Надышавшиеся сладким, напоенным запахами лугов и дубрав воздухом, просветленные, счастливые двинулись мы к Ленинграду. Вечер застал волжанку на подъезде к Пушкино, возле местного пьяно гудящего ресторана. Продуктовые запасы экспедиции подошли к концу, подъедены до чиста. Только Димкиного леща, так удачно заброшенного в багажник, мы не нашли, хотя честно искали на каждой остановке, вновь и вновь перерывая содержимое, под занудное бурчание Димыча. Ресторан оказался очень кстати. Грозный страж дверей довольно долго отказывался наладить с нами дружеские отношения, не желал впустить двух голодных, одетых далеко не во фраки людей в зал. На сигнал синенького скромного платочка он только презрительно скривил губы, при появление красненького — пожал плечами, но сиреневый четвертачок заставил его утвердительно закивать головой, смотаться в зал, уладить вопросы с официанткой и приоткрыть дверь ровно настолько, чтобы два мускулистых тела смогли проскользнуть в образовавшуюся щель.
В ресторане гуляла комсомольская братва. Об этом нам нашептал подмазанный швейцар. Посадив нас за угловой, затененный столик, официантка в свою очередь, тоже почему-то трагическим шепотом, поросила ничему не удивляться и вести себя потише. Наше появление в очаге беспробудного веселья явилось всего лишь гласом голодного желудка. Встревать в авантюрные приключения абсолютно не тянуло по многим причинам. Возрастным в частности. Мы уже переросли рубеж постоянно чешущихся кулаков. Да и положение обязывало. Кроме того, души за последнее время настолько переполнелись положительными эмоциями, добром и радостью, что о боевых приключениях и думать не хотелось. Заказав скромный, но плотный ужин, огляделись.
Оркестр гремел во всю мощь беспрерывное поппурри из комсомольских, военных, патриотических и, официально обласканных, популярных песен. На сцене певец в концертном костюме с бабочкой и лощеными обшлагами сменял женщину в белом платье оперной дивы. Пели они, надо отдать должное, превосходно, на полном серьезе, честно и профессионально работали. Видимо за приличный гонорар. Оркестр разительно отличался от обычного шабашного ресторанного джаза, а певцы от нормальных лабухов. Этакий симфоджаз Лундстрема неполного состава.
Публика в зале поражала унифицированностью одежд и поведения. Молодые и не очень ребята с аккуратными стрижками, в темных, максимум серых, костюмчиках с неприменными комсомольскими значками, аллеющими на лацканах пиджачков, в светлых рубашках и при темных галстуках. Девицы — строгий до колена темный низ, светлый верх, с ярким, под стать губам значком. На первый взгляд все казалось отменно благополучным. Но очень скоро стало ясно, что присутствующая публика пьяна. Вся. Без исключения. В дупель. Трезвыми оставались лишь певцы, музыканты, обслуга и мы с Димычем.
Под Бригантину, Гренаду, Каховку молодые львы умудрялись откалывать этакие коленца и па рока, которые и трезвому-то далеко не всякому по плечу. Крепкие, распаренные ребятишки швыряли визжащих дамочек к потолку, те орали и пищали перекрывая иногда рулады певцов. Их ловили и не давая опомниться крутили, протаскивали под ногами, переворачивали. Белые рубахи с темными пятнами пота, выбивались из брюк, юбок, торчали из под пиджаков. Галстуки болтались где-то за плечами, на боку, на спине. Растрепанные прически комсомолок с торчащими шпильками разваливались, мели пол, кружились темными ореолами вокруг голов. Под действием винных паров некоторые не выдерживали ритма и валились на пол, их дружно, совместными усилиями, ставили на ноги и сумасшедшая пляска продолжалась. Почти все курили и искры от задеваемых локтями сигарет сыпались вокруг, проинизывая сизый от дыма воздух наподобии бенгальских огней.
Случалось особо удачно выбитая сигарета залетала даме за пазуху и публика оглашала зал дружным радостным ревом. Сразу несколько алчущих рук лезли в заветные места избавлять визжащую страдалицу от горяченького. С нее практически срывали блузку. Потные руки мяли и рвали белье, жали под визги и хриплые охи грудь. Мы старались не особо обращать внимание на эту братию.
— Слушай! — Вдруг горячим дыханием обдал мое ухо Димыч. — Эти блядешки все как одна без исподнего!
