Вадим ухмыльнулся, чтобы обиду не выказать, и обронил с места: «А с работой, значит, не справляюсь?» Сорокин прокашлялся, ответил тихо, с усилием, с неохотой слова выцеживая: «Справляетесь, но могли бы лучше, если бы вели себя поскромнее». Данин развел руками, оглянулся, коллег на помощь призывая: подтвердите, мол, что обыкновенно себя веду, как все, куда уж скромнее. Может, не похож просто на всех, да и только. Но немую просьбу его коллеги за обычное ёрничанье приняли и, конечно же, промолчали. Ну а уж когда Сорокин прознал, что Вадим собирается книжку издавать, тут желчи не было предела. Вызвал он его как-то к себе, когда Вадим исполнение одной справки затянул, и отчеканил, с трудом удерживая голос, видно было даже, как щеки его обвислые подрагивают: «Мне писатели не нужны, мне нужны работники исполнительные и дисциплинированные. А вы, гляжу, хорошо устроились, времени свободного у вас просто невпроворот, если умудряетесь еще и книжечки пописывать. Надо же, — он крутнул большой, лобастой головой. — Все и писатели рвутся, все Толстыми себя мнят», — и что-то затаенное услышал Вадим за этими словами, и голос даже изменился у Сорокина, больше на стон стал похож, но потом все прошло в мгновение, и добавил он жестко: «Я теперь лично за вами приглядывать буду. Увижу, что пустяками в рабочее время занимаетесь, — расстанемся».
…Вадим вошел в кабинет, и, едва только Сорокин рот открыл, он уже и вспомнил все. Точно. Тот тип из музея Кремля, из тех, кто жалуется. Полудурок пыльный. А Сорокину только дай повод нервишки ближнему потрепать. Было, не было — неважно. Раз жалуются — значит было. Тем более на него, на Данина, жалуются, значит, сто тысяч раз было… SOS! Помогите! Я ж ничего плохого никому не делаю в институте и уж тем более самому Сорокину. Никого не подсиживаю, ни на кого не капаю, в начальники не рвусь, работу выполняю от и до. За что?! «Заместитель коменданта Кремля, сам лично, человек уже немолодой, пришел сюда, чтобы высказать неудовлетворение вашим вчерашним поведением…» — кипел Сорокин.
Так вот, значит, в чем дело. Надо же как обернулось-то все до тошноты примитивно-подленько. А ведь должен был ты предвидеть такую перспективу. Мелкого наполеончика этого просить надо было, умолять униженно, они же любят, когда пресмыкаются перед ними, угодничают. А ты в лоб — давай, мол, и все. Но ведь по справедливости требовал, и не чужое ведь, свое. Но, оказывается, свое тоже надо уметь просить. Так что учись, учись спинку-то выгибать, бери пример со всем угодного и во всех отношениях приятного нового знакомца твоего Можейкина.
Ведь не раз бывало, не успеешь порог переступить, двух слов человеку сказать, а он уже смотрит на тебя колюче, с неодобрением, а иной раз с эдаким подозрительным прищуром. Как это называется? Антипатия — мгновенная неприязнь. Что же в тебе их не устраивает? Одежда твоя, глаза твои, манера держаться, вмиг разгаданное пренебрежение. Ведь есть же среди его знакомых люди, которым он изумляется искренне, — их любят все! Куда бы ни приходили они, что бы ни просили у самого злейшего-презлейшего, у самого черствейшего-пречерствейшего — и все им разрешают, все дают, да еще с добрым словом. Может, улыбаются они по-особому. Да нет, черта с два. И не улыбаются, и всегда говорят одно и то же. Но вот что заметил Вадим: они жалкими какими-то делаются, не просящими, не угодничающими, а именно жалкими, слегка убогими, жизнью покореженными. Наверное, в этом дело? Люди любят сострадать, сочувствовать, сопереживать. Преуспевающий радуется, что он не такой и может помочь, непреуспевающий видит своего собрата. Наверное, так. Хотя Вадим попробовал так однажды — прихватил сердце, зажал эмоции, унял сразу возникшую брезгливость к себе и попробовал. Не получилось, то есть вообще не получилось! Раскусили его, разгадали, с еще большей уже неприязнью отнеслись. Не свойственно ему это, значит. А посему плевать на всех, терять мне особо нечего. Принимайте какой есть. Без прикрас. Так что не пример ему Можейкин.
