Златая цепь - Правдин Лев Николаевич


Лев Правдин

ЗЛАТАЯ ЦЕПЬ

Мне еще не было семи лет, когда я научился читать. Но ко всему, что связано с литературой, с печатным словом, у нас в семье относились или с глубоким уважением, даже с трепетом, или с откровенной неприязнью. Книги у нас почитались так же, как и люди: добрые или злые, серьезные или веселые, уважаемые или презренные.

Книги жили у отца в кабинете на полках за стеклами. Мне казалось, будто они не очень-то одобрительно посматривают на меня. Они явно презирали меня и в то же время опасались, как бы я чего не натворил. Так смотрят взрослые на непоседливого мальчишку, который сует свой нос куда не надо. Человек с необузданным воображением, я даже слышу их строгие, слегка встревоженные голоса:

— Знаешь что, мальчик: не связывайся ты с нами. Не твоего ума это дело. Иди-ка лучше поиграй.

Побаиваются они меня — это я сразу сообразил. Они беззащитны, а я захочу, возьму любую и сразу узнаю, что они там задумали. Но едва только я приводил в исполнение свою угрозу, как тут же кончалась моя власть и начиналась власть беззащитной книги над всесильным человеком.

У меня было несколько собственных книг, в которых все было понятно, и в книгах отца каждое прочитанное слово я понимал, но, объединенные в стройное предложение, они, эти слова, сразу же теряли всякий смысл. Я ничего не понимал. Просто волшебство какое-то!

Книги мстили мне за мою самонадеянность. Они издевались надо мной.

А я, убитый недетским горем, бежал к маме и, уткнувшись в ее колени, с ревом жаловался на уважаемые отцом книги, которые не хотят знаться со мной.

После обеда отец позвал меня, посадил на свой письменный стол и, разглядывая книги, задумчиво спросил:

— Не понимаю, чем же они обидели тебя?

Я перестал болтать ногами и вздохнул:

— Да все там непонятно… Слова как-то перемешаны…

Не дослушав моего объяснения, отец рассмеялся. Я понял, что отец заодно со своими книгами — вон как он веселится.

А он сел в кресло и положил свои большие руки на мои голые коленки.

— И ты обиделся на книги. Напрасно. Это взрослые книги, они серьезные. Ну вот, например, тебе захотелось поиграть, и ты позвал взрослого человека и попросил; «Давай побегаем». А взрослым совсем и неинтересно бегать. Понял? У тебя ведь есть детские книги? Вот они — твои друзья, их и читай.

— Да я их давно уже прочитал, даже по десять раз. А некоторые так и по одиннадцать. Надоело мне с ними — все одно и то же.

— Сын мой, все я понял: ты отчаянно вырос. Перерос свои книги. Ты из них вырос, и это очень хорошо. Вот сейчас я дам тебе…

Легко вскочив, он подбежал к одному из шкафов, распахнул его и с самой верхней полки, куда я еще не мог дотянуться, выхватил большую книгу в синем коленкоровом переплете.

— Вот, сейчас… — торопливо листая книгу, торжествующе говорил он. — Сейчас ты такое прочтешь, что забудешь все на свете…

Он положил книгу на мои колени. Волнение отца охватило и меня.

— «Руслан и Людмила». — Я усмехнулся. — Сказка?

— Читай, читай, — торопил отец.

— «У лукоморья дуб зеленый…»

И дальше пропали все слова, исчезли строчки и вообще все на свете. Отец что-то говорил, снял меня со стола и перенес на диван, а я ничего не слышал и не чувствовал. Я ЧИТАЛ. Читал настоящую, взрослую книгу.

Вряд ли то, что происходило в те часы со мной, и во мне, можно считать чтением. Я не просто читал, я жил в Лукоморье, не замечая, что живу в чудном мире воображения, в мире СЛОВА, этого удивительного материала, из которого сделана ЛИТЕРАТУРА — лучшее из всех творений человека.

