Отторжение - Осбринк Элисабет 5 стр.


Перепись населения 1921 года, когда Рите было двадцать два, показала, что дисбаланс полов в Великобритании почти катастрофический. Не хватает двух миллионов мужчин. Результаты ошеломили всех и вызвали бурные дебаты. И что нам делать со всеми этими женщинами? Появились карикатуры: толпы распаленных женщин в малопристойных позах подкарауливают пугливых, разбегающихся в панике холостяков. “Дэйли Мэйл” писала о “двух миллионах лишних женщин” и называла ситуацию “катастрофой для человечества”. “Дэйли Экспресс”: “Переизбыток женщин. Два миллиона не смогут найти мужей”. “Таймз”: “Два миллиона женщин – непредсказуемые последствия”. Риту, Мейбл и других девушек в их возрасте зачислили в the husband hunters. Еще их называли the surplus girls.

Дебаты продолжались из месяца в месяц – что с ними делать, с surplus girls? Создать рабочую армию? Завозить женихов из восточных стран? Эти предложения с удовольствием выкрикивали мальчишки – разносчики газет, а Рита и Мейбл по дороге на работу должны были выслушивать самые идиотские предложения, которые могли определить их будущее.

Годы шли, мужчин по-прежнему не хватало. На работу мужчин брали в первую очередь, женщинам удавалось устроиться, только если не было претендентов сильного пола. Женщины съезжались с женщинами, создавали предприятия, и никто не спрашивал, чем они занимаются в постели. Элси, сестра Риты, уже давно жившая со своей Мартой, внезапно перестала быть белой вороной – одна из многих. Но газеты об этом не писали. Ни о сексуальных потребностях, ни о разбитых мечтах, ни о выматывающем душу одиночестве. Нет, об этом ни слова. Вместо этого всерьез обсуждали депортацию одиноких женщин куда-нибудь в южные колонии. Вопрос решается легко: погрузить два миллиона незамужних женщин на корабли и отвезти, например, в Индию. Пусть там искупят свое неумение выйти замуж, так, что ли? Рита едва удержалась, чтобы не плюнуть на тротуар. Как будто это наша вина, что парни выжигали друг другу глаза горчичным газом или втыкали друг в друга штыки и с наслаждением выворачивали кишки…

Но для нее как раз все сложилось по-другому. Осенью ей исполнилось двадцать девять, и Мейбл уговорила ее пойти на танцы в Шеперд-Буш.

Вечер в Хаммерсмит-Пале выдался невыносимо скучным, в памяти от него остался только вкус теплого шенди и пересохших сигарет. Зал огромный, вмещает несколько сотен. Когда-то здесь был завод, под потолком поблескивали уже тронутые ржавчиной стальные рельсы. На цементный пол кое-как постелили шаткие доски, вдоль стен разместили маленькие столики и несколько барных стоек. Девушки при особо бурном повороте в танце выстреливали, как грибы-дождевики, белыми облачками: многие посыпали шею и подмышки тальком, чтобы не потеть. Мужчины об этом не заботились – их мало волновало, воняет от них потом и прокисшими носками или нет. Рита маялась, хотела поскорее уйти. И вдруг – представьте только! – увидела его. Он шел прямо к ней, не оглядываясь по сторонам. Кто бы мог подумать? Рита никогда не встречала подобных мужчин. Совершенно чужой, но ей показалось, что они знакомы уже много лет. И его имя… черное, как ночные тени в овраге, белое, как испанское солнце в предгорьях Кастилии. Есть ли в мире хоть одно слово, которое звучало бы так же красиво, как его имя?

Видаль Коэнка.

– Могу я обменяться с вами парой слов? – спросил он с удивившей ее робостью.

Направлялся к ней очень решительно и вдруг застеснялся. Но глаз не отводил. Голос ей понравился. Выяснилось, что ни он, ни она танцами особо не увлекаются, но что делать, если судьба свела их на танцплощадке?

Кожа слегка оливкового оттенка. Он представился и тут же сообщил, что имя его пишется через “д”, но англичане произносят “т”: Виталь. Рита пожала плечами:

– Ну, тут вы не одиноки. Мое имя пишется через “т”, а англичане произносят “Рида”. Что теперь сделаешь.

Оба засмеялись. Впервые они смеялись вместе. Рита то и дело поднимала на него взгляд – убедиться, что и он на нее смотрит. А он смотрел во все глаза.

