Нина КроминаШтрих, пунктир, точка
Мемуары
Часть 1
Ночь пугала тёмнотой, время от времени чёрное небо вспыхивало далёким тревожно-красным. Не спалось. Вдруг совсем рядом раскололось, сухо разорвалось. Дачный домик вздрогнул. Испугавшись яркого, огненного, нового треска за окном, задребезжавших стёкол, я спрыгнула с кровати, схватила в охапку лежавших на кукольной кровати тряпичного Васеньку, целлулоидную Катю и Олю с фарфоровой головкой и мягким телом. Пулей обратно, нырком под одеяло, к себе прижав. Зажмурилась. Защищая их, спасала себя. Как потом во взрослой жизни.
Ещё бился в окно ливень, где-то вдали глухо падали деревья, но дрёма уже баюкала, уводила в безмятежность и покой.
– Как сладко спит, – донёсся голос мамы.
– Смотри, она даже не пошевелилась, – добавил отец, поправляя одеяло.
Мемуар 1. Пятое марта
Мои первые воспоминания относятся к пятидесятым годам прошлого века. В основном они, как и более поздние, сугубо частные. Но иногда связаны с историческими событиями. Хорошо помню утро 5 марта 1953 года. Сижу за обеденным столом, завтракаю, одна в комнате, которая у нас называется большой. Комната – проходная. Та, которая меньше, более интимная. Там мама, папа и я спим, мама чертит, я играю в кукольном уголке возле печки. В большой, за картонной перегородкой, спит, лежит на кровати, надев наушники, иногда что-то пишет за большим двухтумбовым столом дед. Квартира коммунальная. На втором этаже двухэтажного флигеля.
Это утро представляется мне сегодня тусклым, свет горел в комнате часов до десяти. Дед ещё спал, отец ушёл на работу, мама на кухне.
Встаю из-за стола, ещё не зная, чем заняться, как вдруг неожиданно открывается дверь из коридора, и, не раздеваясь, решительно в комнату входит муж тётки, на его лице я замечаю торжество. Следом, пытаясь заглянуть ему в глаза, суетясь, быстрыми, мелкими шагами идёт мама. Стою невидимкой. Удивляюсь незнакомой, странной ситуации. Они проходят в запроходную комнату и закрывают за собой дверь. Стою оглушённая, непонимающая. Чувство подобное тому, как год назад, когда умерла бабушка: будто деревянная, сейчас бы сказали – ступор. Может быть, это детское чувство смерти, остановившегося времени?
Спустя очень короткое время, дверь распахивается, и до меня доносятся слова, обращённые к маме: «Никто, никуда не ходите! Возможно, будут открыты люки».
Лицо мамы кажется мне бледнее обычного, а закушенная губа чуть заметно дрожит.
Мемуар 2. Абрамцево
Лето играло солнечными зайчиками, прыгало по листьям, траве, разноцветным стёклышкам веранды. Родители сняли дачу в абрамцевском посёлке. «57-ой километр» называлась тогда железнодорожная станция с высокими откосами по обеим сторонам блестящих рельсов. От платформы к светлому терему мы шли меж тёмных елей, проходили лучистую поляну. До музея, заповедника «Абрамцево», рукой подать. Родители составили мне компанию лишь раз, другой и заленились. Лишь Татьяна, папина сестра, приезжавшая по выходным, разделяла мой интерес, и мы шаркали с ней в безразмерных тапочках из зала в зал, угадывая, где сидела девочка с персиками или, посматривая в окно, любовались парком, по которому не могли нагуляться. Однажды забыли на скамейке мягкую байковую кофту, которую тётушка привезла в подарок… Лето то радовало, то печалило… Как-то, когда я играла в саду с темноволосой девочкой, у которой ресницы вспархивали опахалами, вокруг дома поднялась суета. Хозяйка выставила на окошко небольших размеров приёмник, откуда разносился победный мужской голос и взрослые, собравшись рядом, чему-то радовались, улыбались. А позже хозяйские мальчишки бегали друг за другом по поляне с возгласами: «Товарищ Берия вышел из доверия».
Мемуар 3. Метро
После болезни бабушка стала ещё меньше и тише. Во время прогулок со мной сидела на стульчике около дровяных сараев и с интересом наблюдала, как играют дети. Иногда она доставала из сумки какую-нибудь книжку с картинками, и тогда около неё собиралась кучка любознательных. Дома часто лежала на своей узкой кровати около изразцовой печки, и дедушка читал ей что-то.
Однажды мама вернулась из ежедневного тура по окрестным магазинам оживлённой.