И в то же время это было ничем иным, как обыкновенной литературной учебой. Ничего, что я еще мал: для учебы, тем более литературной, возраст — несущественное условие. Чем раньше человек побывает у «Лукоморья», тем лучше для него, тем полнее станет вся его последующая жизнь. А ведь есть же люди, которые никогда там не бывали. Мне жаль, их, этих нищих духом бедняков.

Мой отец вырос в семье пастуха и, как положено, должен был помогать отцу. Когда ему еще не было восьми лет, мать сама обула его в лапти и, заматывая оборки, проговорила:

— Ну вот, сыночек, теперь ты мужичок справный, отцу помощник.

А его отец повесил через сыновье плечо длинный пастуший кнут, сплетенный из конопляных веревочек. Так началась его трудовая жизнь, и продолжалась она до пятнадцати лет. Сезонность работы позволила ему окончить сельскую церковноприходскую школу. Он хорошо учился, и у него оказался стойкий, закаленный трудом и лишениями характер. Учитель помог ему поступить в семинарию, окончив которую он и сам стал учителем в своем родном селе Заполье Плюсского района Псковской области. Моя мать тоже была сельской учительницей и, кроме того, самозабвенно любила театр. Сначала она играла на любительских сценах, а впоследствии и на профессиональных. Я родился в Заполье, в 1905 году.

Эти анкетные сведения совершенно необходимы для того, чтобы представить благодатный климат, в каком прошли мои детские и юношеские годы. Климат трудовой интеллигентской семьи начала революционного века. Труд и творчество почитались у нас главными доблестями. Материальное благополучие считалось желательным, но совсем не обязательным. Легко жить только бездельникам, легко и неинтересно, а значит, плохо. Хорошо живет только человек деятельный. Трудно он живет, интересно.

Это я слышал в нашем доме всегда, с того дня, как только сам научился говорить и понимать сказанное. Много позже мною была усвоена непреложная истина: творчество должно стать потребностью каждого человека.

* * *

Когда мне исполнилось девять лет, отец подарил мне типографию. Резиновые литеры, жестяная верстаточка на три строчки набора и красочный аппарат — суконный лоскуток, пропитанный мастикой. Все это богатство помещалось в картонной коробочке чуть побольше папиросной. На крышке литографским способом напечатано: «Печатный прибор «Гутенберг» и портрет бородатого старца в широком берете.

Мы уединились в кабинете — отец и я, — чтобы без помех освоить новое для нас дело. В коробочке находился пинцет, которым надо было брать литеры и вдвигать их в желобочки верстатки. Как-то мы оба догадались вдвигать литеры не слева направо, как при чтении, а наоборот.

— Ну скорей же, скорей! — торопил я отца.

Он прижал набранные строчки к мастике и передал верстатку в мои дрожащие в предвкушении чуда руки. На бумаге четко оттиснулись две фиолетовые строчки: мои имя, отчество и фамилия. Чудо совершилось — мое имя напечатано. Увековечено. Смею заверить, никаких честолюбивых мыслей в этот момент у меня не возникало.

Просто я чувствовал себя не только самым счастливым, но и самым могущественным человеком. Чувство ошеломляющее, как вспышка молнии — ударила, ослепила и погасла. Но ощущение счастливого могущества осталось на всю жизнь, и каждый раз стоит мне только услышать ни о чем не сравнимый запах типографии, как это чувство вспыхивает с прежней силой.

Но вернемся в кабинет, где в эти незабываемые минуты совершалось главное чудо. Чудо из чудес. Оказалось, что составленное из отдельных литер слово можно напечатать много раз. Сколько захочу, столько и напечатаю. А отец, взволнованный не меньше моего, расхаживал вдоль книжных шкафов и говорил:

— Удивительное это изобретение подняло человека на высоту недосягаемую. Книгопечатание двинуло цивилизацию вперед так, как еще не удавалось ни одному изобретению. Без печатного слова знания и открытия распространялись медленно или вовсе оседали на месте, как никому не нужные камни. Идеи ползли медленно, как улитки, и зачастую погибали в пути…

В синей домашней косоворотке он попеременно отражался в стеклах шкафов и с воодушевлением говорил:

— Типографию можно сравнить о дальнобойным орудием самого большого калибра. Орудие культуры! Оно стреляет через все века и границы метко и точно…

Отец мой, как и всякий очень мирный человек, обожал грозные сравнения. И всегда он был прав, по-моему.

