Лента Mru. Фантастические повести - Смирнов Алексей Константинович 10 стр.


– И я о том, – закивал Младоконь, прохаживавшийся взад и вперед. – Давно пора отрубать, а мы все цацкаемся.

Больше вопросов не было.

Их распихали по нескольким вместительным машинам, поджидавшим особняком; прибывшие успели оторопело разобрать, что и вправду оказались доставленными в Сухум. Из всей пятерки там прежде бывал один Лебединов: выяснилось, что он дважды приезжал сюда писать очерки о Кавказе. Мотор взревел, компанию качнуло, и Двоеборов чуть не упал.

– Заказал кто-то? – спросил он лишь, чтобы о чем-то спросить.

– Что? – не понял Лебединов. – А, вы об очерках. Нет, по велению сердца, – он вздохнул и уже привычно приник к щелочке: автомобиль был с крытым кузовом, вроде грузовика.

Сухум, вполне еще узнаваемый, поплыл мимо. Лебединов не без щемящего умиления узнавал запомнившиеся места, а тех, что не видел из кузова, домысливал: солидный дом купца Бостанджогло; гостиницы с величественными названиями «Россия», «Метрополь», «Империал» и «Ориенталь», призванными намекать на пространства, сопоставимые с Универсумом; меблированные номера «Флорида», где он сам же и останавливался в первый приезд; почивший в бозе Банк Сухумского общества взаимного кредита; аптеку провизора Френкеля, Сухумскую гору, Дом председателя Эстского вольно-экономического общества Сухумского округа купца Михельсона. Обозревая все эти памятники мысленно и зримо, Лебединов невольно рисовал себе судьбы Михельсона и Френкеля, Бостанджогло, гостиничных владельцев Чараиди, Мариэти и Фурунджи-оглы. Он подумал, что все они, может быть, сведены воедино в том самом неведомом пока месте, куда направляется тюремный экипаж; «Будет что вспомнить», – горько сказал себе Лебединов.

Многое из памятного он, не имея возможности видеть, домысливал без труда: скульптурную группу, фонтан, невысокую башенку. Образы являлись готовыми, неподвижными, словно на фотографии. Совсем иначе обстояло дело с вещами, которые открывались умственному взору его товарищей. То, что ими предполагалось, имело разорванный, разрозненный вид: преувеличенные скалы, вздымавшиеся из моря и венчавшиеся белоснежными дворцами с террасами; папахи, кинжалы, лезгинка, оскаленные рты, освежеванный скот; обрюзгшие сонные греки, занятые приготовлением кофе, который уже вздыхает, согретый песком; лубочные пальмы с неуместными мартышками, примешавшимися из полузабытых детских сказок; все это путалось с нарядными праздными дамами на горной прогулке, дамы приподнимали подолы и перехватывали зонтики так, чтобы было удобно взбираться на кручи; мешалось с ослами, запряженными в повозки, и все это вместе окутывалось жаркой белесоватой пылью, причем откуда-то вдруг появлялся покойный император, взявшийся непонятно зачем, ибо всем было отлично известно, что здешними краями успешно и не нуждаясь ни в ком отныне и навеки правит буйная голова, Нестор Лакоба. Образы вспыхивали, разлетались, разделялись чернотой неизвестности.

Все это грезилось потому, что никто из пятерых, помимо Лебединова, никогда не бывал в Сухуме.

– И в самом деле курорт, – рассуждал Боков, пытавшийся воспитать в себе смешные надежды.

– Еще немного, и вы заявите, что наши хозяева решили загладить вину, – сыронизировал Константин Архипович.

– Почему бы и нет? – Боков отреагировал вызывающе. – Вы поручитесь за них?

Фалуев усмехнулся и мягко сказал:

– Поручусь. – Потом добавил не к месту, отвечая каким-то своим мыслям: – Мир плох не тем, что в нем нет ничего хорошего, а тем, что всему хорошему наступает конец, а это еще ужаснее.

Ему, вероятно, вспомнились недавние предсмертные сны.