Присмотрелся. Точно. Когда ту или иную дивицу подхватывали, переворачивали, бросали мелькали темные, с розовыми глазками, треугольники на фоне ослепительно белых ляжек.
Одна пара приблизилась к столику. Парень шел с прилипшей к лицу, навеки застывшей приторной улыбкой и мутным взглядом бесцветных под белесыми ресничками глаз. Видимо долго отрабатываемая улыбочка долженствовала изображать этакую аристократическую непринужденность, но больше смахивала на официантское Чего изволитес?. Его головенку венчал набриолинненый мальчишеский вихор а ля Суслов. Мальчишечка перехватил мой взгляд. Улыбка сползла с лица, сменившись хмурым оскалом. Щелкнув пальцами он подозвал официантку. Та начала оправдываться, горестно прижимая руки к груди.
Не глядя, через плечо подошедший ткнул в нас кулаком с отогнутым большим пальцем. Из толпы чертенком выскочил небольшого росточка, потертый мужичок неопределенного возраста, с неприменным значком на лацкане, подбежал к столику.
— Кто такие? Как оказались на закрытом мероприятии? Вас приглашали?
Мы не собирались подводить ни официантку, не стража дверей.
— Случайно проезжали мимо и решили покушать. Ваши ребята выходили покурить, вот мы к ним и пристали.
— Документы есть?
— Кто ты такой, чтобы документы спрашивать?
С мужичка в одно мгновение слетело словно шелуха с ядренного ореха пьяное обличье. Достал из кармана и на мгновение развернув продемонстрировал красную продолговатую книжечку, уютно разместившуюся в ладони. Фамилии я конечно не разобрал, но на фото мужичонка светился в форме. В ответ также быстро раскрыл перед его рожей свое офицерское удостоверение. Не такое приемистое и яркое, но честное, не предназначенное для упрятывания в ладонь.
Он внимательно посмотрел на нас, оценил и спросил, — С войны в отпуск?
— С войны.
— Уважаю… Но Вы мешаете. Надо уйти.
— Допьем кофе и рассчитаемся…
— Допивайте, — прервал он, — Я подожду. Расчитываться не нужно, зал и еда полностью оплачены, а чаевых девчонка не заслужила.
Я медленно допил кофе, достал червонец, подозвал официантку и отдал ей деньги. Не оборачиваясь на звуки музыки плечо к плечу мы вышли на свежий воздух. В дверях швейцар сокрушенно развел руками, извиняясь. Все чистое и светлое заполнявшее душу помутнело, потухло будто янтарное вино разбавляемое в хрустальном бокале смоляным дегтем, радость испарилась. Обернувшись увидел насупленное, хмурое лицо Димыча. Позади радостно гудел голоштанный, пьяненький, комсомольский бал с пьяным мудаком под набриолиненным коком, престарелым комсомольским куратором с книжечкой. Не выдержал, рассмеялся. Через мгновение ко мне присоединился Димыч. Так, безудержно хохоча сели в машину и помчались подальше от случайно потревоженного гадючника. В Ленинград.
В гостинице Невская нас всретила напрочь приросшая к стойке табличка Мест нет и развалившиеся в креслах холла небритые гости из кавказких республик. Все как один в обязательных кепках и выглядывающих их под обшлагов брюк неприменных, несмотря на летнее время, голубых трикотажных кальсонах. Димыч впал в меланхолическое уныние, предсказывая очередную ночевку в лесу на раскинутых сидениях, где нибудь в районе Пулковских высот, вновь без привычных городскому человеку удобств. Под городским человеком он естественно понимал себя. Но на этот раз оказался не совсем прав. Я уже вполне созрел и разделял его стремление к нормальной кровати, душу и чистому белью. Судя по унылым кавказцам, бумажки с портретом вождя не особо воодушевляли местный обслуживающий персонал.
— Димыч. Тебе боевое задание — бери гитару и охмуряй девушек.
— Как, охмурять? Прямо здесь?
— Прямо, Димыч, прямо. На рабочем месте. Берешь в машине гитару, садишься перед стойкой и тихонько, этак камерно, душевно начинаешь петь, глядя в их светлые очи. Но не назойливо, мягко.
— Что же мне петь?
— Все. Все, что знаешь. От начала и до тех пор пока нам не вынесут на блюдечке ключи от двух одноместных номеров.
— Почему от двух?
