Дети рижского Дракулы - Юлия Ли 8 стр.


В то Рождество небесные силы ниспослали мне озарение.

Это был второй класс, мы должны были отправиться на вакацию. Ожидался бал, приходили девочки, нам предстояло показать, как мы научились танцам.

Главные запевалы класса нарядили в платье пуделя мадам Брик, учительницы пения. Та сама взяла с собою псину в школу и позволила мальчишкам сыграть глумливую шутку. Двое привели собаку в залу, придерживая за ошейник, псина вышагивала на задних лапах, забавное платьице колыхалось, как колокольчик, морду обрамлял чепец, подвели ко мне и опустили лапы на плечи. Я не мог и шелохнуться, замер в страхе, что мадам Брик рассердится за то, что я оттолкнул ее собаку. Стоящий на задних лапах пудель был выше меня, казался тогда настоящим Орфом. Девочки – одетые в белое и нежно-розовое, в ленты, кружева и рюши, с прическами, делавшими их выше и взрослее, – все разом прыснули со смеху. Мальчишки начали гоготать еще раньше. Небольшой наш школьный оркестр умолк, скрипачи и флейтист сложились пополам. Зал был полон народу, и все смеялись и хлопали в ладоши, подражая учителю танцев, который постукивал каблуком, как делал это на каждом уроке, и громко кричал «раз-два-три, раз-два-три» – отсчитывал такт, понукая нашу пару пойти в пляс. Он – взрослый, мудрый учитель с седыми бакенбардами – искренне считал мой танец с пуделем милой забавой.

Я все стоял. А потом встретился глазами с собственным отражением – в зале для танцев всюду зеркала, – увидел гнома, обнимающего псину в юбке, отпрянул и, ощутив непреодолимое желание выйти, растерялся, пошел почему-то к окну. Под непрекращающееся «раз-два-три, раз-два-три» поднялся на стул и стал дергать створки. Заледенелые, они будто приросли к раме. Окно было двойным. Я не думал, сколько провожусь с ним. Зал скандировал, улюлюкал. Никто не двинулся мне помешать, хотя присутствовал почти весь учительский штат, кажется, был среди них и начальник гимназии, но после, когда все закончилось, ни один из учителей не был уволен, даже мадам Брик.

Пудель был не преступлением для них, шалостью. Сделать меня на празднике ridicule – это маленькая невинная шалость, и только. Они ведь не закидали меня бревнами на заднем дворе, не втоптали в грязь, в конце концов, даже не применили силы. Они просто нарядили на праздник в платье пуделя.

Мой же поступок с подоконником кончился тем, что на рождественских вакациях я выслушал от папеньки долгую речь о трусости и остался в наказание дома.

Но я уже был совсем другим человеком, я его нотаций не слушал, меня не напугало наказание, напротив, обрадовало. Когда в залу ворвался снежный вихрь, а створки окон хлопнули на ветру, смех перестал звенеть в воздухе. Залой завладели метель и снежная крошка, дрогнули стеклянные шары на елке. Я стоял на подоконнике и вдруг почувствовал себя пятнадцатилетним капитаном на палубе «Пилигрима». Моя курточка, расстегнутая на груди, хлопала полами. Я поднялся на подоконник, подставив лицо ветру, и ощутил себя свободным. Я перестал быть Гришей Даниловым, но стал Диком Сэндом, сиротой Диком, идущим против шквалистого ветра и берущего рифы на гроте. Я обернулся в зал и увидел вытянутые лица девочек и мальчиков, я увидел своих учителей, замерших в недоумении, будто мне досталось нечто такое, отчего всем стало разом завидно. Они были там, внизу, а я смотрел на них сверху. Впервые смотрел на людей сверху. Мои недавние мучители перестали быть страшными, противными, а стали далекими и неинтересными. Я стоял на подоконнике, и желание смерти отступило – я смотрел вниз и жадно предвкушал будущие каникулы и то, как стану перечитывать «Пятнадцатилетнего капитана».

В ту минуту я осознал, что кроме этой жизни, жалкой, ничтожной, ничего не значащей, я владел сотнями других жизней – других людей, славных, храбрых героев, сильных и находчивых. Я мог быть кем угодно по собственному желанию, отправиться странствовать куда захочу и оставаться там сколько пожелаю. Моя жизнь – не эта гимназия, не мальчишки, не учитель танцев, не моя безумная мать и требовательный отец, моя жизнь – по ту сторону книжных страниц, попасть в которые легче легкого, достаточно просто совершить маленький ритуал: уединиться, укутаться в старую медвежью шкуру у камина или запереться в библиотеке, сгодится любой тихий угол, и открыть книгу.

