Сигарета погасла. Надо бы заняться обычными утренними делами, но она задержалась у открытой двери.
Видела бы меня мать… Видела бы мою калитку, мой сад, мою наружную дверь, мою прихожую с телефонным столиком, мою гостиную, мои ковровые покрытия, мои три спальни и ванную комнату. Видела бы она электрический камин с притворяющимися настоящими тлеющими головешками, видела бы пианино, на котором занимаются девочки. Видела бы вогнутое зеркало в позолоченной раме в прихожей – мир в нем кажется больше и круглее, чем в действительности.
Увидела бы – и сразу поняла: ничто не напрасно. Грэнж-парк-авеню, 37, – скольким пришлось пожертвовать, сколько соблазнов преодолеть. Конечный пункт всех желаний и стремлений. А вот это странно. Стремления конечного пункта не имеют. Неизвестно, как у других, но у нее точно не имеют. Сколько она в себе копалась, пока не поняла: я состою из стремлений и желаний. Вот и сейчас. Скрипнуло зубами чувство долга: надо бы пойти приготовить завтрак… Успею. Взяла веерные грабли, начала собирать сухие листья под гортензиями и улыбнулась – пять минут, не больше. Нарушение ритуала, но желание взяло верх. Долг – основа ее существования, что ж… сегодня она показала ему нос. Почему бы не украсть чуть-чуть у зимнего рассвета, почему бы не побыть пять минут Робин Гудом? К тому же ей очень нравится податливость земли, шелест листьев, быстро растущий влажный ворох – тело занято механической, монотонной работой, а мысли текут легко и свободно.
Мать давно умерла, а Рита думает о ней с возрастающей с каждым годом нежностью. Хотя прекрасно знает: мать ни за что не смирилась бы с ее тайной, с ее позором. Ты – настоящая дочь своего отца, сказала бы Эмилия презрительно, а в ее устах это был самый суровый приговор; никто из ее восьми детей на отца похож не был. Даже теперь Рита слышит ее упреки, сжимает зубы и иногда еле удерживает стон стыда – словно бы и не похоронила этот стыд много лет назад. Похоронила и годами забрасывала могилу. В ушах по-прежнему голос матери, ее сильный немецкий акцент, особенно заметный в минуты раздражения. И слова, внушительные и неотвязные, как звон церковных колоколов: грех рожден из зла, а последствия страшны – вечная разлука с Господом.
Все из-за твоего отца.
Листья собраны. Осталось, конечно, несколько штук – не ползать же за ними на коленях. Хорошо бы постоять еще пару минут. Послушать, как на подстриженных дубах вдоль тротуара пересвистываются снегири, самой превратиться в дерево, стать такой же неподвижной и бессловесной, выждать, пока стихнут упреки матери.
Но уже нет времени. Приготовить чай, поджарить хлеб, собрать Ивонн в школу.
Да посмотри же, мама, посмотри вокруг!
Я здесь живу. Это моя жизнь. Мой дом ничем не отличается от других, ничто не отличает меня от других женщин, которые именно сейчас, в халатах и войлочных тапках, ставят чайники и готовят завтрак для семьи. У меня есть рыжий кот, он сладко потягивается, пока я мою посуду. Это не чьи-то, а мои руки открывают дверцу буфета, достают жестяную банку с мармеладом и режут хлеб – тонко, чтобы хватило на неделю. Это моя солнечно-желтая кухня. Скоро спустится по лестнице мой муж, а моя дочь, как всегда, до последнего валяется в постели, и мне придется ее будить, вытащить из-под ног бутылку с водой – с вечера была теплой, а теперь холодная и скользкая, как ящерица. Но Ивонн все равно не проснется, пока я не стяну с нее одеяло. Тогда она замерзнет и откроет глаза.
Это моя жизнь.