– Чему улыбаешься? Встретила кого-нибудь из знакомых? – спросила бабушка.
– Нет, метро завтра открывают. Говорят, такая красотища…
– Я бы хотела посмотреть. Пойдём завтра?
– Тебе будет трудно.
– Потихонечку…
К удивлению домашних, на следующее утро бабушка поднялась, едва папа ушёл на работу. Подкрутила щипцами, которые долго грела на кухне в сине-фиолетовом пламени газовой плиты, седые жидкие волосы.
– О, да ты я вижу, форсишь, – радостно заметил дедушка.
Все нарядились. Бабушка на вытертое пальто накинула связанный на коклюшках палантин, из-под беретки выпустила локоны, мама нацепила шляпку; дед надел поношенный, но ещё вполне хороший тёмно-коричневый полушубок, который ему подарили знакомые.
Меня одели в синенькое пальтишко с сереньким зайчиком, сшитое бабушкой, валенки с калошами, на головку – пуховую белую шапочку. По дороге бабушка часто останавливалась.
– Надо вернуться, – говорили почти одновременно дедушка и мама.
– Нет, что вы, такое событие.
Сутолока у входа удивила нас и испугала. Неожиданно бабушка решительно шагнула в самую гущу зевак, и, пытаясь что-то увидеть, всё тянула и тянула голову. Мама и дедушка едва поспевали за ней. В их ногах топталась я. Помню белый купол с ровным сиянием в центре…
На нас напирали со всех сторон. Кто-то вскрикнул. И тут, вырвав меня и бабушку из толпы, дедушка, голова которого возвышалась над зеваками, потащил нас прочь, на улицу. Следом выскочила мама…
Бабушке так и не удалось увидеть красоту подземного вестибюля, украшенного витражами. Вскоре её не стало.
Многие считают, что станция метро «Новослободская» – самая красивая! Я тоже так думаю, поскольку она – родная, и сожалею, что бабушке так и не удалось увидеть её прекрасных витражей и мозаики.
Мемуар 4. Храм
В детстве, проходя мимо заброшенного храма Александра Невского, что на Миусах, я невольно съёживалась. Он пугал тёмно-красной громадой с чёрными без стёкол окнами, тусклым, мерцающим над одним из притворов желтоватым огоньком. Силуэты людей, выходящих из дверей, мерещились мне крошечными и сутулыми, а фонарь, лязгающий на ветру, прибавлял страха. Так хотелось быстрее пройти мимо этого зловещего места. Мама же, лишая меня последнего покоя, отнимала руку и крестилась, как мне представлялось, слишком долго.
Этот храм хотелось обойти стороной. Я любила свой, Пименовский, светло-белый, летящий, знакомый и тёплый, наш, приходской. В нем и родственники, и соседи. А этот… этот долго били большой гирей, мячом отскакивающей от его исполинских стен. Вокруг собрались люди. Я с мамой, бабушка, её гимназическая подруга, с которой они при встрече обнялись, и кажется, заплакали, мой крёстный, кто-то ещё. Я смотрела себе под ноги, на носы коричневых ботинок, и храм уже не представлялся мне таким страшным, а его стены на глазах светлели. Когда в очередной раз по ним ударяла гиря, зажмуривалась. Теперь вместо страха от него был страх за него. «Бабка» Александра Невского не брала.
Однажды утром, часов в десять, раздался сильный взрыв, наш двухэтажный флигель задрожал. Я закричала.
– Что ты орёшь? – набросилась на меня мама и, добавив тихо: – Это Александра Невского взрывают, – вышла на кухню, закусив по своему обыкновению губу.
Мемуар 5. Красная косынка
Прошлой осенью я случайно оказалась в подмосковной Малаховке и вспомнила то лето, когда мои родители снимали здесь притулившуюся к двухэтажной даче открытую террасу с крыльцом и две крошечные комнаты, напоминавшие купе. Проходя по улицам, зажатым между кирпичными заборами, я искала и не находила милые моему сердцу дома, украшенные резьбой, весёлые сады с лёгкими изгородями, травянистые островки в тупичках, где днём гоняли мяч, а вечером топтались под патефон…
В тот год родился брат, Жорик, и вся жизнь нашей семьи неспешно текла вокруг его младенчества. По утрам у крыльца молочница из ближайшей от дачного посёлка деревни, переливала из банки в блестящий, ещё не потемневший алюминиевый бидончик козье молоко. Один стакан выпивала я, а другой, с чаем, мама…
Сама же дача, привлекающая внимание верандами и башенками, стояла, как будто отвернувшись от улицы. Лицом в сад. Прозрачный шатёр приглашал войти в распашные двери и вёл в таинственные покои, куда время от времени, взмахивая крыльями яркого платья, впархивала хозяйская дочь Ляля. Иногда она приезжала в выходные, иногда в будни. Чаще всего со свитой – мужчинами, женщинами.
