Штрих, пунктир, точка - Нина Кромина 5 стр.


– Я понимаю, – якобы говорил врач, – вы боретесь за правду. Вы человек честный и в современной жизни вас не всё устраивает, но эта борьба может причинить вам и вашим близким много горя. Если попадёте к нам в третий раз, я не смогу помочь. Очень прошу вас играть по существующим правилам. Вы – человек нормальный, и должны понимать, что не в наших с вами силах изменить что-либо. Обещайте мне.

Пациент обещал…

Что же до меня, то в первые годы работы в библиотеке я постоянно ощущала на себе начальственное око. Создавалось неприятное чувство присмотра, контроля. Боюсь, что и сегодня оно царит в обществе. Как досадно, работая с полной отдачей, замечать слежку. Обидно и то, что, проработав с пятнадцати до семидесяти лет, мои финансы поют романсы. Пели они и у моих родителей. Помнится, зимой, после смерти мамы к нам в квартиру позвонили люди, назвавшие себя погорельцами, и попросили что-нибудь из одежды. Я вынесла им мамино зимнее пальто. Нормальное пальто, тогда все в таких ходили. И что же? Его кинули мне в лицо, оскорбившись, что сую обноски.

Наверно, так оно и было. В нашей семье одежде всегда уделялось мало внимания. Но нет ли во мне некоторого лукавства?

«Нас мало избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой» – это не о нас, это о Моцарте, среди нас он не наблюдался… Меня окружали инженеры, чертёжники, бухгалтеры, машинистка и библиотекари. Последние на много лет стали моими спутниками. Некоторых вспоминаю отчётливо, вижу их взгляд, слышу голос.

Вот Зоя Арсеньевна Курехина. Строгая пожилая женщина с седым пучком на затылке. Окончила дореволюционную гимназию. Знала четырнадцать иностранных языков. Руководила библиографическим отделом Центральной научно-технической библиотеки пищевой промышленности. Это особенный отдел: здесь работали не только с советскими, но и иностранными книгами и журналами. Зоя Арсеньевна прежде, чем новый сотрудник занимал равноправное место в отделе, долго работала с ним, обучая особенностям перевода, знакомя с терминологией, тонкостями производства. Часами она сидела то с одним библиографом, то с другим в читальном зале и тихо, каким-то «пергаментным» голосом, разжёвывала, вбивала в голову, доводя мастерство своих подопечных до совершенства. Иногда выходила в коридор, где курила, держа в руках иностранный журнал. Время от времени одаривала нас бесплатными абонементами в Дом актёра. Там я впервые услышала Ахмадулину.

Антонина Борисовна, или как библиотекарши называли её между собой, Антонина, заведующая абонементом, казалась мне очень советской. Пока меня не перевели в патентный отдел, я работала с ней, но так и не прониклась к ней ни уважением, ни симпатией. Впрочем, как и она ко мне. Директором библиотеки в то время был старый большевик, Александр Алексеевич Павлов, работавший когда-то с Крупской и собиравший пищевую библиотеку по крупицам. С ним сложились отношения благоприятные, и, пока его «не ушли» на пенсию, он мне покровительствовал.

Открывалась библиотека в восемь утра и, что сейчас кажется удивительным, тут же, особенно в период зимней сессии, читатели устремлялись к кафедре, и в длинном коридоре, заставленном картотеками, выстраивалась очередь. Это время погони за книгами (как научными, так и художественными) – отличительная черта семидесятых-восьмидесятых годов прошлого столетия. И книжные разговоры.

С ностальгией вспоминаю то время, когда, суетясь у каталогов (алфавитный, систематический, предметный), помогала студентам, аспирантам и учёным мужам найти нужную книгу или статью. Небольшой читальный зал Центральной научно-технической библиотеки пищевой промышленности, в некоторые дни забитый до отказа, не отличался ни уютом, ни удобствами, но иногда, так как в отделах не хватало места, в нём кроме читателей работали сотрудники.