Так все и происходит. Ее муж спускается по лестнице, первым делом хватается за “Ньюз Кроникл” и погружается в чтение. Пьет свой чай, а Рита соскребает с хлеба подгоревшие кусочки. Черные крошки сыплются в раковину. Диктор по радио бубнит новости. Она поднимается в спальню будить дочь. Все как и быть должно. Такова и есть ее жизнь – ежедневные ритуалы, раз и навсегда заведенный порядок. Небрежно утепленный, но добротный дом в Лондоне – ее царство.
Тогда почему же ее грызут сомнения?
Через час дом опустел. Она напоила Ивонн чаем и проводила в школу. А он, накануне обретенный муж, позавтракал, хмыкнул несколько раз, пока читал, – тоже своего рода ритуал – надел шляпу, чмокнул ее в щеку, закурил и пошел к метро.
Увидимся вечером, дорогая.
Что ж… его ждут двенадцать часов работы в городе, ее – ровно столько же, двенадцать часов, работы дома. Работы и одиночества.
Щели между каменными плитками у крыльца заросли травой. Рита принесла спицу и начала выковыривать одуванчики, стараясь подцепить корни. Эта работа ей нравится – не надо ни о чем думать.
Красиво поседевший мистер Харрис вышел на первую утреннюю прогулку со своим белым терьером. Good morning. Прокатил на велосипеде незнакомец с портфелем на багажнике. Good morning. А вот идет миссис Брукс, голова повязана шалью. Глуповата эта миссис Брукс, ничего умного Рита пока от нее не слышала. К тому же ее дочка обозвала Ивонн толстухой.
Кивнула в ответ на приветствие и пошла обрезать засохшие листья с розового куста. Миссис Брукс явно хотела поговорить о погоде или, что еще вероятнее, пожаловаться на скудость рациона, но Рита сделала вид, что не заметила. Не сегодня. Миссис Брукс замедлила было шаг, изготовилась перейти улицу, но поняла: Рита не расположена поболтать у калитки. Почти незаметно изменила направление и двинулась дальше с застывшей улыбкой, преувеличенно бодро помахивая хозяйственной сумкой, будто спешит куда-то.
Good riddance. Твоя улыбочка похожа на пенку на кипяченом молоке.
Обычно в это время она сидит в кухне и размышляет над списком покупок. Но сегодня жизнь идет медленно и неритмично. Даже шаги другие, будто она, жизнь, избегает наступать на вчерашние и позавчерашние следы, будто старается освободиться от свинцового облака земного притяжения.
Определенно – этот день не такой, как другие.
Опять взяла грабли, собрала весь мусор в кучу, затолкала в корзину и отнесла на задний двор. Внезапно дохнул знобкий зимний ветерок, и опять все стихло. Деревья не шелохнутся, словно выжидают. А интересно, знают ли листья, что вот-вот упадут?
Решила, не откладывая, сжечь мусор. Сама мысль о живом пламени словно сняла часть груза с души. Смотреть, как поднимаются и медленно, будто снег, опускаются мучнистые мотыльки пепла, как съеживаются и обугливаются листья, любоваться на малиновый скелет время от времени вспыхивающих сучьев, вдыхать дымок, придающий сладкую печаль безжизненному декабрьскому воздуху… но сначала надо разжечь огонь, а это не так просто при такой влажности. Выбрала самые сухие сучочки, принесла обрывок старой “Ньюз Кроникл”. Не сразу, со второй или третьей спички попытка удается – и первым делом высоко поднимается столб густого то ли дыма, то ли пара.
Привет высшим силам! Никаких посредников, общение куда недвусмысленнее воскресной проповеди. Только я, сигнальный дым и строгий Господь Бог, которому страстно молилась мать.