– У вас кожа, как у персика, – неожиданно сообщил он. – Как у белого персика. А ваши глаза… как смотреть на небо в просветах апельсинового дерева.

Никто и никогда ничего похожего ей не говорил. Они не дотрагивались друг до друга, но она чувствовала его запах, смесь дыма и недешевого мыла. Этот запах исходил от него волнами, с каждым ударом сердца. Никогда не подозревала, что мужчина может так замечательно пахнуть.

И конечно, имя. Окружение переименовало их в Виталя и Риду, хотя на самом деле не так. Видаль и Рита. Эти неверные буквы, это забавное совпадение словно перебросило между ними мост веселья и открыло шлюзы их душ.

– Вы не хотите увидеться еще раз? – спросил он, и она ни на секунду не задумываясь ответила “да”. Рита и Видаль.

Неверные буквы сделались верными, все, что было сломано, вновь стало целым, а хаос преобразился в так любимый ею порядок.

Они сошлись, стараясь соблюдать тайну. Видаль раздел ее в той самой комнатке, что она снимала с сестрой, – неумело и быстро, словно уже очень долго стремился прикоснуться к ее обволакивающей, как он сказал, мягкости. Никто и никогда не называл ее красивой, ни разу за всю ее двадцатидевятилетнюю жизнь, – а теперь она внезапно осознала: это правда! Как же она не замечала! Ее глаза и вправду как небо, прикрытое танцующими веточками ресниц, а сама она преобразилась в сочный плод, которому выпала счастливая доля спасти жизнь погибающему в беспощадной пустыне жизни бедуину. Все происходящее казалось ей странным, почти невероятным, никогда и никем до нее не пережитым. Она не узнавала сама себя. Рита Гертруда Блисс, счетовод в филиале чайной фирмы, та самая, которая когда-то часами ревела на щелястом полу в обнимку с тряпичной куклой, а в комнате с утра до вечера стоял горячий туман от материнского утюга, – кому бы пришло в голову назвать ее сокровищем или белым персиком? Внезапно исчезла угольная пыль, замер уличный шум… уже не надо ломать голову, что они с сестрой могут себе позволить, а чего не могут. Видаль… о, этот серо-зеленый отсвет в его глазах, этот волшебный оттенок кожи, как у высушенного на солнце табака! Он помог ей представить саму себя как белую башню маяка в гавани – радость и облегченный выдох мореплавателя, – как раскаленный нож солнца, прорезающий щели в ставнях в часы сиесты.

Никто не знал про их встречи. Никому и не следовало знать.

Рита до сих пор краснеет, когда вспоминает, как Мейбл после очередной репетиции в театральном обществе явилась домой раньше обычного. И не смогла открыть – дверь была заперта изнутри. Как она лихорадочно натягивала пояс с резинками, как Видаль трясущимися руками неумело застегивал ей на спине лифчик, а Мейбл стучала все сильнее, начала злиться – даже представить не могла истинную причину задержки. И как они открыли в конце концов – красные от смущения, с растрепанными волосами, как врали… Мол, слушали музыку, танцевали и так увлеклись, что не слышали стука.

– Ты же сначала просто поскреблась, – объяснила, мучаясь от вранья, Рита.

Было такое… Потом Рите приходила в голову отвратительная мысль – лучше бы она вообще не встретила Видаля.

Если бы в тот осенний вечер все шло как обычно, как в любой другой осенний, зимний, весенний или летний вечер, ничего бы не случилось. Они бы не встретились. Видаль ни за что не пошел бы в Хаммерсмит-Пале. Ни за что бы, гонимый тревогой, не покинул дом непривычно большими шагами – и все бы осталось как было. Но события в семье выбили Видаля из накатанной колеи, его целеустремленность взяла паузу, решила передохнуть, позволить ему заполнить возникшую пустоту. Если бы кому-то вздумалось описать характер и жизнь Видаля, последнее, что пришло бы в голову, – этот парень любит ходить на танцы. И этому предполагаемому биографу даже сама мысль назвать Видаля Коэнку легкомысленным или несобранным показалась бы смешной и нелепой. Но в эти последние месяцы 1928 года привычное течение жизни будто споткнулось: отец лежал при смерти.

Дежурство у постели умирающего стало ритуалом в семье Коэнка. Дежурила мать, ее сменяли братья и сестры, он сам – и в один прекрасный день почувствовал, что задыхается. Наверное, это и было главной причиной их маловероятной встречи. Если бы не обстановка в доме, ничто не могло бы погнать его на улицы, по которым он никогда не ходил, ничто не заставило бы его выбрать именно это время – только тревога и тоска, только растущая в душе пустыня, насквозь продуваемая мертвым ветром безнадежности.