За выступом, около окна, редактировала библиографические указатели, прочитавшая все возможные книги ещё в педагогическом, пышнотелая, с яркой помадой на губах Фира. В мои двадцать, она, тридцатипятилетняя, казалась мне пожилой. Мучнисто-белое зимой и летом лицо, чёрные с серебристыми прядками волосы, тёмное, летом – с красными цветами платье. Приходила ровно в восемь, уходила в пять. Тихая, необщительная. Иногда, во время обеденного перерыва мы встречались в «стекляшке», где за двадцать копеек подавались две оладьи и стакан чаю. Тогда-то я и узнала, что живёт Фира одна, в коммуналке, в квартире ещё одна чужая семья. «У них дочка, такая милая, а как наденет костюмчик лыжный, он так ей идёт, к ней заходят приятели, и пока она собирается, я выхожу из своей комнаты и любуюсь на них, молодых, симпатичных». Как-то, когда она рассказывала о своём сыне, как всегда спокойным и невыразительным голосом, я случайно дотронулась до её руки, ледяной и влажной. «Сын живёт с мужем, мы в разводе. У него жена очень хорошая, они мне сына иногда в выходной привозят, но ему у меня скучно, побудет немножко и звонит отцу, чтоб забрал. Летом с родителями мужа на даче или на юг с ним ездит, иногда в поход. Хорошо, я довольна. А я бы куда его дела?! Я одна, никуда из Москвы не езжу, а то съешь что-нибудь, потом на больничный, нет, я в Москве». И так мне становилось, глядя на Фиру, грустно, что иной раз могла бы в эту «стекляшку» и не ходить, а пойти с девчонками в столовую или попить чайку в хранилище на подоконнике, но мне казалось, что Фире будет приятно, если я пойду с ней…

Чуть позже Павлов перевёл меня на должность библиографа-патентоведа, убедив в том, что за патентами будущее.

Создание отраслевого патентного фонда в те годы считалось делом государственным, поскольку СССР по производству продукции, в том числе пищевой, выходил на мировой уровень. Помнится поездка на Ленинградский вокзал, где в багажном отделении пришлось получать в металлических ящиках километры патентных описаний всех стран мира, переведённых на микроплёнку. В мои задачи входило эти километры перевести в отдельные файлы и создать к ним каталог. К сожалению, качество микроплёнки оставляло желать лучшего и порой, чтобы прочесть написанное, приходилось вооружаться лупой. Но иногда и это не помогало. К тому же в библиотеке не нашлось более подходящего помещения для их хранения, чем жаркий сухой подвал и, как я полагаю, после моего перехода на другое место работы их жизнь закончилась. Во всяком случае, пережить девяностые им точно не удалось: библиотечные помещения стали сдавать коммерсантам, и полетел вон не только патентный фонд, но и алфавитный, предметный и систематические каталоги… Но тогда судьба моих плёнок была ещё не известна, и я старалась! Сидела за специальным аппаратом для чтения микрофильмов, и лишь изредка поднимала голову, чтобы взглянуть в окно, где гремели и звенели трамвайчики, спешили к остановке пассажиры, тащились из школы «Зои и Александра Космодемьянских» ученики.

Однажды я увидела за окном пожилую женщину, переходящую через рельсы, и двух, расползающихся от неё по проезжей части, мальчишек. У одного, лет шести, толстенького, развязался шнурок на ботинке, и он пытался его завязать. Трамвай уже отходил от остановки, а карапуз, увлёкшись, кажется, не замечал его. В это время женщина, схватив старшего за руку, рванула к младшему… Все закончилась благополучно, но почему-то у меня возникло стойкое ощущение, что я подсмотрела сценку из своей будущей жизни. Вскоре я вышла замуж, родила сыночка.

Как-то в мае, когда я выписалась из роддома, меня навестила Фира. В руках она держала авоську. Сквозь сетку топорщился бурый кулёк; из него высыпались небольшие желтоватые яблоки, с коричневатой кожицей у плодоножки и раскатились по полу.

Мы ползали и собирали антоновку, передавая яблоки друг другу. Время от времени наши пальцы соприкасались, и я чувствовала тепло Фириных рук.

Мемуар 13. У Абрикосовой

Наш флигелёк выходил окнами во двор передний, тополиный, и задний, за которым находились детские ясли, окружённые забором из металлических прутьев. Дети жались к ограде, всматривались в прохожих, надеясь среди чужих лиц увидеть родные. Как-то выкатился мне под ноги мяч.

– Тётя, подайте мяч!

Так впервые стала тётей. Слово удивило, всё казалась себе девочкой.

Пошла дальше, считая шаги. Мимо водопроводной колонки, школы, Менделеевки, Высшей партийной школы (Институт Шанявского, здесь учился Есенин и бабушкина сестра Оля), через сквер наискосок.

Под платьем тогда уже торчал острый бугорок, пришла пора готовиться к тому, что скоро вечерний моцион превратится в поход за ребёночком.