История-то с Кремлем была незамысловатая. Года полтора назад приятель Данина, журналист из городской газеты, Женя Беженцев, — лентяй и нытик по натуре, но отменно пишущий, когда очень этого захочет, тучный, развалистый, большеголовый, усмешливый, — предложил Данину написать серию очерков о городе, об истории, об интересных памятных местах, о чем-нибудь необычном, интригующем, о чем еще никто не писал. Ухватился Вадим за идею, горячо ухватился, одержимо, махнул рукой на работу, хотя за это потом получил сполна, и за три месяца написал шесть очерков. Редактор был в восторге, придумал рубрику «Городские этюды» и стал публиковать материалы два раза в месяц, по воскресеньям. Через полтора года Беженцев вновь подкинул Вадиму идею, отдать материалы в издательство, может получиться книжка. В издательстве Данина поддержали и включили книжку в план. И вот недавно Данину позвонили оттуда и попросили написать еще один материал о Кремле, чисто описательный, с красивостями, с пафосом, на открытие. Но в Кремль просто так не пускают работать, нужна соответствующая бумага с просьбой от организаций. Такая бумага у Вадима была, выданная ему еще в прошлом году институтом.
Встретил его заместитель коменданта, сухой, узкоплечий, в мешковатом, допотопном костюме. Посмотрел на него без выражения, хотя смотрел долго, но будто не видел его, довольного жизнью, небрежного, благоухающего импортным одеколоном, посмотрел-посмотрел, и все. То есть он мог бы дальше и не говорить ничего, все ясно было, что он скажет. И что письмо недействительно уже, мол, срок прошел, и что молоды больно, чтоб мне указывать, и что я, мол, на руководящей работе собаку съел, и что ежели всякого пускать, то черт знает что получится. Короче — клишированный такой наборчик. Карикатура. Может, для кого, конечно, и не карикатура, может, для кого, конечно, это уважаемый человек и превосходный работник, для Сорокина, например (по его меркам), ну а для Вадима — точно карикатура. Ну он его прямо так и спросил: вы, мол, не тот, про которых сейчас в газетах пишут, не бюрократ ли? Ох, ох, ох, что тут началось! Одним слоном, когда Вадим захлопнул за собой дверь, косяк дрожал свирепо еще несколько мгновений.
А сам комендант оказался энергичным, коренастым, крепким мужиком лет пятидесяти, со смешинкой в узких восточных глазах. Держался он уверенно, подтянуто. Вадим сунул ему бумагу, тот поглядел на нее полминуты, потом наклонился к селектору и сказал секретарше: «Выпишите товарищу Данину разрешение. — И повернувшись к Вадиму, добавил: — Хотя не положено в общем-то, но ерунда».
… — Для своих личных целей вы используете бумаги института, — заключил Сорокин, понижая голос. Возбуждение его пошло на убыль, но верхняя пухлая, синеватая губа то и дело вздрагивала едва заметно. — Завтра принесите мне объяснительную.
— Что я должен объяснить? — безучастно осведомился Вадим.
— Все. И зачем ходили в Кремль с институтской бумагой, и как себя там вели. Бездушие и хамство должны быть наказаны. Мы разберем ваше поведение на профкоме. Идите.
Вот так, все просто. И не докажешь ничего, не переубедишь. Ему верю, вам нет, он старше и заслуженней, а все остальное демагогия. Интересно почитать его диссертацию. Какой он там?
Марина потянулась ему навстречу, даже со стула привстала, собрала аккуратно и осторожно напомаженные губы в кружочек, вопрошающе поглядела на него, и была в глазах ее, зеленых, длинных, глубоких, такая искренняя, серьезная забота, что Вадим не удержался, подошел к женщине и легко поцеловал ее в этот ароматный кружочек губ, провел ладонью по коротким волосам, потом присел на краешек стола, улыбнулся ласково и облегченно как-то, потому что почувствовал, что совсем улетучился, исчез щемяще неприятный осадок от разговора с Сорокиным, и разговор этот теперь представлялся ему смешным и нелепым, и спросил беззаботно:
— Почему же он так не любит меня? А?
— Ну что там, как там? — нетерпеливо дернула его за рукав Марина.
Данин рассказал. Даже не рассказал, а представил в лицах, без досады, без раздражения, а просто так, словно о чем-то очень забавном поведал.
— А может быть, тебе кажется? — предположила Марина. — Он ведь не только к тебе так, вон Лешку Корина тоже спокойно пропустить не может, все ему выговаривает. А может, у него характер женский, переменчивый, занудливый, сегодня так, завтра эдак? А может, он к вам с Лешкой неосознанно с неприятием относится? Вы такие красивые, молодые, женщины вас любят, все дается легко. Знаешь ведь, как бывает, одни любят в людях те черты, которыми сами не обладают, но хотели бы, другие эти черты ненавидят. Наверное, так?