Её родители жили в едва заметном скромном доме, скрывавшемся в глубине сада, за яблонями.
Отца, мужчину лет шестидесяти пяти, высокого, сохранившего не только военную выправку, но и привычку не выходить за калитку в штатском, я видела редко. Мать Ляли выглядела моложе мужа, но округлившаяся спина, тёмный платок, который она иногда повязывала, и суетливая походка выдавали в ней женщину, уже уступившую себя возрасту. Рассказы всезнающей молочницы об её увлечениях молодости удивляли дачников.
Моя мама, деликатно скрывая досаду, держала бидончик в руках и прислушиваясь к звукам из комнатушки, боялась пропустить детский плач. Она нервничала и то облизывала, то закусывала нижнюю губу. Пережитая война, потери, поздняя беременность, которую врачи долго принимали за опухоль, трудные роды, жизнь на тощую зарплату мужа – всё это изменило характер мамы и лишило нежности.
Брат вёл себя на удивление спокойно. Проснувшись, он лежал, разглядывая или бело-розовый фонарь с павлинами на потолке, или муху, ползущую по стене, или что-то видимое ему одному. И даже тогда, когда его будил гам, который привозила с собой Ляля, не кричал, а лежал и улыбался. Ляля, шумная женщина лет двадцати пяти, обычно являлась с компанией, их веселье перепрыгивало с куста на куст, застревало в листьях, отражалось в заборе, долетало до вершин сосен.
Ярко-красные Лялины губы, под цвет им косынка на голове, напоминающая революционный плакат, и голос, неестественно возбуждённый, прерываемый длинными и трудными заикающимися паузами, тревожил меня, а смех, переходящий в хохот, пугал.
Как правило, Лялины праздники проходили вблизи домика её родителей, но иногда она появлялась у нашей террасы, где росли высокие яблони с крупными наливными плодами. Изящная, в цветастой одежде, с корзинкой в руках, окружённая приятелями и приятельницами, она срывала яблоки, перекрикиваясь с кем-то и гогоча. Мне, время от времени наблюдавшей за ней, она казалась необычной, и я с интересом и настороженностью рассматривала её. Иногда замечала, что и Ляля с пристальным вниманием поглядывает на меня.
Как-то она подошла и спросила, как меня зовут.
Но, не дождавшись ответа, засмеялась и побежала туда, где её поджидал «фотограф»,– так я называла про себя мужчину средних лет с тёмными зачёсанными волосами, которые он игриво забрасывал назад, смешно дёргая головой. Этот мужчина напоминал мне фотографа из фотоателье на нашей московской улице, где мы с мамой однажды так и не дождались оплаченных снимков.
Ляля, которая в присутствии этого чернявого, шумела больше чем обычно, почти скрылась за кустами, и повернув ко мне голову, крикнула:
– Х-хочешь, я подарю тебе косынку?
Я, конечно же, хотела и стала мечтать…
Однажды, зайдя за террасу, увидела, как «фотограф» мял Лялю и прижимал к забору, а она издавала странные звуки и шумно дышала. Испугавшись, я вбежала по ступенькам, натолкнулась на коляску, в которой лежал брат, и чуть не опрокинув её, бросилась в комнату.
– Что ты носишься? – донёсся до меня строгий голос мамы. – Займись чем-нибудь. Порисуй, поиграй. Вот, – холодно произнесла она, протягивая альбом с раскрасками, – ты, наверно, не помнишь, что папа вчера тебе привёз. Не болтайся без дела.
И я, усевшись за крошечный столик, на котором стояли пузырьки и склянки с Жорикиными присыпками, взяла карандаши, лежавшие тут же, и стала аккуратно раскрашивать картинку с незабудками. Я так усердно водила карандашом по бумаге, что вскоре забыла и про Лялю, и про мужчину с тёмными волосами… Возможно, эта сцена и вовсе стёрлась бы у меня из памяти, если бы на следующий день опять там же, в том уединённом месте, не произошло ещё более страшное событие…
Я сидела на террасе лицом к саду за столом, покрытым белой клеёнкой с голубыми цветами и, отрывая от мотка ваты крошечные кусочки, плотно наматывала их на иголку, потом вытягивала иголку, и получался ватный жгутик, который мама называла гусариком. Иногда он выходил рыхлым, и гусарик приходилось переделывать. Теперь, когда мы проживаем уже третье десятилетие двадцать первого века, это занятие кажется странным, но в те далёкие годы многих современных понятий и предметов не существовало. Например, ватных палочек. Вот и крутили гусарики, чтобы прочищать младенцам носики, ушки…
Беззвучно колыхались вершины сосен, едва доносились отдалённые звуки железной дороги и младенческое старательное причмокивание. Покойно и умиротворённо.