— Потому, что после твоего концерта все ночи кровать у тебя будет занята, а я желаю выспаться на пару лет вперед в тихой, спокойной обстановке.
— Может начать с Высоцкого?
— Двай с Высоцкого. — С начальственной снисходительностью я любезно утвердил содержание не завизированного главлитом концерта.
Димыч вышел и вернулся с гитарой. Снял и небрежно бросил на спинку казенного диванчика легкую штормовку и остался в облегающей мускулистую фигуру сертификатной тенниске из Березки. Старательно выполняя поставленные условия он тихонько пел одну за другогй песни, подыгрывая себе на гитаре и томно поглядывая на девчонок за окошечками стекляной огородки. Пел и играл как всегда отменно, все более и более разогреваясь, все глубже входя в образы своих героев, в музыку. Пел Высоцкого, Визбора, Кукина, Клячкина, снова Высоцкого, Окуджаву… Предприимчивые грузины вытащили из необъятной сумки касетник с микрофоном, включили и пододвинули поближе к Димычу. Девицы за стойкой, задумчиво подперли головки карминными наманикюренными пальчиками.
Я стоял у дверей, прислонясь к стене и покачивая в руке ключи от машины. Из-за стойки вышла женщина, наша ровестница, может немного моложе. Подошла, присела рядышком.
— Это Ваш товарищ поет?
— Да. Вымаливает пристанище для двух уставших одиноких путников. Он человек гордый, большой ученый, тонкая, возвышенная натура и не может позволить себе выслушать отказ из чьих бы то нибыло уст. Он в таких случаях очень переживает.
— Вы тоже большой ученый? — Снисходительно ухмыльнулась женщина.
— О, нет. Я только летчик. Точнее — технарь, авиационный инженер.
— Можете подтвердить справедливость своих слов?
Я достал из бумажника фотографию снятую при выписке Гоши из госиталя. С ребятами из разведгруппы он подскочил на аэродром и местный фотограф-любитель сделал несколько снимков на фоне спасшего его вертолета и возвышающихся на заднем плане гор. Раньше за такие снимки здорово гоняли. Бесполезно. Запечатлеть себя в Афгане стремился каждый. Так что постепенно на это повальное увлечение закрыли глаза. Мне данная фотография была дорога как память о единственном настоящем боевом эпизоде во всей долгой военной биографии.
— Мой муж сейчас в Афгане… — прошептала женщина. — Как там? Опасно?
— Кто он?
— Зампотех рембата, майор.
— Ну, вот видите — рембат. Это ведь не боевое подразделение. Конечно, война — везде война. В Афгане часто постреливают. Но по сравнению с десантом или пехотой — рембат глубокий тыл. — Успокоил женщину. — Сидят себе люди в мастерских, работают, ремонтируют машины, тягачи, разные приборы.
Я соврал. Мог рассказать как рембатовцы на своих защищенных фонерными бортами летучках сопровождают колонны машин. Под пулями ремонтируют технику, на практически безоружных тягачах вытаскивают из боя подбитые и подорвавшиеся на минах БТРы, БМПешки, танки. Мы вывозили одного раненого парнишку-ремонтника, механника-водителя БТТ из эваковзвода рембата, застрявшего возле подбитого танка и до последнего патрона отбивавшегося от неожиданно подобравшихся духов. Когда вышли патроны в автомате и турельном пулемете он закрылся в корпусе тягача и не поддавался ни на уговоры духов, ни на угрозы. К счастью у душманов не оказалось с собой противотанкового гранатомета. Его глушили гранатами, взрываемыми на корпусе, под днищем. Но броня выдержала. Подоспевшие десантники отогнали духов и вытащили парня простреленного, с лопнувшими барабанными перепонками, контуженного, залитого кровью и маслом, но живого… Ну никак я не мог рассказать всё жене зампотеха.
— Вы давно оттуда?
— Около месяца.
— Насовсем?
— В отпуск. Путешествуем с другом. Он кстати, действительно ученый, изобретатель, кандидат наук.
— Идемте. Оформите карточки проживания. Есть у меня два одноместных. Но если прийдется отдавать по броне — не обессудьте. Впрочем, Ваш друг уже завоевал сердца девчонок. Без крыши над головой не останетесь.