С тех пор меня трогали все реже, я почти поселился в библиотеке, учителям до меня не было дела. Оценки мне ставили всегда высшие, я даже на два класса перескочил вперед и окончил курс раньше своих главных обидчиков – маменька отчисляла в гимназию приличные средства, а заучивать уроки я навострился так ловко, что хватало дня, чтобы зараз прочесть всего «Евгения Онегина» и ответить его наизусть. Да меня и не слушали почти, так ставили пятерки.

Компромисс нашелся сам собой. Я просто уходил жить в книги и машинально делал то, что от меня ждали, не пытаясь более ни сблизиться ни с кем, ни защищаться.

Не я первый, не я последний из тех, кто хоть раз подвергался травле, страдал от дикой необузданности охотника, живущего глубоко в нас. Вероятно, люди еще не пришли к той высокой степени цивилизованности, в которой нет места инстинктам, но лишь единственно разуму, к той форме цивилизации, которую воспевали Платон и Сократ, ставя в первостепенную важность нематериальность ценностей. Человек, как ни старайся он себя показать высоконравственным, благородным созданием, все еще остается тем же обросшим существом, чудищем, живущим в пещере, поедающим все без разбору, истребляющим все без разбору, зависящим от желаний показать свою силу, обладание и власть, не имеющим покоя, покуда он не достигнет желаемого, и до сих пор не осознавшим, что достичь сего невозможно. Глубоко в наших душевных формулах сидят буквы и знаки с обозначением звериных начал, страха перед чем-то новым, неприятия неизвестного. Глубоко в нас сидит негласный протокол не давать шанса слабым и глупым, дабы в будущем землю населяли лишь сильные и разумные. Мы так устроены, мы сердцем, нюхом зверя чуем слабого и не даем ему шанса выжить. Кто знает, займи я место вожака класса и окажись рядом со мной гном ростом в четыре фута, был бы я хоть каплю снисходительней? Едва ли. Никакое высокоразвитое нравственное чувство не остановит азарт охотника, взыгравший в крови.

С горьким осознанием молчаливого согласия Соня отвернула лицо, вспоминая, как говорила Даше, что отсталого учителя им в гимназию посадили только из жалости.

– Наверное, мне подобало бы тогда прыгнуть и разбиться, чтобы не занимать место на земле более сильного и умного.

– Нет, нет, Григорий Львович… Гриша, нет! – Соня сжала его руку так сильно, что потревожила свой порез.

– Что же я такое теперь? Кто я? Никто, тень, переползающая из одной книги в другую, клоп, живущий чувствами вымышленных персонажей, обладатель кучи бесполезных знаний, вроде партитуры «Реквиема» Моцарта или шведского языка, но не имеющий никаких практических навыков выживания среди людей. Единственно, может, польза от меня вашей лавке? Живя жизнью книжных героев, я и не заметил, как сам превратился в персонажа. Вашей миниатюры или книги, которую пишет Господь Бог, решивший ни в чем себе не отказывать и ниспослать мне самые нелепые приключения. Глядит он с небес на то, как бесполезный червь барахтается, пытаясь спасти свою жалкую шкуру, и ухмыляется, ждет, когда же иссякнет его дерзновение.

– Но ведь это ошибка! – всхлипывала дрожащими губами Соня, утирая слезы, на самом деле возражая самой себе и мысленно себя оправдывая. – Ошибка в шесть лет не делает вас ни слабым, ни тем более глупым и бесполезным. Вы пытались жить в теле человека, которое старше головы. Я даже представить себе не могу, каково это! Вот Даша удивится, когда узнает, что ваш диагноз ошибочный и вам всего только девятнадцать, что вы сами еще должны учиться в гимназии. Но вы ведь окончили и гимназию, и университет… в семнадцать! Вы очень старались быть как Моцарт, Ломоносов, Гаусс… И это получилось. Если вашу историю предать огласке, вы прослывете гением.

Данилов улыбнулся сквозь слезы, не стараясь скрыть их, ибо это были слезы избавления. Когда он мог вот так запросто беседовать с кем-то живым, настоящим, не убегая в воображаемые странствия?