На углу 2-ой Миусской и Александра Невского с 1906 года – родильный дом имени Абрикосовой. В моё детородное время он носил имя Н.К.Крупской, и про жену известного предпринимателя и фабриканта, А.И. Абрикосова, основавшего во второй половине XIX века «Фабрично-торговое товарищество А. И. Абрикосова и сыновей» (ныне концерн «Бабаевский»), обыватели, вроде меня, и знать не знали. Его жена, Агриппина Александровна, слыла женщиной необыкновенной. Построив деревянный приют для рожениц, родила в нём двадцать детей и, умирая, завещала крупную сумму для постройки нового родильного дома. Строгое здание в стиле модерн («венский сецессион»), по проекту И.И. Шица, оборудованное по последнему слову медицинской науки, хорошо известно москвичам и в своё время производило фурор.

Но в начале семидесятых годов прошлого века, внутри здания уже чувствовался упадок. Душ в приёмном отделении работал неисправно; металлические краны, местами со следами ржавчины; стены, покрашенные масляной краской, бывшей когда-то желтовато-бежевой – всё напоминало Селезнёвские бани, куда ходили многие из нашей округи, не имея дома ни ванны, ни душа. Приёмное отделение небольшое, темноватое, здесь колер голубовато-серый. Родильное отделение для нескольких рожениц, лепестками уложенных друг против друга. Полагаю, врачам это было удобно. Послеродовые палаты большие, мест на пять-десять, высоченные потолки. Новорожденных, запелёнатых так туго, что напоминали брёвнышки, развозили по коридорам на специальных каталках. Потом сестрички, подхватив парочку, а иногда и больше, сколько подхватится, вручали мамам. Помню, одна из них пошутила: мне досталась чужая дочка, а моей соседке мой мальчик. С испугом мы всматривались в детские личики.

– Что с ней? – вскрикнула, не выдержав напряжения моя соседка.

– И с моим тоже что-то случилось, – пролепетала я.

– А что вам не так? – спросила сестричка. – Вроде, всё в порядке. Личики чистые, глазки, носик – на месте.

– Она какая-то некрасивая!

– Да, и мой тоже.

– Ну, а так лучше? – поменяв детишек, засмеялась медсестра.

Обрадованные, заулыбавшиеся, мы прижали своих детишек к сердцу, и напружинившиеся от счастья груди брызнули молочком, оросив родные мордашки.

Старшему сыну, рождённому в предпоследний день тёплого мая, повезло. А вот младшему не очень, поскольку январь в тот год лютовал. «Однажды я почувствовал странное волнение, что-то давило на меня, будто выбрасывая из привычного мира. Ощутив сильное напряжение внутри, рванувшись, моё тело понеслось куда-то. Тугой жгут, обвив грудь и шею, не пускал, пытался удержать, но не было такой силы, которая могла бы помешать движению. Нечто, накопившееся во мне, вырвалось во время полёта горбатой струёй жидкости, которая не помешала поймать моё тело.

Что-то холодное вошло внутрь, обожгло и тут же вдохнулось резко, каким-то незнакомым звуком, который потом станет моим голосом.

Кто-то уверенно подхватил меня, и тут же хлынуло в меня нестерпимо яркое, больно резанув глаза. Почувствовался едкий неприятный запах, он наполнял всё вокруг, раздались незнакомые резкие звуки, чужие голоса … Вдруг всё смолкло… Погас яркий свет…

Лежу на холодном и жёстком, голова заваливается куда-то на бок, всё тело сдавлено так, что невозможно пошевелиться. Но самое главное – нестерпимый мороз. Я чувствую, что замерзаю. Руки, ноги, тело ещё недавно такие мягкие, казались одеревеневшими, глаза, в которые брызнули что-то, сначала лишь смутно различали грязно-белые стены, потолок. Неожиданно взгляд останавливается на каком-то странном предмете, который стоит недалеко от того места, где лежу я. На нём под таким же белёсо-сером, как то, что сдавливает меня, замечаю слабое движение, слышу тихий стон… я узнаю в нём привычное и родное. Почему мы не вместе?