– Мы останавливаемся, – заметил из угла Двоеборов. В нем не осталось ничего от отчаянного безумца, идущего на штыки. Он съежился, посмурнел. – Сейчас вас рассудят. Сейчас…

Автомобиль тряхнуло; невидимый водитель остановил движение, но мотора не выключил. Снаружи донесся лязгающий шорох, скрывающийся на скрип: это поползли ворота. Машина рванула с места, проехала чуть-чуть и вновь замерла. Теперь лязг слышался и сзади, и спереди, гремело все. Машина дернулась, направляясь во внутренний дворик, так что Лебединова отбросило от потайного окна. Он, однако, успел запечатлеть в сознании наружную действительность и мрачно процедил:

– Тюрьма…

Отец Михаил, к тому времени немало уже раздражавший своих спутников теплым и тихим внутренним светом, в очередной раз возвел очи горе, а потому последним открыл, что стража выглядит необычно: дюжие молодцы в хирургических, сзади завязывающихся халатах поверх навозной формы. Младоконь маячил в отдалении с выражением строгого счастья на лице. Весь вид его говорил, что иначе и быть не могло, поручение выполнено, и не за что его тут нахваливать, хотя никто и не порывался хвалить. Еще дальше стояли вполне обычные красноармейцы с винтовками наперевес.

– Вылазь, – выдохнул первый детина, одетый в халат; он чуть подпрыгнул с утиным кряком, встал на колено и потянул к себе того, кто был ближе: Фалуева. Тот помедлил, думая высвободиться, но принял решение не искушать судьбу и повиновался. Бодрое, животворное тепло кавказского климата не ощущалось нисколько; глаза Константина Архиповича перебегали с одного насупленного лица на другое. Они остановились на двухэтажном здании красного кирпича, с решетками на окнах. Фалуев по роду своей деятельности мгновенно угадал в нем больницу – распознал ее сокровенным чутьем, не будучи в состоянии обосновать догадку.

«Дезинфекция? – недоуменно прикинул Константин Архипович. – Не иначе, они опасаются тифа».

– Вылазь, – ровно повторил санитар, на сей раз обращаясь к Двоеборову.

Тот тяжело спрыгнул на землю.

Железная дверь распахнулась, возникла полная женщина, очень похожая на Младоконя хронической революционной заботой, написанной на деревянном лице. В руках у нее была какая-то, как понял Двоеборов, ведомость.

– Так, – сказала она.

10

Отец Михаил принадлежал категории служителей церкви, заслугами коих в народе пошла срамная молва о священниках вообще. Мелкий греховодник, он принимал в дар продукты питания – кур, индюшек, кабанчиков, яйца; не упускал случая потискать, а то и употребить раскаянную дуру; случалось, что и мертвую пил, что мало сказывалось на его незатейливых проповедях. Он никогда не задумывался над сущностью своего служения, и тем возносился над многими, полагая Господа настолько недосягаемым, а себя – настолько малым в сравнении с ним, что верой этой бессознательно оправдывался. Ведая свои слабости, он и к другим был снисходителен, не лютовал, не отлучал от причастия и даже попустительствовал, если не потворствовал, но неизменно говорил себе, что все люди – все до единого – тихим, посильным подвигом влачат свое скорбное существование, и что его работа ничем не выделяется из сотен иных работ.

Когда вокруг отца Михаила начались перемены, он разволновался и приготовился к мученичеству, которое настигло его лишь на десятом году новой власти. Смирение и неожиданная наклонность к мягким пророчествам, к значительной басовитости, к прилюдному несению креста ему самому, в глубинных тайниках души, казались фальшивыми. Обернувшись страдальцем, он действовал, если так можно выразиться, хрестоматийно, в согласии с книгами и расхожими ожиданиями. Каждый новый день оказывался тяжелее прежнего; какое-то раздражение, какая-то истерика кипели в отце Михаиле, не находя выхода. Ему хотелось бросить все, затопать ногами и очертя голову устремиться в первое пекло, какое найдется поблизости; его неосознанное желание сбылось. Отец Михаил неоднократно выслушивал отвратительные истории о забавах победителей, венчавших священников с кобылами, и внутренне давно приготовился претерпеть и унизиться – приготовился разумом. Но понуждение к соитию с обезьяной превзошло его ожидания, он поначалу растерялся и автоматически ответил отказом.

Теперь, стоя на коленях, он потрясенно отфыркивался, пока службист застегивал насиженные штаны. С бороды капало, на лице проступило омерзение, победившее страх.

Человека, который вел с отцом Михаилом разъяснительную беседу, звали Брыкин.