Огонь почему-то напомнил про струящуюся в ее сосудах кровь. Как она бежит, подогретая неведомой силой до тридцати семи градусов, как стремится в легкие, как жадно всасывает смешанный с горьковатым дымом кислород. Внезапно, как вспышка молнии, пришло ощущение жизни – жизни, которую обычно не замечаешь. Даже не ощущение, а радость. Радость жизни. Вот она, Рита, – а вот прохладный декабрьский день, и вместе они составляют единое целое. Это она, Рита, стоит в тяжелых сапогах посреди двора, и ничто не может разлучить ее с блеклым зимним небом. Конечно, скоро все изменится, небо потемнеет, она состарится… И она, и декабрь станут чем-то другим – но не сейчас. Еще не время. А сейчас горит, потрескивая, костер, кровь струится по жилам, летит к небесам пахнущая дымом благодарность Создателю. И пусть снегири, и улитки, и прицепившийся к ограде куст ежевики, и пробирающиеся из-под земли заморозки, и беседующие с облаками деревья, и спящие в подземных убежищах двухвостки и шмелиные матки – пусть всё, из чего состоит декабрьский день, знает: она есть. Она, Рита Гертруда, существует.
Листьев немного, сгорели очень быстро. Затоптала тлеющую золу и для надежности залила дождевой водой из бочки. Послушала змеиное шипение и вернулась в дом. В прихожей сняла сапоги, прошла в кухню, налила четверть стакана “Знаменитой куропатки”, закурила и присела к столу. Может, если следовать ритуалу, утро вернется в привычное русло, станет таким же, как всегда? Взяла газету, проглядела заголовки (запрещен частный импорт сахара, желе и сухофруктов из Ирландии). Реклама коричневого соуса “Эйч Пи” (придает незабываемый вкус любому блюду). Прочитала ироническую заметку, как четверо мужчин в студии Би-би-си обсуждали, какой должна быть идеальная женщина. (“Откуда им знать? – пишет насмешник. – Ни одну женщину в студию не пригласили”.) Но, несмотря на сарказм, автор статьи согласен: идеальная женщина должна проявлять как можно больше эмпатии (любой мужчина нуждается в сочувствии и поддержке), должна обладать добрым и ровным нравом (кому нужна жена, у которой притворная нежность сочетается со сварливым характером и припадками злости?).
Как про кошку – должна обладать веселым нравом и превосходно ловить мышей.
Рита отложила газету – все равно не удается сосредоточиться.
Она думала о Видале, своем вновь обретенном муже.
Двадцать лет. Двадцать лет он не решался пойти на этот шаг, и двадцать лет позорная тайна мучила ее, как болезнь. Хроническое воспаление злости. Не проходило часа, чтобы она не чувствовала эту злость. Каждое утро, в будни и выходные, вдвоем и в одиночестве. Она тщательно оберегала их тайну, никому и никогда не давала повода подозревать, какой ком колючей проволоки растет в душе. Заговорить на эту тему – значит признать свое унижение. Даже теперь, когда уже нет повода чувствовать себя униженной. Повод исчез, а обида осталась. А может, и нет – сразу трудно понять, осталась обида или нет. Скорее всего, глупости и сантименты. Всегда рассудительная, обеими ногами на земле, никогда не принимающая желаемое за действительное – с какого перепугу она решила, что после регистрации все изменится? Исчезнет стыд, испарится комплекс неполноценности… Но стыдный секрет остался. Вчерашняя процедура никакого облегчения не принесла. Она ожидала, что на этом все, точка, – ан нет. Даже рассказать нельзя, сразу поймут – ага, значит, раньше они просто сожительствовали! Ну и ну…
Нет, злость не утихла.
Пепел с сигареты упал на стол. Догорела сама по себе. Она забыла курить, забыла стряхнуть пепел, забыла, что пора идти за покупками.
Что со мной? Будь что будет, все равно я ничего не могу изменить.