Волнение. Дрожь…

И тут же рядом раздаётся другой звук, удаётся перевести глаза, и замечаю совсем рядом с собой, нас разделяет что-то тонкое и прозрачное, крошечное взъерошенное существо, которое весело стучит по этому прозрачному и, слегка наклонив голову и блестя округло-чёрным, показывает мне на другой белый, жемчужный, переливающийся свет, мягкий, нежный… Там, за прозрачным, откуда идёт холод. Потом его сменяет большое расплывающееся от прикосновения с этим прозрачным лицо. На меня смотрят, меня разглядывают. Смотрю и я и будто узнаю…Мне становится спокойно… Потом какой-то скрип, кто-то берёт меня на руки и уносит. Устал, засыпаю… Я буду долго спать, и тот холод, который вошёл в меня будет долго мучить дрожью, болью… Пока не настанет жаркое лето…»

Да, новорожденного положили на подоконник из мраморной крошки, и ушли на обед. Я лежала тут же на родильной кровати, придуманной зятем Абрикосовой, доктором Рахмановым, не смея подойти и забрать ребёнка к себе, прижать, согреть, потому что не положено, потому что «не вздумай вставать».

В начале апреля с подозрением на воспаление лёгких сына положили в больницу. Я приходила к нему рано утром, когда он, повернув головку в сторону стеклянной стены, уже выглядывал меня, и уходила поздно вечером. В боксе, где он лежал, находилось ещё трое детей: восьмимесячная Рая, годовалая Наташа и двухлетний Саша. Они считались взрослыми, и мам им не полагалось. Не полагалось им и спускаться с кроваток. Раечка и Наташа часто плакали. Когда у меня оставалось время от мойки полов и квохтанья над сыном, я пыталась утешить их, но и это не полагалось: «ПриУчите, а что нам потом с ними делать. У нас их целый коридор». Как-то, вернувшись с уборки коридора во время детского обеда, я увидела, как Раечку медсестра (нянечек тогда уже отменили) посадила на высокий детский стульчик и стала кормить. Девочка извивалась, крутила головой, зажимала рот, но опытная в этих делах медичка впихивала в неё ложку за ложкой. Время от времени Раечку тошнило, но делу это не мешало: что из девочки вышло, вливалось обратно. Наташу не кормили, она, отвернувшись к стенке, плакала громко и протяжно. Саше поставили еду на кровать, и он, поставив тарелку между ног, уже стучал алюминиевой ложкой о дно. Саша мне нравился, он почти не плакал, часто всем улыбался, лепетал. Как-то утром, оглядываясь по сторонам, как бы кто не увидел, в палату зашла незнакомая женщина в белом халате, протянула Саше шерстяные носочки – рябенькие, домашней вязки – и тут же исчезла. Саша носочки схватил, прижал их к щёчкам и, счастливо улыбаясь, зашептал: «Мама, мама». А потом долго и смешно, будто напоказ, целовал их.

В этот же день, распахнув двери, вкатились в наш бокс с тазами и тряпками белые халаты. Они сдёрнули старую бумагу, которой на зиму заклеивают окна, впустили ещё прохладный воздух, звук улицы и, весело переговариваясь, принялись смывать московскую зиму, разбрызгивая её по полу. В город пришла весна и День космонавтики, о котором я напрочь забыла. И только когда стемнело, раздался залп, и небо раскрасилось, заискрилось, я вспомнила о празднике. А дети заплакали. Наташа, у неё кровать без сетки, с криком «Мама, мама!» побежала в коридор. Её отловили, привязали к кровати и сделали укол. Плакал и Саша, потому что у него поднялась температура…

Утром следующего дня, я, узнав, что рентген, который сыну сделали накануне, воспаления лёгких не показал, схватила его и из больницы сбежала.

Летняя жара тысяча девятьсот семьдесят второго года сына прогрела. Он нежился в манеже, выставленном в палисадник съёмного деревенского дома в ближайшем Подмосковье и, держась за деревянные рейки, пытался сохранять равновесие.

Мемуар 14. Жилищный вопрос.

Когда я вернулась из второго декретного отпуска, последовавшего почти сразу же за первым, Фира уже не работала в пищевой библиотеке. А меня ждал подарок: местному профсоюзу удалось выхлопотать для нас с мужем и детьми две комнаты в коммунальной квартире на Донской улице, в самом начале Ленинского проспекта. Конечно, хотелось квартиру, но отказаться от комнаток я не могла, поскольку мы жили в том самом закутке-выгородке, где когда-то обитал дед. А родители и брат получили квартиру через шесть лет, в которой отец прожил лишь три дня. Отцу Полины, моей подруги, тоже фронтовику, был отмерен в новом жилье такой же срок. А Максиму Егоровичу, нашему соседу, и вовсе не довелось переехать. Мне до сих пор жаль фронтовиков, теснившихся в скудных коммунальных хибарах с холодным туалетом, без горячей воды и ванной комнаты. Многие из них вернулись с фронта больными, состарились и умерли раньше отпущенного природой времени.

Назад Дальше