В меру образованный, Брыкин наслаждался, подкапываясь под основы веры саботажника.

– Продолжим, – сказал он, уселся на край стола, задымил дешевой папиросой. – Почему тебе, поповскому отродью, не облагородить животную? Скотину, от которой ты народился? Божиньку вспомнил, когда до дела дошло? Замараться боишься, тварь?

Отец Михаил прыгнул на него и впился зубами в горло.

Животное начало, которое сам он всегда считал низким, но неизбежным, одомашненным и заслуживающим добродушного снисхождения, взорвалось; парадокс заключался в том, что этот взрыв адресовался тоже животному, темному началу, звериной стихии, куда так настойчиво толкали отца Михаила. Звериное выступило против звериного – возможно, претворяясь в ангельское, но только отец Михаил уже не следил за парадоксами, не гордился и не любовался собой отстраненным взглядом, не содержал в намерениях никакого геройства. Дальнейшая и очевидная судьба его сделалась до того нестерпимой, что вожжи сами вывалились из рук.

– Сюда, сюда, – Брыкин, распластанный на столе, хрипел и будто подсказывал отцу Михаилу, куда укусить, тогда как в действительности звал на помощь; он пытался подсунуть правую руку под нападавшего, чтобы дотянуться до кармана, где лежало бесполезное оружие. Отец Михаил лежал на нем плотно и затруднял движения.

Что-то подалось, и батюшка чуть отпрянул, вытягивая из шеи Брыкина неровный мясной лоскут. Кровь брызнула отцу Михаилу в глаза, но ему и не нужно было видеть. Не столько криком, сколько стуком Брыкин сумел-таки привлечь внимание охраны: дверь приотворилась, кто-то заглянул внутрь и сразу же распахнул ее настежь. Четыре руки вцепились отцу Михаилу в волосы, ворот и руки. Он мычал, выпучивал глаза и силился напоследок впиться поглубже.

– Курдюмову его, Курдюмову, – Брыкин уже умирал и ему было ужасно больно, однако характер его, закаленный на фронтах, не позволял расслабиться, позаботиться о себе и требовал прежде всего возмездия.

Отца Михаила оттащили, изо рта его выскользнула перекушенная артерия.

К Брыкину звали врачей; те, благо дело происходило в тюремной больнице, спешили на помощь, но безнадежно опаздывали.

Отца Михаила начали бить.

– Стойте, не кончите его! – закричал кто-то спохватившийся, когда расправа зашла далеко. – Командир велел гориллу! Пусть оклемается…

Ведро воды, всегда стоявшее наготове в следственном кабинете, пошло по рукам; отец Михаил застонал, мокрый до нитки. Его подхватили под руки, усадили на пол, силком повернули лицом к столу, откуда Брыкин, затихший, медленно сползал под действием собственного веса.

– Гляди, сволочь! Хорошо гляди!

Равнодушная мысль помолиться за новопреставленного – неизвестно, чьего – раба, промелькнула и затерялась в хаосе многих иных, отмеченных страхом, негодованием, стоичностью, злобой, упованием и раскаянием. Отец Михаил тщился уцепиться хотя бы за одну, и в этом деле ему мешала последняя, самая главная мысль о том, что лучше ему теперь обходиться вовсе без мыслей, разумнее будет лишиться разума, ослепнуть и оглохнуть.

– Товарищ Брыкин скончался, – глухо сказал врач и стянул с макушки колпак, похожий на раздавленную ватрушку.

В тот же миг до людей, столпившихся в кабинете, донеслись далекие ухающие звуки, срывавшиеся на короткий визг.

Высокий мужчина в пыльном шлеме и распахнутой шинели склонился над отцом Михаилом:

– Чуешь? – спросил он вполголоса, с нотками ликования. – Не чуешь. А он почуял. Он вашего брата за версту чует, классовым чутьем…

11

Лебединов стоял в маленькой, на удивление чистой палате, совершенно голый. Не просто нагой, без одежды, но и выбритый налысо, без бороды. Неловкий брадобрей объяснил, что это «для блага же Лебединова, чтобы не ухватились, не дернули, не сорвали башку». Литератор, верный своему ироническому амплуа, и здесь заподозрил иную цель: не иначе, хотели его вовсе не обезопасить, а уподобить партнерше, чтобы понравился.