Рита не стала просматривать шкафы, искать, что надо купить. Список покупок не составила. Не хотела даже думать про грязное белье – его надо сортировать, потом стирать на доске, полоскать раз за разом, потом вывешивать, цепляя прищепки к бельевой веревке. А потом стоять у гладильной доски. Она вообще-то любила гладить, ей нравилось следить за превращением мятой тряпки в безупречно гладкую, приятную на ощупь белоснежную простыню. Но не сейчас. Сейчас ей хотелось только одного – вернуться в сад, в покой тихого декабрьского дня.
При каждой британской переписи населения Рита получала новую версию имени. Как-то власти назвали ее Фредерикой. В другой раз на свет появилась Фрида, а потом испорченный телефончик бюрократии превратил ее в Риду. Почти во всех документах она так и осталась Ридой, хотя правильное имя Рита. Рита Гертруда Блиц. Возможно, волонтер при переписи так услышал: вместо Рита – Фрида, Фредерика.
Родилась 6 октября 1900 года, но и это неточно. Вернее, 6 октября – это точно, а вот какой год, 1900-й или 1901-й, есть сомнения. В разных документах написано по-разному, и эта путаница преследовала ее всю жизнь. Хотя после смерти матери, разбираясь с ее скромным наследством, Рита нашла ветхую пожелтевшую бумажку, а на ней фиолетовыми чернилами с золотым отливом было написано: родилась в 1899 году. Это означало вот что: вчерашнее обручение в присутствии двух свидетелей в регистрационном бюро в Энфилде состоялось почти два месяца спустя после ее пятидесятилетия. Невеста – загляденье. Особенно хорош грубый рубец на пузе после кесарева, да и жених под стать – скоро шестьдесят. И что?
А вот что: опять сороки набросали веток на дорожку у калитки.
Теперь ты довольна?
Ей даже думать не хотелось про вчерашнюю процедуру. Брак зарегистрирован, скреплен подписями свидетелей – все именно так, как она и представляла… но почему же так хочется стереть этот день из памяти? Его не должно быть, вчерашнего дня, подумала она и с яростью всадила грабли так, что выдрала несколько стеблей гусиного лука. Вот так надо поступить и с этим днем. Вычеркнуть среду 30 ноября 1949 года из календаря. Или не замечать. Среди всех трехсот шестидесяти пяти пусть будет один не-день. Пауза между ударами сердца. Трудно, что ли, году сморгнуть, перевести дыхание – и пусть катится дальше. Столько дней, триста шестьдесят пять! Никто и не заметит пропажу.
Никогда не будет она отмечать этот день, проживи они вместе хоть сто лет.
Рита прислонила грабли к стене и пошла в прихожую – как была, не сняв грязные садовые башмаки. Взяла с телефонного столика календарик, где отмечала посещения врача и крайние сроки оплаты счетов. Ноябрь представлен набором квадратиков, каждый обведен жирной красной рамкой. Достала из кармана куртки секатор и ткнула в квадрат с цифрой “30” – на месте вчерашнего дня появилась безобразная дырка. Так не годится. Принесла ножницы и, чуть не высунув язык, аккуратно вырезала клетку. В голову пришла дурацкая мысль: ночь. Линия разреза приходится на ночь с двадцать девятого на тридцатое.
Положила вырезанный квадратик на ладонь, вышла в сад и дождалась, когда прорвавшийся сквозь холодный скелет дуба порыв ветра подхватит бумажный обрывок и унесет.
Некоторое время следила, как день ее бракосочетания, не находя пристанища, порхает в воздухе.
Потом вернулась в дом.