* * *

1915 год. Шла первая мировая война. Отца мобилизовали почти сразу же и направили в школу прапорщиков.

— Школа, в которой учат убивать людей! — возмущенно говорила мама. — Святые слова — «школа», «учить»… Все опоганила война. И эти крестьянские мальчики, которых ты учил добру и справедливости, их тоже теперь ты погонишь убивать, когда станешь прапорщиком. И у тебя на глазах их тоже будут убивать.

— Не знаю, — проговорил отец. — Не все так безнадежно, как тебе представляется. Судя по началу, война не будет долгой. Скорее всего, нас побьют, как в пятом году. — И торжествующим шепотом закончил: — И тогда ударит революция, какой еще не видывал мир…

Прощаясь со мной, отец выдвинул верхний ящик письменного стола:

— Вот ключи от всех шкафов. Теперь ты хозяин и старший мужчина в семье. Помогай маме во всем.

Так мне было доверено самое дорогое—мама и книги. Я сразу вырос в собственных глазах. Стал взрослым. Но, кажется, только в собственных глазах.

* * *

По-настоящему я повзрослел, когда в 1919 году вступил в комсомол. По малолетству таким, как я, не довелось воевать в гражданскую, но нам доверяли винтовки, поручая нести караульную службу на железной дороге, по охране складов, мы ходили с облавой на, дезертиров или с продотрядами изымать хлеб у деревенских богатеев.

В это время я заканчивал Бузулукскую среднюю железнодорожную школу. Тут мне было поручено организовать многотиражную газету. Как это делается — я не знал, и никто не знал, но в то время незнание никого не смущало. Нам то и дело приходилось браться за такие дела, о которых до этого мы и не думали. Газету я организовал. Называлась она «Наш Голос». Я ее редактировал, писал статьи и беспощадные фельетоны. Клише на линолеуме резал тоже я.

А самое главное комсомольское поручение, окончательно определившее мой дальнейший путь, было уже на подходе. Время, о котором я рассказываю, теперь принято называть легендарным, за то, наверное, что тогда все было не похоже на сегодня. Пройдут годы, и наше теперешнее время станет легендарным для людей двадцать первого века.

Легендарное время! Тогда-то мы об этом не думали. Мы просто работали с полной отдачей всех своих сил. Впрочем, слово «работа» мы почти всегда заменяли словом «борьба». Мы боролись, ремонтируя паровозы, собирая сухари для голодающей Москвы, организуя деревенскую бедноту в кооперативы, создавая школы для неграмотных. Не было ни одного «фронта», где бы не боролись комсомольцы.

Мы были голодны, плохо одеты, бескорыстны и самоотверженны.

* * *

В романе «Берендеево царство» я рассказал, как было написано мое самое первое литературное произведение. Секретарь комитета комсомола Коротеев вызвал меня и сказал, что вчера на заседании бюро вынесли решение о помощи подшефной Старобесовской комсомольской ячейке. Согласно одному из пунктов этого решения, мне поручается написать пьесу.

— Там у них попы да кулаки разыгрались. Село наполовину мордовское, темное. Партийной ячейки нет, одни комсомольцы. Вот им помочь надо. Ты посмешнее напиши, позлее, чтобы стреляло и — наповал.

Для начала я опешил: никогда ничего, кроме школьных сочинений, да газетных статей, не создавал, за что и прослыл литератором. А так как других «мастеров слова» на учете ячейки не состояло, то разговор на этом и закончился. Отказываться от поручений у нас не полагалось, невыполнение грозило большими неприятностями.

— Вот, — проговорил Коротеев, выкладывая на стол две ученические тетради. — Вот на это место ты положишь или готовую пьесу, или комсомольский билет. Срок — завтрашнее утро.