Так и вышло, что он забрел на эти танцы, хотя танцевать не любил, да и умел-то едва-едва.

И в самом деле – бывают дни, когда человек, не зная почему, выбирает дорогу, хотя вполне мог бы выбрать другую. Что им движет – непонятно. Разочарование, тоска, ожидание неизбежного, пустота – кто знает? Да он и сам не мог бы сказать, какой душевный порыв заставил его переступить порог танцзала. Услышал звуки оркестра – и зашел. Рита все чаще думала, что именно из таких дней соткана жизнь – короткая, окаймленная вечным сном жизнь. Вот так все и происходит: у человека в душе дуют холодные ветры, он курит сигарету за сигаретой, пытается унять изматывающую тревогу, попадает на танцплощадку – и встречает Риту. А она-то зачем пошла на эти танцы? В ее возрасте полагалось бы сидеть дома, варить обед и нянчить детей, но судьба и война распорядились по-иному: она оказалась surplus girls, одной из двух миллионов девушек, предназначенных убитым на войне мужчинам.

И причудливая комбинация случайностей привела к тому, что в холодный ноябрьский вечер эти двое встретились. Он, тридцатидевятилетний, сбежавший от постели умирающего отца, и она, унылая двадцатидевятилетняя служащая чайной бухгалтерии, смирившаяся с безнадежностью жизни. Что нашли они друг в друге? Не зря же говорят – жизнь причудлива, ничего предсказать нельзя. И они сами не раз смеялись: конечно же, нас свела идиотская английская орфография. Надо же, так изуродовать наши имена!

Он рассказывал о своих путешествиях, про море, про город своего детства, про тенистые платановые аллеи, про вызревающие на солнце помидоры. Она – о своей работе, о соленых шуточках, которые отпускали девушки в курилке.

Как-то они сидели в чайной около ее конторы, держали под столом друг друга за руки, и он рассказал о необычном пассажире на поезде в Италии. Просто, но чисто одетый, собранный, с великолепным итальянским.

– Как он выглядел?

– Круглая голова. Небольшого роста, чуть больше метра шестидесяти. Но, должно быть, что-то в нем было, что сразу привлекло к нему внимание, несмотря на обычную, даже незначительную внешность. Люди начали перешептываться…

– Может, цвет глаз? – предположила Рита. – Знаешь, у некоторых южан бывают такие глаза – серо-зеленые. И кожа цвета высушенного табака.

Видаль внимательно посмотрел на нее, и она почему-то покраснела.

– Человек в итальянском поезде слышал, конечно, шепотки, не мог не заметить, как кондуктор, проверявший билеты, посмотрел на него – сначала удивленно, потом с восхищением, как отошел к напарнику и что-то прошептал ему на ухо. “Это он?” – спросил напарник довольно громко.

Рита и сейчас помнит искорки смеха в глазах Видаля. Глаза смеялись, и ей захотелось, чтобы они так и сидели, взявшись за руки под столом, и никогда их не расцепляли. Ни когда допьют чай, ни когда он закончит рассказ – никогда.

– Слух распространился, как огонь по бикфордову шнуру. Неужели это он? – спрашивали пассажиры друг друга и сами себе отвечали: да. Это он.

Рита вслушивалась в каждое слово.

– Любому понятно – конечно он, кто же еще? Кто забудет такой взгляд, эту чудовищную волю в каждом движении? – перешептывались пассажиры этого итальянского поезда. И конечно, проводники из штанов выпрыгивали, чтобы ему угодить.

– Когда это было?

– Когда? Много раз. Не так уж часто, но все же много раз. Его тут же проводили в особое, отделанное красным деревом и бархатом купе, где уже лежал ящичек дорогих сигар. Принесли эспрессо, хотя он ничего не заказывал. Старший кондуктор несколько раз бесшумно открывал дверь и спрашивал, не нуждается ли в чем-либо уважаемый пассажир. А машинист вдруг начал снижать скорость на крутых поворотах, чтобы поезд случайно не накренился.

– А этот человек? Он-то как на все это реагировал?

– Спокойно. Сидел. Читал газеты и пил кофе, хотя, конечно, понимал, что слух уже пошел. Он прекрасно понимал, что узнан, но никак этого не показывал. И остальные понимали – инкогнито, без охраны, и тоже подыгрывали: ему надо убедиться, что в его Италии поезда ходят по расписанию.