Скоро позвонит Мейбл. Мейбл на работе, но в одиннадцать у них перекур, и за последние двадцать лет не было дня, чтобы она не позвонила. Поговорить – просто так, ни о чем. Долгие годы жизни сестры делили ночи и дни, делили постель, делили хлеб и голод. Хотя одна сестра – домохозяйка в лондонском пригороде, а другая – телефонистка на коммутаторе в центре города, никаких причин рвать кровную связь не было, нет и, скорее всего, не будет. Правда, иногда Рита недоумевает – как Мейбл не устает от телефона? Ведь она ничем другим не занимается. Говорит, говорит, соединяет, переключает, перетыкает штекеры, опять говорит – и так дни напролет. А иногда – не особенно, впрочем, часто – Рите хочется поменяться с Мейбл. Пусть не у нее, а у Мейбл будет все, о чем должна мечтать нормальная женщина. Муж – дом – дети. А она, Рита, пойдет работать. Незаметная, более того – невидимая женщина в круговороте прохожих, с утра до ночи заполняющих улицы Лондона. Не то чтобы Рите не хватало грязи и суеты огромного города – не в этом дело. Ей не хватало работы. Бухгалтерское дело очень нравилось – завораживал порядок, тщательно подобранные и сведенные воедино цифры, самоочевидность сложения и вычитания, прямые колонки доходов и расходов, остро заточенные карандаши и не подлежащие обсуждению позиции, выделенные красными чернилами. Не хватало и перерывов, когда можно посплетничать с другими девушками.
Нет, с Мейбл она не хотела бы поменяться. Мейбл работает на одном из самых больших коммутаторов. Долгие дни под жужжание сотен, если не тысяч телефонных разговоров, миллионов слов, которые превращаются в электрические импульсы, а на другом конце загадочным образом воскресают и опять становятся словами. Да, конечно, Мейбл находится в самом сердце набирающей силу технической революции – но это не для Риты. Телефонный разговор нельзя увидеть, нельзя пощупать, нельзя оценить его логику и красоту. А сестра работает телефонисткой ни много ни мало двадцать лет – и не устает восхищаться своей ролью волшебницы, мановением руки соединяющей голоса, деревни, города и части света.
Всегда была восторженной. Куда ни ткни – ахи и охи.
Так и есть. Не успели часы в гостиной пробить одиннадцать, как раздался звонок. Рита подняла трубку, прикидывая, что ответить: Мейбл наверняка спросит, как прошел вчерашний день. Нечего прикидывать – прошел и прошел. Ничего особенного, день как день. Обычная среда. Но Мейбл задала совсем другой вопрос:
– А что там у Салли? Уже две недели ничего не слышно. Там же все время идет снег, я читала. Снег и снег. У нее есть теплое пальто? А ботики на меху? И вообще – почему ей взбрела в голову Швеция?
На этот вопрос у Риты ответа не было. Она и сама плохо понимала старшую дочь. Единственное, что знала твердо, – повлиять на ее решения невозможно. Вулкан своеволия. Теперь решила оставить Лондон: нашла работу преподавательницы английского в Швеции. Почему из всех стран именно Швеция – неизвестно. Но на прямой вопрос Мейбл ринулась защищать дочь:
– Хочет мир посмотреть. Мы и сами любили путешествовать, дай только возможность. Ты же помнишь.
– Только путешествия по Германии. И только пешеходные маршруты. Чтобы исчезнуть на несколько месяцев – такого у нас не было.
Вообще-то с отъездом взрослой дочери в доме стало спокойней. Никаких яростных споров за воскресным ланчем, никаких требований срочно одолжить деньги, никто не вскакивает из-за стола и не убегает, на прощанье хлопнув дверью так, что стены трясутся. Салли никогда не могла прийти к соглашению с отцом. Вопрос, когда и как она собирается возвратить занятые деньги, приводил ее в ярость, а уж спрашивать, на что эти деньги потрачены, – и вовсе табу. Нельзя сказать, чтобы Рита не любила Салли, – если бы не любила, не стала бы терпеть мучительные дискуссии в сизой от табачного дыма кухне. Перечень совершенных матерью ошибок и унизительных бестактностей. Ты меня никогда не любила. А главное – досада, а иной раз и отчаяние: нужные и убедительные слова не удалось найти ни разу. Конечно, дом с отъездом Салли опустел, зато воцарились мир и покой.