Вадим неопределенно покачал головой, поболтал ногой возле Марининого стула и поймал вдруг себя на мысли, что опять хочет ее поцеловать, хмыкнул и сказал беззаботно:
— Может, так, а может, нет. Надо подумать. Ты докторскую его читала?
— Конечно, а ты нет? Прочти. Отменная работа. Просто на удивление. Я, когда читала, абстрагировалась от Сорокина, от личности его. И автор увиделся мне таким обаятельным, симпатягой, остроумным, широко мыслящим, размашистым…
— Парадокс, — заметил Вадим.
— Или мы чего-то не понимаем, — заключила Марина.
Потом Данин углубился в работу, искал, выписывал, сопоставлял, с радостью работал, с интересом, редко такое бывало в последнее время. И, ко всему прочему, не мешал никто. Начальство будто вымерло, а соседи по кабинету отбывали трудовую повинность. Лето. Сенокос. А колхозников не хватает. Они в городе за 32 колбасу бьются. Вот бледнолицые чиновники и спешат на выручку. Взаимозаменяемость.
А когда передышку себе давал и закуривал, все порывался Марине про свои вчерашние подвиги рассказать, но не решился, что-то остановило его, непонятного было много в этой истории, опасностью вдруг зябко потянуло. Откуда она исходила, эта совсем необъяснимая опасность, и почему пришло такое чувство, он разбираться не стал, махнул рукой — прорвемся, мол — и постарался забыть.
Ровно без пятнадцати пять поднялся, потянулся, сообщил радостно:
— Пойду Дашку заберу.
— Привел бы как-нибудь, — сказала Марина, — посмотрели бы, что за чудо у тебя чудесное растет.
— К сожалению, не у меня.
— Но все равно твое.
— Зайду как-нибудь, — пообещал Данин.
Он уже был у двери, когда Марина тихо сказала ему в спину.
— А можешь зайти и один…
Он улыбнулся — вот так, как бы невзначай, как бы между прочим, она не в первый раз предлагает ему себя. Не оборачиваясь, он спросил:
— Алик прописался уже к матери?
— Да.
Ответила, как клинком по воздуху рубанула. Даже свист Данину послышался.
— Не жалеешь, что развелась? — осведомился он беспечно.
— Ты, кажется, куда-то шел, — сдержанно сказала Марина.
Данин ухмыльнулся и открыл дверь.
Думал ли когда-нибудь, гадал ли еще год, еще два года назад, что будет он так откровенно и безудержно радоваться встрече со своим ребенком. Со своим!.. На детей всегда смотрел ласково, добро, но без каких-то чувств особенных, хорошенькие они, конечно, маленькие, забавные, да и только. Хороши, когда не твои, когда там они, у кого-то, у твоих друзей и знакомых, хороши, когда на улице встретишь, чистеньких, аккуратненьких, в яркие, броские одежонки упакованных. Но своих детей не хотел, и даже щемило садняще под сердцем, когда иной раз молодого папу с ребенком встречал — гуляющих. Виделся ему этот папа несчастным-разнесчастным, невыспавшимся, уморенным домашними заботами, наплевавшим на все свои важные дела и думающим только о кашках, котлетках, сосках, погремушках, да о выстиранных пеленках. И когда родилась Дашка, принял он ее не сразу, смотрел подозрительно, трогал, удивлялся, чего жена в ней нашла, чего так хлопочет, чего светится так. И поначалу портилось у него настроение, когда просыпался ночью или утром, — почему-то казалось, что жизнь его кончилась и что стал он стариком. Ведь как оно получается, ежели без детей, то и до шестидесяти еще молодой, а с ребенком и в двадцать шесть старик. Плюс ко всему к тому времени уже и отношения с Ольгой стали не из лучших. Вечно недовольны они были друг другом, каждый требовал к себе внимания, помощи требовал, а сам отдавать не стремился, ждал, пока другой первым начнет. Думали они, что после рождения ребенка Все заладится. Заладилось. С Дашкой у Ольги заладилось. А с ним никак. Не сблизил их ребенок, не сроднил пуще, отдалил наоборот, развел по своим углам. И жили они так, как большинство живет, для ребенка, по инерции. Кое-как. И домой уже в последний год он приходить ой как не хотел. Потерялась острота, попритих интерес друг к другу, и Дашка совсем не в удовольствие была, мешала только. Но вот случилось чудо (для него чудо, а так дело-то обыкновенное). Совсем немного времени прошло, и стал Данин понимать, что все больше к ребенку привязывается, незаметно, исподволь; какое-то особое благоговение на него находит, когда на руки ее берет, когда к сердцу прижимает, когда целует, когда рассказывает что-то. И спешил он домой теперь только ради нее, чтобы поглядеть на нее, погладить, за ручки мягонькие подержаться. Ольга это видела и злилась почему-то. Обиженно плечиками вздергивала, норовила съязвить, задеть или замыкалась хмуро на день, на два. Отчего? Ревность? Непохоже…