Сказав все это, он вышел, замкнув меня для верности в споем кабинете. Небывалое чувство овладело мною, когда вдруг из обычных слов у меня начало получаться что-то похожее на пьесу. Сначала это неизвестное чувство казалось мне отвагой, может быть, даже до наглости чрезвычайной… Я еще не мог знать, что это — самое обыкновенное вдохновение.

Словом, комедию я написал. Она стреляла без промаха. У нее оказалась бурная боевая жизнь. Старобесовские комсомольцы отважно ее разыграли, показав, как опасны дела сельских богатеев, как они воюют против Советской власти. Поп с амвона предал анафеме сельских комсомольцев и особо — автора пьесы, чем я очень гордился: выстрел попал в цель. Слава о пьесе пошла по всей округе: из многих сел приезжали ко мне переписывать пьесу. Неведомыми для меня путями один список попал в Самарской (ныне Куйбышевское) издательство, которое издало пьесу отдельной брошюрой.

Меня не было дома, когда принесли бандероль с авторскими экземплярами. В это время мы жили в Оренбурге, отец работал в управлении Ташкентской железной дороги. Он торжественно вручил мне бандероль и торжествующе проговорил:

— Я не утерпел и распечатал и прочитал. Очень хорошо! И, конечно, очень несовершенно. Тебе, особенно теперь, надо много учиться, сын мой!..

— Надо, чтобы литература стреляла по врагу! — желая блеснуть своим мировоззрением, объявил я.

Не поверив, что оно свое, отец с прежним ликованием сказал:

— Вот для этого и надо много учиться, чтобы знать, как стрелять и в кого. А то ведь и промазать можно.

Конечно, он был прав, как всегда. И начал я учиться.

* * *

По настоянию отца поступил в Оренбургский педтехникум, хотя стать учителем, или, как тогда говорили, «шкрабом» (школьным работником), я не собирался. Я хотел писать и обязательно печатать то, что написал. Обязательно, иначе моя работа не будет иметь никакого смысла. Ведь смысл всякого труда и состоит в служении людям, человечеству. Все предельно просто, остается одно — научиться писать так, чтобы тебя печатали и, конечно, читали.

Воодушевленный такими похвальными намерениями, я завел толстую общую тетрадь в коричневом дерматине, решив записывать все, что услышу или увижу. Учиться у жизни. Мысль не новая, но неизменная на все века. Это такая литературная школа, где ничего не зависит от учителя, а только от самого ученика, от его таланта, умения всматриваться во все явления жизни, вслушиваться во все оглушительные громы и еле слышные шорохи.

Читать совершенно необходимо. Читать много и вдумчиво. Каждая книга — это тоже явление, а значит, также является материалом для творческих размышлений и для литературной работы.

Скоро я забросил громоздкую тетрадь, у меня появились записные книжки, но и они впоследствии оказались в стороне от повседневного труда. Память — вот что нам надо. Это такой удивительный механизм, несравнимый ни с какой самой совершенной машиной, в доли секунды он выдает то, что именно сейчас требуется для работы. А записная книжка — это уже потом, если возникнет необходимость что-то уточнить или восстановить подробности. Записные книжки необходимы еще и потому, что когда-то написанное вернее фиксируется памятью.

* * *

А потом наступило такое время, когда записные книжки вообще пришлось заменить более оперативным корреспондентским блокнотом, и все мои беглые заметки тут же превращались в статьи, очерки и даже фельетоны, потому что с конца 1924 года я начал работать в газете «Комсомолец» Оренбургского губкома комсомола.

Потом мне довелось работать во многих газетах — губернских, городских, краевых, районных; объездил оренбургские степи, Южный Урал, часть западного и северного Предуралья и еще побывал в самых разных, ближних и дальних районах нашей воистину необъятной страны. И везде встречи с тружениками, тоже очень разными, обладающими самыми разнообразными качествами. Не обо всем, конечно, написал, не все напечатал и почти ничего не сохранил из написанного и напечатанного. Только совсем недавно удалось при содействии работников Всесоюзной библиотеки имени В. И. Ленина восстановить не совсем полный список напечатанного в разных журналах и газетах.

Дальше