Солдат, втолкнувший его, искренне позавидовал:

– Дуракам счастье. Мне бы такую, мохнатенькую – я бы знал, что с ней делать.

Лебединова оставили одного, но внимательно следили за ним в окошечко. Из подсматривающего в щель он сам превратился в предмет пристального наблюдения. Ему, в свою очередь, тоже было за кем последить, но Лебединов смотрел куда угодно – только бы не задерживать взор на одинокой кровати. Белизна нарушалась большим черным пятном. Обезьяна, пристегнутая к ложу ремнями, воспринимала происходящее равнодушно. Ей, судя по ее малоподвижности и невыразительности морды, дали какие-то лекарства, чтобы она вела себя тихо и не противилась брачеванию. Кривые шерстистые ноги с желто-бурыми пятками были приглашающе разведены. Обезьяна дышала тяжело и чем-то ритмично попискивала. Пасть застыла в оскале.

Солдат напутствовал Лебединова:

– Не балуй с ней, не вздумай поцеловать. Полхари тебе отожрет, зверюжина.

Тот вскинул голову, поглядел на советчика. Похоже было, что тот и не думал насмешничать: в глазах конвоира горел неподдельный азарт. Тем печальнее для Лебединова был несокрушимый факт: его естество отказывалось следовать замыслу и нисколько не возбуждалось.

Постояв немного, он повернулся к окошку:

– Видите? – спросил он сиплым голосом. – У меня ничего не выйдет. Я вообще не гожусь для этих дел, у меня половая слабость с юности, нервическое истощение.

Участливый немолодой доктор сделал успокаивающий жест. Из коридора донеслось:

– От пули поправишься. Давай, не тяни!

Лебединов проглотил комок, сделал два шага. Он был уверен, что сейчас его вырвет: было чем, потому что доноров кормили очень прилично – по мнению злобствовавших солдат, намного лучше, нежели красноармейцев. Это делалось для умножения производительных сил перед вступлением в производственные отношения.

Обезьяна безразлично взирала на него из-под полуприкрытых век. Своими ощущениями она витала где-то в своем обезьяньем королевстве, химически облагороженном; на миг Лебединову почудилось, будто он видит Фалуева – тому виной была схожесть взглядов, ибо совсем недавно Константин Архипович глядел на мир похожим взором, а дикость здешних опытов не исключала экспериментов по низведению людей в звериное состояние. Да что там не исключала – в этом и заключалась их главная цель.

Сзади послышались шаги, Лебединова не очень сильно, но раздраженно ударили по шее. Моментально раздался протест: избиению воспрепятствовал доктор, вошедший вместе с конвоиром.

– Подождите с насилием, – попросил врач. – Ему нелегко преодолеть межвидовый барьер. Немного стрихнина —и половые центры в спинном мозге приобретут достаточную независимость. Подержите его немного…

Красноармеец, переодетый в белый халат, ничего не понял касательно полового центра, однако последнюю просьбу воспринял с готовностью. Он ухватил Лебединова за тощую шею, толкнул к стенке, придавил локтем.

– Не поможет, – жалобно прошептал Лебединов. – Закройте ее чем-нибудь.

Он предложил это из подлого желания изобразить инициативу, готовность сотрудничать. Дернулся от укола, закусил губу.

– Пускай посидит десять минут, – сказал доктор, отступая от него и говоря о Лебединове индифферентно, словно о ком-то отсутствующем.

– Слушаюсь, товарищ ученый, – почтительно пробасил конвоир.

– Если не подействует, – продолжал тот, – тогда и в самом деле придется накрыть ее простыней. Вырежем дырку, чтобы дышала.

Стрихнин, как и предупреждал Лебединов, не помог.

Ругаясь на чем свет, вошли какие-то помощники, на ходу расправлявшие простыню, испещренную желтыми и бурыми пятнами. Одуревшую обезьяну накрыли; она не противилась и только показывала в отверстие смрадные клыки. В помещении было отменно натоплено, однако Лебединов ужасно озяб, обхватил себя руками и свел длинные, голенастые ноги так, что стопы вывернулись носками внутрь. Теперь ему было ясно, что все его пожелания, какие только возможно исполнить, будут исполнены – те, разумеется, которые облегчат ему выполнение задачи.

Назад Дальше