– Я бы с превеликим удовольствием утер нос вашим подружкам, но, если я откроюсь, это может сыграть против меня. Я должен выяснить все обстоятельства своей семейной тайны… А вдруг наша догадка несостоятельна? И на самом деле я по-прежнему двадцатипятилетний площадной уродец? Я должен выяснить, кто на самом деле эти мужчина и женщина с фотографий, кого родила та светлокудрая мадонна между 1881 и 1882 годами. Живы ли они, если все же нет, то как умерли. Уверен, ответы на эти вопросы прольют свет и на то, кто хочет моей смерти.

– Я могу вам помочь.

Соня решительно притянула к себе несколько карточек из отсыревшего альбома. На одной был запечатлен фасад поместья, окруженного соснами, на другой – беседка, внутри которой расположилась семья Данилова, на третьей – темная стена сосен и два малыша, резвящихся в траве. Она решилась рассказать, почему выпавшая из альбома фотокарточка привлекла ее внимание с самого начала.

– Я знаю этот дом. Вот, например, беседка, где меня угощают чаем. А это – аллея, которая ведет к дому. Сейчас здесь живут мистер Тобин и юная мисс Тобин, которых я никогда не видела. Но юная мисс – одна из наших частых покупательниц. Ее адрес: Кокенгаузен, поместье «Синие сосны». Три часа на поезде на юго-восток.

– Кокенгаузен? – Данилов недоуменно воззрился на Соню. – Где же там может быть усадьба?

– Там, где Перзе впадает в Двину, ворота почти у самого кладбища.

– Живописная деталь – кладбище, – ухмыльнулся Данилов. – Но я в Кокенгаузене не бывал… Помните, мы недавно говорили о польско-шведских сражениях там?.. – Григорий Львович запнулся, видно, посчитав, что начинать сейчас лекцию по истории совершенно неуместно. Соня не могла скрыть довольной улыбки: теперь учителю небось совестно умничать, но быстро вспомнила свое раскаяние и пожалела его.

– Его еще поляки взорвали, когда Карл XII наступал, – подхватила она.

– Я это и хотел сказать. Не могу поверить, что там есть что-то, кроме развалин и парка Левенштернов.

– Есть, правда, подъездная аллея заросла кустами, превратившись в каменистую тропку. И стена поместья теряется в развалинах. Если папенька собрал для нее книги, завтра… то есть уже сегодня, – и оба вскинулись на большие настенные часы, показывающее четверть пятого утра; окна светлели рассветом, – мы можем съездить и поглядеть. Но лучше спозаранку, далеко очень.

Глава 5. Штабс-капитан Бриедис

Соня бежала домой по бульвару Наследника, по дороге соображая, что скажет отцу. Мол, Настасья Даниловна не отпустила в ночь пешком. «Хорошо, что у доброй дамы нет телефона и папенька не станет той с тревогой телефонировать», – говорила себе Соня, осторожно ступая мимо большого здания Латышского общества, цепляясь за ограду палисадника, порой приседая и прячась за кустами роз, когда появлялся очередной, хоть и редкий в утренний час, прохожий. Рассветное солнце золотило каменное строение с колоннами, двойной лестницей и арками, на лепестках и бутонах вспыхнули искорки росы. Зажав под мышкой дневничок, Соня на минуту перегнулась через чугунную ограду, чуть смочила руку в росе – надо было оттереть кровь с пальцев – и зашагала к магазину.

Ей часто приходилось разносить заказы после учебы, порой Соня оставалась на ночь у многочисленных знакомых отца и матери. Если такое случалось, Николай Ефимович садился за чтение в кресле у витрины, дверь магазина не запирал на замок. Все знали, что он дожидается возвращения дочери. Некоторые из соседей качали головами, предупреждая, что город ночью опасен, но Соню невозможно было остановить. В душе она была ярой эмансипанткой и суфражисткой, мечтающей когда-нибудь права женщин увидеть установленными вровень с правами мужчин. Сколько можно ставить женщину – сильную и решительную – в такую неловкость, при которой она непременно изворачивается и по-женски хитрит, для того чтобы делать, что должно по чести и совести? Сколько можно ощущать на себе соседскую неприязнь при одном только шаге от устаревших традиций? Соня мечтала, чтобы общество прекратило свое лицемерие по отношению к одним и увидела наконец достоинства других. «Всяческая эмансипация состоит в том, что она возвращает человеческий мир, человеческие отношения к самому человеку», – писал Карл Маркс.

Николай Ефимович не мог не уважать ее мыслей и выбора, тем более что мысли эти совпадали с мнением Маркса, к которому он питал большое почтение. Сверх того, он не имел ничего против энергичных женщин, и даже женился на одной из них. Свой след накладывала и работа с литературой. Человек, читавший столько книг, сколько читал Каплан, имел столь широкие взгляды на жизнь, что невольно стал принимать как данность любые взгляды, любую небывальщину, даже каннибализм, нигилизм, метемпсихозы, инквизиторские войны и суфражисток, следуя завету Шекспира и находя логику во всяком земном явлении.

Тихо подкравшись, Соня глянула за стеллаж: отец дремал в кресле у столика с включенной лампой под темным абажуром, на коленях его лежал раскрытый «Дон Кихот», за спиной расправила крылья монстера. Услышав звон входного колокольчика, он тотчас же выпрямился, подхватил соскальзывающую книгу, принялся протирать глаза под очками.

– Доброе утро, папенька, – шепнула Соня, нырнув между стеллажами, чтобы отец не успел разглядеть ее ужасного вида, и умчалась наверх.

В спальне Соня заперлась изнутри на ключ и привалилась к двери. В маленьком государстве барышни Каплан всегда царил беспорядок. Кровать с прикроватной тумбой, заваленной книгами, комод, на котором вместо щеток и шкатулок тоже возвышались тома и фолианты, ярко иллюстрировали явление беспощадной энтропии. Стену оживляло единственное украшение – скрипка с перетянутыми для левой руки струнами, висевшая над изголовьем, как распятие, – тяжелое напоминание о брошенных в третьем классе уроках музыки. Соня была левшой и так и не смогла добиться в игре на инструменте успехов. В небольшое полукруглое окно лились янтарные лучи утреннего света, высвечивая армию пылинок, устремившихся от фрамуги к стопкам покоившихся прямо на полу книг. За стеклом укоризненно качали ветвями зеленые акации.

Быстро зашторив окно, Соня сунула дневник в портфель и скинула грязную форму, припрятав ее под зимним пальто, давно грустившим на углу комода в обществе собрания сочинений Сервантеса на испанском, который Соня не знала, но, бывало, истязала перед сном. Оставив на себе дневную сорочку, панталоны и гольфы, к ужасу, вспомнила, что по словесности задали сочинение по Островскому, по алгебре какие-то задачи, а еще надо было зайти к Екатерине Васильевне, учительнице по географии, и ответить прошлый урок.

Так, прямо в панталонах, уселась на кровать, разложив вокруг себя учебники, а под тетрадь сунув красочное издание «Необыкновенные путешествия», включавшее кучу романов Жюля Верна. Через час сочинение было написано, сразу набело с одной помаркой (а, пусть, большего не успеть!), задачки решены, урок по географии повторен.

Потом из комода были вынуты старая штопаная форма и второй черный фартук, подаренный тетей Алисой, но ни разу не надеванный. Соня застегнула все крючки, собрала волосы в корзинку на затылке, пригладила выпавшие волоски у шеи.

Завернув в кухню, она поморщилась, с неодобрением покачала головой, окинув взглядом стол, что вчера накрыла к ужину, – все стояло так, как она оставила. Ветчина и сыр заветрелись, хлеб подсох, язык испортился и издавал запах, будто в кухне травили мышей. Судя по всему, и матери не было ночью. Та должна была к концу мая сдать одной купчихе три платья непростой работы.

Вниз Соня спускалась, уже размышляя над тем, какими изданиями или каталогами можно прикрыть внезапное желание посетить развалины замка Кокенгаузен, где обитала таинственная мисс Тобин, если ее заказ не был еще собран.

– Как поживает Настасья Даниловна? Ты хорошо добралась? Надеюсь, не ждала конки? – Отец нетерпеливо поджидал ее у самой лестницы. – Я всегда прошу тебя, потрать лишние пять копеек и возьми одноместного извозчика.

– Да, папенька, я как раз извозчика и брала. Попался знакомый, представляешь, расспрашивал, какие книжки я везу на этот раз. Пришлось ему пересказывать сюжет «Монте-Кристо». Он отчаянно охал на судьбу бедного Дантеса.

– Хорошо, – с каким-то тяжелым привздохом сказал Николай Ефимович. – Хорошо.

– А вот о тебе, папенька, того же сказать не могу. – Она погрозила пальчиком и подхватила с края прилавка стопку книг, лежавшую как попало, видно, оставленную кем-то из покупателей. – Ты вчера к ужину и не прикоснулся.

– Тут такое было… – вновь вздохнул отец, запустив дрожащие от волнения пальцы в седеющие волосы.

Соня почувствовала, как подогнулись ноги, она оставила стопку книг и одной рукой схватилась за книжную полку рядом, неловко сдвинув четыре тома Мольера внутрь.

Назад Дальше