Ляля, которая ещё вечером приехала на дачу с «фотографом» и одной из своих подруг, долго не выходила в сад. Потом почти бесшумно собирала смородину, которая росла вдоль забора. Ни яркой помады на губах, ни красной косынки, лишь растрёпанные рыжие волосы… Неожиданно к ней сзади подошёл «фотограф» и поцеловал в шею. Я видела, как Ляля вздрогнула, и, повернув в его сторону голову, тут же отвернулась. Тихий голос мужчины, будто что-то объясняя ей, приглушённо ворковал. Показалось, что он оправдывается перед женщиной, а та, опустив голову, беззвучно плачет. Спустя некоторое время до меня донёсся Лялин голос. С трудом, заикаясь больше обычного, всхлипывая, она спросила:
– Т-ты е-е-ё ль-ль-любишь? А я?
– Ну, и ты мне, конечно, нравишься. Ну, как человек. Ты весёлая…
– А к-к-ак ж-ж-ж-енщина?
И, не дождавшись ответа, расплакалась ещё сильнее, уже навзрыд…
Не прошло и пяти минут, как из дома вышли всё тот же мужчина и Лялина подруга. Они быстро, почти бегом, шли по весёлой, с солнечными бликами тропинке, а Ляля, по-прежнему всхлипывающая у кустов, крикнула им:
– К-ку-да же вы?
Её подруга, не оборачиваясь, на ходу бросила: «Так надо».
Мне от всего увиденного и услышанного стало не по себе. Я вдруг почувствовала, что мне очень жаль Лялю. Побежала в комнату, схватила альбом для раскрашивания и, вырвав страницу с уже голубыми незабудками, бросилась в сад, чтобы утешить… Сбежала со ступенек, обогнула террасу и увидела Лялю.
Она лежала на спине, её тело странно вздрагивало, запрокинутая голова дрожала.
– Мама! Мама!
Мама, подойдя с Жориком на руках к террасному окну, лишь взглянув на Лялю, быстро отнесла Жорика в комнату и, застёгивая на ходу кофту, побежала через сад к домику Лялиных родителей.
Почти тут же я увидела стариков. Запыхавшиеся, они стояли над дочерью и что-то делали с ней, а потом с помощью мамы, которая больше суетилась, чем помогала, понесли в дом. Вернее, нёс отец, лицо его побагровело, он натужно, с хрипом дышал, а его жена и моя мама лишь мешали ему, пытаясь поддержать Лялины ноги, которые болтались как у куклы. Я смотрела на них и чувствовала, как холод замораживает меня, сковывает. Увидев Лялино лицо, восковое с закатившимися глазами, я ощутила, что на какой-то миг сердце остановилось, а потом забилось быстро-быстро, и стало трудно дышать. Поднялась по ступенькам и поплелась в комнату, где на кровати лежал брат.
Вытащив из пелёнок ручку, он с усердием сосал большой палец. Глядя на него, я вдруг так встревожилась, такой испытала страх за его жизнь, что, желая загородить собою от всего, что нахлынуло на меня, пытаясь защитить, мнобняла. Так мы и лежали рядом, запелёнатый младенец и девочка. Тихо. Лишь за стеной раздавался шёпот, вздохи.
Спустя некоторое время на террасе послышались шаги. Донеслись голоса: глухой – Лялиного отца и другой, похожий на Лялин, только без заикания, – её матери. «Это всё война, контузия», – часто, будто извиняясь, повторяла она. Старики долго сидели у нас на террасе и что-то рассказывали, но я слышала лишь отдельные слова, несколько раз Лялина мать говорила: «Пойду, проведаю», – и тогда раздавался звук отодвигаемого стула и скрип половиц. «Всё в порядке. Спит», – слышалось через некоторое время, и взрослые опять о чём-то тихо-тихо говорили. В приоткрытую дверь я видела, что тени сосен, росших за оградой, стали темнее, а заходящее солнце розовой полосой отмерило вечер.
Задремала. Приснилась ведьма, утаскивающая меня в какой-то сарай за железной дорогой, тёмная платформа, всполохи красного. Я чувствовала, что цепкие жёсткие пальцы с острыми ногтями сжимают руку и тянут, тянут за собой. «Мамочка! Мамочка!»