Спасибо неведомому майору. Благодаря ему мы не только получили крышу над головой, но и дружеское расположение его милой жены. Майору повезло. Она оказалась славной, привлекательной, интеллигентной женщиной, потомственной ленинградкой. Приютив нас в гостинице, Людмила не оставила нас своим вниманием. В ее выходные дни мы втроем объездили все пригороды Ленинграда. Прыгали по камешкам шутих в Петергофе, бродили в парках вокруг Екатерининского дворца, любовались золотым Самсоном. Люда знала и бесконечно любила свой удивительный город, но центром микрокосмоса по имени Питер являлся для нее Зимний Дворец, Эрмитаж. А заветным уголком, сердцем этого удивительного музея были залы старых мастеров, Рембранта, Рубенса. Практически каждый проведенный в Ленинграде день мы или начинали или завершали Эрмитажем. Поднимались в неуклюжих тапочках по мрамору лестниц, в золотое сияние ореола лепнины, канделябров, багетов. Замирали перед чертами давно ушедших людей, оставивших в наследие потомкам неразгаданные думы, несвершившиеся мечты, незавершенные, остановленные кистью мастера мгновения жизни.
Переполненные впечатлениями, уставшие возвращались поздно ночью в гостиницу. Я вел машину по ночному, утомленному, затихающему после хлопотного дня городу, на соседнем сидении похрапывал привалившись головой к стойке штурман Димыч, а на заднем — подложив под голову сложенные по детски ладошки дремала Людмила. Счастливые люди, они засыпали практически сразу, едва успев захлопнуть за собой дверцы. И обратную дорогу всегда приходилось проводить в одиночестве. Я не включал радиопроиемник боясь потревожить чуткий полусон друзей. Вокруг пустынно и грустно. Только семафоры встречали и провожали уставшую машину на перекрестках проспектов.
Мы привозили Людмилу к дому, или к гостинице в зависимости от расписания ее работы. Дома ее никто не ждал, дети отдыхали на даче в Ораниенбауме под надзором бабушек. Муж служил в Афгане. Я высаживал женщину метрах в стах от парадного и ждал пока включится свет на кухне, озарив теплым розовым отсветом оконный проем на втором этаже темного дома. Это служило сигналом, что все в порядке и можно уезжать.
В дни ночных дежурств, когда стихал водоворот постояльцев возле стойки, она часто поднималась в номер Димыча. Мы заваривали крепкий кофе, добавляли немного ликера для аромата и вкуса. Димыч брал в руки гитару и пел любимые песни ее мужа, свои песни, которые не пел никому, песни рожденные в Афгане и привезенные мной на кассете японского магнитофончика. Она просила вновь и вновь рассказать про Афган и я вдохновенно врал о его красотах, о спокойной размеренной службе тыловиков-рембатовцев, придумывая по ходу дела разные смешные ситуации, выставляя духов примитивными, недалекими и неумными горцами, с трудом сжимающими в корявых заскорузлых мозолистых руках старинные винтовки. Изображал хитрых и опытных врагов темными, забитыми людьми, подвигнутыми на разные дурные дела муллами и местными баями-князьками. Димыч мгновенно подхватывал игру и важно поддакивал, назидательно качая головой в подтверждение моих слов. Да и сам он знал хорошо если десятую часть правды.
Песни говорили о другом. О страшном кровавом повседневном труде. О тоске, жажде любви и жизни, страхе боли и смерти, о вере в друзей, о надежде. Но кто верит песням? Тем более, когда сочиняют их одни, а поют другие. Не хочется принимать слова всерьез. Песня — гипербола, в ней все до боли, выпукло, взорвано. Если любовь, то пожар, если страсть — огонь. В жизни все по другому. Все проще.
В одну из таких ночей, после того как Димыч отпел свое и удалился любезничать с молоденькой горничной, Людмила пришла ко мне. Она присела на край кровати и медленно вытолкнув тяжелый воздух сквозь полуоткрытые губы попросила любви.
— Нет, — коротко сказал я. — Ты просто устала одна. Он вернется и тебе будет стыдно.
— Я женщина. Это нужно телу, не душе. Тело предаёт. Оно требует своего. Тело честно терпело сколько могло. Но теперь оно на пределе, только тронь и сорвется. Я знаю свое тело, оно больше не может без ласки. Все имеет предел прочности и по достижении его — ломается. Прошу тебя как друга. Сделай это для меня. Даже для него. Пусть лучше с тобой, человеком с той войны, чем с каким нибудь приезжим прохиндеем с Кавказа. Вот тогда мне действительно будет стыдно. Сделай это без любви. Не касаясь души. Только тела.