Вот он, этот уютный и веселый дворик, затерялся среди старых, крепких довоенных домов; укрылась пестрая площадка с беседками, песочницами, каруселями за легкими, пушистыми, каждому ветерку покорными липами. Гомон стоит на площадке разноголосый. Не увели еще, значит, детей с прогулки. Это хорошо. Вадим любил смотреть, как Дашка гуляет, с приятелями и приятельницами своими играет. Он оперся плечом о дерево, закурил. Но вот увидела она его, ухватила острыми, зоркими своими глазками, побежала, бросив игрушки. Он перегнулся через заборчик, поднял ее, прижал к груди ее худенькое, теплое тельце, ощутил, как гулко и часто постукивает ее сердечко, — или, может, это его сердце так шумно стучит — услышал дыхание ее, прерывистое, счастливое, — к нему бежала, к отцу, — услышал запах ее рта, чистый, свежий, такой близкий и родной. И вроде как закружилась у Вадима голова, будто оторвался он от земли, будто летать научился…
А потом они гуляли. На бульвар пошли к памятнику Горькому, там тише, мало людей. И Дашка все рассказывала ему, рассказывала что-то, словно сто лет его не видела, хотя неделя для нее, наверное, и есть сто лет. Коротенький, кругленький носик ее морщился, светло-карие глаза (его глаза!) были так вдумчивы и серьезны, что Вадим едва сдерживался, чтобы не расплыться в умильной улыбке.
Наверное, стоило жениться хотя бы только из-за того, чтобы родилась такая вот Дашка. Кстати, а собственно, зачем он женился? (Боже, в который раз он спрашивал себя об этом.) Она настояла? Было дело. Но ведь не только из-за этого. Боялся больше не найти такую вот, казалось бы, тебя понимающую и вроде любящую, такую вот живую, энергичную, общительную, такую вот хорошенькую, ласковую, нежную? Но ему же с самого начала нежность эта, да и слова ласковые фальшивыми казались, не от души, не от сердца идущими, а от привычки капризничать. Так зачем же? Думал, что это просто сейчас так видится, мол, не привык еще, поживем, все по-другому будет?
А Дашка дергала его за руку, чтобы сплясал Вадим с ней танец, который они сегодня в саду разучили, и он притопывал в такт ногой, а она держалась за его палец и крутилась под его рукой, самозабвенно и весело. И люди, что проходили мимо, даже шаг замедляли, хотя и так брели неторопливо, гуляли, — повнимательнее чтобы разглядеть их — таких счастливых, подивиться им, позавидовать.
А вот им с Ольгой никто не завидовал. Вроде на людях добры они к друг другу были, предупредительны, но близкие, друзья замечали, что не так у них что-то, наигранно и нарочито. Подруги ее — более бесцеремонные, чем его друзья, — говорили ей впрямую об этом. А она по-том, злясь — не на них, а на него, — пересказывала ему их слова. А его друзья только спрашивали как бы между прочим: «Разводиться, что ль, будешь?» А он и вправду часто думал об этом, потому что в тягость ему эта жизнь была, не жил он, а как механизм какой-то функционировал. И, ко всему прочему, уже давно физического влечения к Ольге не испытывал. Но он был нерешительным и мнительным Ему причина нужна была, веская и убедительная, чтоб не жалеть потом ни о чем Он все реже и реже стал приходить (даже несмотря на Дашку), жил у мамы, а жена и не противилась, ну а ему-то и подавно вольготно было. Жизнь снова краски обрела, и он порхал, как мотылек, легкий и ничейный, развлекался шумно и весело, работал упоенно и всласть и совсем перестал задумываться, как будет, что будет? Как будет, так и будет…
Дашка бегала вокруг ушастого и игривого коккер-спаниеля и пыталась ухватить его за хвост, а он, видя, что это ребенок, не лаял, не огрызался, а только отмахивался лапой и отбегал обиженно в сторону. Дашка уже умудрилась свалиться пару раз на дорожку, сбила себе коленки, но не замечала ни ссадин, ни боли, хохотала, захлебываясь и распалившись, гонялась за собачонкой.