькие, беленькие, кругленькие сладкие конфетки. И, если он забывает, я напоминаю ему. Я просто не могу уснуть без них. Одна из конфеток обязательно горькая, желтая, я ем ее первой, потом сладкие. От них просто холод во рту, как после мороженого.
– Почему она желтая?
– Это витамины, – объясняет папа.
В сентябре, как и принято, мы идем в школу и оказываемся с Женькой в разных классах, но как только выдается минутка, мы стремимся друг к другу, беремся за руки и бежим… Убегаем от всех. Женька хрустит фольгой, дает мне шоколадку.
– На…
Я откусываю, а он не смеет, смотрит на меня во все свои глаза и любуется мною.
«Жених и невеста», – кричат все. Пусть кричат. А сегодня мы поссорились с Женькой. Он ухватил меня за руки и не отпускал до тех пор, пока я не укусила его. До крови.
– Где твоя мама, где? – почему-то орет он, – ты подкидыш…
Дурак! Мне было обидно, я не могла ответить, и укусила его. До крови.
– А где наша мама? – спрашиваю я у папы, как только он появляется на пороге.
– А я тебе вот что купил, – говорит он и достает из своего поношенного портфеля огромную, блестящую, цветастую книжку.
Потом я рассказываю папе, как мы поссорились с Женькой, и, засыпая, спрашиваю:
– Пап, где же наша мама?
– Зачем же ты его укусила?..
На следующий день, придя в школу, я не вижу Женьки и весь день жду конца уроков, бегу домой, чтобы позвонить ему, швыряю ранец в угол и звоню. Он болен. Он живет в доме напротив, и я мчусь к нему, но меня не пускают – у него жар и какая-то сыпь, и еще что-то…
– Вот ему сказки…
– Спасибо, Яночка, иди домой. Завтра Женечка придет в школу.
Зачем, зачем, зачем я укусила его?!
– Не надо плакать, – говорит Женина мама, – все будет хорошо.
Но завтра Женька в школу не приходит, он умирает через три дня, и когда я говорю об этом папе, он аж подпрыгивает на стуле.
– Как умер?! Женька?..
И весь вечер ходит грустным. Мне Женьку тоже жалко.
Мой папа врач и ученый. Долгое время у него что-то не ладилось, и вот, кажется, он своего добился. Наш маленький домик давно превратился в зверинец. Здесь и пауки, и птицы… Белые мышки и крысы, кролики и петухи. А какие у нас диковинные растения! А в подвале под домом ужи и гадюки, ящерицы и лягушки. Есть черепаха. Грибов – море. Нет только крокодилов.
В седьмом классе у меня появляется ухажер – Костя из десятого.
Мне ужасно нравится быть всегда рядом с папой и думать о Косте. Я просто люблю их, и папу, и Костю.
Птицами, солнцем, буйством цветов и трав беснуется май, мы снова целуемся с Костей, проводим вместе долгие вечера, и папа обеспокоен только тем, что у меня появились редкие тройки. Он терпеть не может троечников, и мне приходится подтянуться. Однажды летом папа уезжает на какой-то симпозиум, и я приглашаю к себе Костю на чай, а он приносит вино. Мне только кажется, что я от него пьянею. На самом деле голова кружится от Костиных поцелуев, от нежности его рук, когда они настойчивыми и уверенными движениями пальцев блуждают в моих волосах, вдоль спины и талии, упорно и как бы невзначай одну за другой расстегивая пуговицы моего платьица, которое, ах ты, господи, соскальзывает вдруг с моих плеч. Теперь дело за молнией, какое-то время не поддающейся Костиным пальцам, из-за чего мне приходится помогать им, чтобы молния осталась цела. А Костя уже целует мои плечи, шею, земля уходит из-под моих ног. И вот я уже теряю опору, чувствуя, как Костины руки подхватывают меня и несут, несут, кружа по нашей маленькой комнате, несут в мою спаленку… Все это безумно ново и любопытно. Такого со мной еще не было, не было еще такого, чтобы я теряла голову, позабыв о папиных наставлениях и нравоучениях. Не было еще такого, чтобы это было так захватывающе… и бесконечно нежно. От папы у меня секретов нет и, когда он приезжает, я рассказываю ему о Косте, как мы здесь хозяйничали и даже пили вино, и едва только в его глазах вызревает немой вопрос, я тут же на него отвечаю: