Случайно я задержался и в продолжение всей речи Яго смотрел в бинокль на Сальвини. И увидел ужасное. Передо мною была напряженно улыбающаяся маска с слегка оскаленными зубами; чудовищным напряжением воли человек заставил свои мускулы раздвинуть лицо в улыбку, – о, никто не должен знать, что происходит у него на душе! – и из улыбающейся маски этой глядели безумно страдающие, остановившиеся глаза, – припоминающе остановившиеся: так, значит, в те незабываемые ночи… Все те ласки, все те слова…
И он шептал, с трудом переводя дыхание:
– Mostruoso! Mostruoso!.. (Чудовищно! Чудовищно!..)
Тут уж не было искусства, это была голая, страшная жизнь. Стыдно, неловко было присутствовать при интимной драме великолепного этого человека: нужно же уважать чужое страдание и не лезть со своим любопытством!
Когда кончился спектакль, все остальные актеры, и Комиссаржевская в том числе, разгримировались, переоделись, – и не стало уже ни Дездемоны, ни Яго, ни остальных. Но Отелло не исчез. Синьор Томазо Сальвини, – он, может быть, поехал сейчас со своими поклонниками ужинать к Кюба, – приятного ему аппетита. Но Отелло отдельно живет со своею великою тоскою, с развороченною своею душевною раною. Странно: как он может быть здесь, в Петербурге, – этот венецианец из средневековья? Однако он где-то здесь, и его можно случайно встретить.
5
Говорят, «ревнив, как Отелло». У нас много писали об Отелло несколько лет назад, когда драма была поставлена в Малом театре с исполнителем заглавной роли Остужевым. Возражали против обычной трактовки трагедии как «трагедии ревности»; говорили, что здесь – «трагедия героя, у которого разум подчинился крови»; хвалили игру Остужева, показывающего, как у Отелло постепенно зарождается прежде неведомое ему чувство ревности, как оно нарастает и доводит ранее спокойного и рассудительного воина до безумия. «Кровь одолевает разум» – в этом источник всей трагедии. Но в таком случае остается та же «трагедия ревности», только несколько усложненная. Мне кажется, наоборот. Мне кажется, основная трагедия Отелло как раз в том, что у него «разум» одолел его «кровь», то есть нутро.
Почему Отелло так привлекателен, почему заставляет так горько страдать за себя? Нет более гнусной, мелкособственнической страсти, как ревность. «Ты принадлежишь мне, – как смеешь ты принадлежать другому?» Казалось бы, так ясно: «изменила» тебе Дездемона, – устранись. Насильно мил не будешь, какую цену имеет принужденная любовь? Но мещанство всех времен признавало ревность, как и другие собственнические чувства, явлением вполне законным и даже почтенным. Но мы-то, – что, кроме омерзения, можем мы чувствовать к человеку, задушившему любимую женщину за то, что она, пускай даже и вправду, нарушила право его собственности на нее? А Отелло мы жалеем и горько болеем за него душою. И самый даровитый артист, если бы попробовал играть Отелло так, чтобы он в нас вызывал отвращение, безнадежно разбил бы себе голову о подобную попытку. В чем тут дело?
Пушкин тонко заметил: «Отелло от природы не ревнив». Да, он не ревнив от природы. И он – честный, хороший, глубоко благородный от природы человек. Путем дьявольской интриги Яго приводит его к убеждению, что Дездемона ему изменяет. Что в таком случае должен испытывать ревнивый человек, да к тому еще с такою горячею, «мавританскою» кровью, как у Отелло? Любовь превращается в неистовую ненависть; нет такой утонченной казни, которая в достаточной мере могла бы утолить жажду мести. В мировой литературе мы встречаем немало образов настоящих ревнивцев, в бешенстве убивающих изменниц жен, навеки заключающих их в домашние темницы, предающих их всенародному поруганию. А что мы видим у Отелло?
Яго всякими намеками старается заронить в душу Отелло подозрение в верности жены. Отелло:
Яго одно за другим приводит как будто совершенно неопровержимые доказательства.
Отелло:
Но Яго приводит все новые и новые доказательства будто бы совершенно исключительного бесстыдства и лживости Дездемоны.
Отелло в бешенстве:
И вдруг, – это место обычно либо пропускается, либо проходит у исполнителя совершенно незамеченным, – вдруг Отелло говорит Яго:
Мы ясно чувствуем этот смущенно умоляющий тон, с каким Отелло пытается отстоять перед Яго свое право на жалость к любимой женщине. Яго чувствует эту жестокую борьбу в душе человека, якобы «до безумия ослепленного ревностью», – и спешит подогреть опадающую злобу:
И Отелло, вскипая прежнею яростью, восклицает:
Постоянно разжигаемая усилиями Яго, злоба Отелло достигает крайних пределов. Кровавое решение созревает. Отелло входит ночью в спальню, чтобы задушить Дездемону на оскверненном ею ложе. И этот «бешеный ревнивец», «отуманенный кровавою жаждою мщенья», – что говорит он входя?
Ему оказывается нужным настойчиво твердить себе, что есть, есть причина к замышленному убийству и причина самая основательная. И дальше, с любовью целуя спящую Дездемону, он говорит:
И еще дальше, в последнем объяснении с Дездемоной, когда она продолжает отпираться от улик, как будто совершенно очевидных, Отелло в бешенстве восклицает:
Совершенно ясно, что перед нами не бешеный ревнивец, в нарушение всех божеских и человеческих законов готовый «раздавить гадину», а человек, с великою скорбью и с горестным преодолением себя приносящий в жертву какому-то беспощадно требовательному богу. Какому?
Дездемона задушена. Интрига Яго разоблачена. Лудовико с грустью спрашивает:
И Отелло отвечает:
«For naught I did in hate, but all in honour».
Можно ли выразиться яснее? Вот он, этот беспощадный бог, – честь! Честь, как она в то время понималась, требовавшая жесточайшей расправы с изменившею мужу женщиною. Благородная натура Отелло всеми силами протестует против такого отношения к любимой, в сердце его действительно нет к ней никакой ненависти. Но честь – эта высшая, неоспоримая правда того времени – безоговорочно требует определенных действий. Говорят, в Италии и в настоящее время оправдательный приговор суда мужу, убившему изменницу жену, встречается дружными рукоплесканиями публики. И Отелло как смертно тяжкий долг берет на себя исполнение требований общепризнанного нравственного закона. И, естественно, чтобы подвигнуть себя на это, всячески разжигает в себе ненависть и злобу.
Если бы пришел к Отелло какой-нибудь мудрый старик, им глубоко почитаемый, то не к чему было бы ему убеждать Отелло, чтоб он не поддавался дурману ревности, чтоб не позволил «крови» одолеть «разум». Он мог бы только сказать Отелло:
Конец ознакомительного фрагмента.