– Его Италии?

– Разумеется. Никто из пассажиров не сомневался – человек, осчастлививший поезд своим присутствием, не кто иной, как иль дуче, сам Бенито Муссолини.

– Но…

– А на самом деле это был скупщик бриара, изготовитель курительных трубок, испанский еврей без гражданства, с корнями в Османской империи. На самом деле это был я.

Смеялись долго и никак не могли остановиться.

Прошло два месяца, и у Риты начала набухать грудь и прекратились месячные. Выйти замуж – единственный выход. Ей хотелось иметь мужа, детей, свой дом. Разве не в этом смысл любви? – спрашивала она Мейбл. Разумеется. Именно в этом.

Сестры фантазировали об ожидающем Риту будущем. С лиц не сходила улыбка – надо же! Жизнь непредсказуема. Чудеса время от времени случаются даже с такими незначительными женщинами, как они. Вместе выросли, вместе голодали, вместе работали, делили горе и радость. А теперь, когда время переломилось, когда новое будущее выплыло, как королевский замок из рассеявшегося тумана, появился еще один объект для дележа – надежда. Они сидели и обсуждали подвенечное платье, как организовать свадьбу, выбирали: немецкая кирха или обычная англиканская церковь. Перебирали знакомых детей, обсуждали, кто бы подошел на роль цветочных девочек. И надо попросить Эрни поиграть на свадебном ужине.

Риту время от времени охватывал страх. Досадная тяжесть, обременяющая ее тело, скоро станет ребенком. Она и этот мужчина поменялись выдохами, поменялись буквами в имени, соединились, вернули свои имена – но значит ли это, что он обрадуется новости?

Его волнение. Ее недоумение. Рита и Видаль пили чай в кафе, которое уже привыкли называть “наше”. Рита никак не могла истолковать выражение его лица. Она пришла с потрясающей новостью, вручила ему свое будущее – и не получила ответа. Видаль отвернулся и долго смотрел в запотевшее окно. Рита опустила голову. Руки сами по себе, помимо ее воли, сцепились в замок, словно ей необходимо было помолиться и увериться, что молитва найдет отклик. Она ожидала услышать все что угодно, только не молчание.

– Я тебя не оставлю, – выдавил Видаль.

И все. Преодолеть молчание невозможно, оно заполнило все кафе. Рита никогда и подумать не могла, что тишина может быть оглушительной – как взрыв. Остались одни осколки. Смех за соседним столиком прозвучал так, будто кто-то швырнул камень в окно.

Он внезапно поднялся, взял шляпу и ушел. Рита осталась сидеть. Услышала, как сработала пружина и дверь захлопнулась.

Вот и все.

Мужчины…

Она запомнила эти минуты на всю жизнь. Стены сдвигались все теснее. Она чувствовала себя как в колодце, будто ее собираются похоронить заживо. Вскочила, выбежала из “нашего” кафе и никогда больше там не появлялась. Обходила эту улицу стороной.

Рита осталась одна. Мейбл не могла разделить с ней катастрофу. Сестра была добра, внимательна, преданно помогала во всем, но пожизненный позор рос в животе у Риты, а не у Мейбл. Это не Мейбл, а Рите предстояло жить с незаконнорожденным. Это не Мейбл, а Рита попадала в разряд женщин, о которых говорят “ну… эти”. Никто не сдаст ей квартиру, а о работе можно даже не мечтать.

– И что остается? – тускло спросила она сестру.

Та промолчала. Работный дом – понятие постыдное, да и слово настолько ужасающее, что сестры не решались произнести его вслух. Есть еще приюты для бедных – но это такое унижение, что лучше умереть. Туда попадали те, кто потерял все. Бездомные и больные, отработавшие проститутки, брошенные невесты и изнасилованные. Пережидали беременность и рожали. Там, по крайней мере, их тайна терялась среди многих похожих тайн, стыд растворялся в стыде других. Оттуда ребенка возьмут на усыновление, или он будет расти в обществе других бастардов, детишек без прав на наследство и без надежды не только на будущее, но и на признание их существования. Там ее жизнь и кончится, она это знала. И Мейбл знала, и они плакали в два голоса на своем раскладном диване, в дешевой, но с возможностью приготовления пищи комнатке на Хайбери-Хилл, 26. Плакали ночами, и ночи эти были долгими, как десятилетия. Плакали, пока под самое утро не выбивались из сил и не засыпали на пару часов.

Назад Дальше