– Когда моя команда запросила вас, ваша компания попыталась подсунуть нам кое-кого с более высокого уровня. И прислать вас они согласились только после того, как я дала понять: либо вы, либо никто. Вы же знаете, почему они так поступили?
– Потому что решили, что я не…
– Потому что для них это бизнес. Вот и вы займитесь бизнесом. Сейчас ваш бизнес пробивает крышу. Вам нужно только сделать выбор. Мы пишем книгу или нет? И знайте, если вы откажетесь, никому другому я предлагать не стану. И тогда все уйдет со мной.
– Почему вы хотите рассказать вашу историю только мне? Вы же меня не знаете. Это какая-то бессмыслица.
– Я не обязана объясняться и открывать вам глаза.
– Какую цель вы преследуете?
– Вы задаете слишком много вопросов.
– Я пришла брать у вас интервью.
– Все равно. – Она отпивает глоток воды и смотрит мне в глаза. – К тому времени, когда мы закончим, вопросов у вас уже не останется. Обещаю, я объясню все, что вы сейчас так отчаянно хотите знать. Но только когда захочу и ни минутой раньше. Распоряжаюсь здесь я. И все будет по-моему.
Я слушаю ее и понимаю, что буду набитой дурой, если откажусь и уйду, какие бы условия она ни выставила. Я осталась в Нью-Йорке и отпустила Дэвида в Сан-Франциско не потому, что люблю статую Свободы. Я сделала это, потому что хочу подняться по лестнице как можно выше. Потому что хочу, чтобы мое имя, имя, данное мне отцом, засияло однажды большими четкими буквами. И это мой шанс.
– О’кей.
– О’кей. Рада слышать. – Эвелин расслабляется, снова берет стакан и улыбается. – Моник, думаю, ты мне нравишься.
Я наконец-то вдыхаю полной грудью.
– Спасибо, Эвелин. Это много для меня значит.
4
Мы с Эвелин снова в ее передней.
– Жду в моем офисе через полчаса, – говорит она и, пройдя по коридору, исчезает за углом.
– О’кей. – Я снимаю пальто и убираю его в гардероб. Пока есть время, надо бы связаться с Фрэнки. Иначе, не дождавшись новостей, она начнет разыскивать меня сама.
Вот только прежде хорошо бы решить, как построить разговор. Откуда мне знать, что она не попытается оттеснить меня от выгодной сделки?
Решаю, что единственный вариант – притвориться, что все идет по плану. Мой единственный план – лгать.
Я дышу.
В одном из моих самых ранних детских воспоминаний сохранилась поездка с родителями на Зума-бич в Малибу. По-моему, была еще весна, и вода не успела как следует прогреться.
Мама расстелила одеяло, воткнула зонт и расположилась на песочке, а папа подхватил меня на руки и побежал к воде. Помню ощущение невесомости в его руках. А потом он взял и поставил меня в воду. Я закричала, что вода слишком холодная.
Он согласился со мной – да, холодная, – но потом сказал: «Просто вдохни и выдохни пять раз. Готов поспорить, что тебе уже не будет холодно».
Он сам вошел воду и вдохнул и выдохнул пять раз. Я продела то же самое вместе с ним, и, конечно, папа оказался прав. Вода уже не была такая холодная.
После того случая он всегда дышал со мной, когда я уже была готова расплакаться. Когда содрала кожу на локте, когда двоюродный брат обозвал меня орео, когда мама сказала, что мы не можем взять щенка, всякий раз папа садился рядом и дышал со мной. Столько прошло лет, а у меня до сих, когда вспоминаю те моменты, сжимается сердце.
Но сейчас, в передней Эвелин, я дышу одна, чтобы сосредоточиться и успокоиться, как учил меня папа. Потом достаю телефон и набираю номер Фрэнки.
Она отвечает уже после второго гудка.
– Моник. Рассказывай. Как все идет?
– Хорошо, – отвечаю я и сама удивляюсь тому, как ровно и бесстрастно звучит мой голос. – Эвелин, в общем-то, держится так, как и следовало ожидать. Икона есть икона. Выглядит по-прежнему роскошно. Харизмы ей не занимать.
– И?
– И… дело идет.
– Она готова поговорить на другие темы, кроме платьев?
И что ей сказать? Надо же начинать прикрывать собственную задницу.
– Знаешь, сейчас она не настроена обсуждать что-то, кроме аукциона. Приходится подыгрывать, чтобы войти в доверие, а уж если получится, тогда и подтолкнуть в нужную сторону.
– Она согласится попозировать для обложки?
– Пока еще рано что-то сказать. Ты можешь мне довериться, Фрэнки, – говорю я и сама ненавижу себя за то, как искренне звучит мой голос. – Я знаю, как это важно для нас. Но сейчас нужно убедиться, что Эвелин довольна мной, а уже потом попытаться склонить к тому, что нам нужно.
– О’кей. Разумеется, я хочу кое-чего еще, кроме комментариев о платьях, но это уже в любом случае больше того, что получили от нее за последние годы другие журналы, так что… – Фрэнки еще говорит что-то, но я уже не слушаю. Думаю о том, что она и комментариев о платьях, похоже, не получит.
Зато я получу намного больше.
– Извини, надо идти. У нас с ней разговор через несколько минут.
Я даю отбой и выдыхаю. Справилась.
По пути в офис слышу доносящийся из кухни голос Грейс. Открываю вращающуюся дверь – Грейс подрезает стебли у цветов, перед тем как поставить их в вазу.
– Извините за беспокойство. Эвелин сказала прийти в ее офис, но я плохо представляю, как туда добраться.
– О… – Грейс откладывает ножницы и вытирает руки полотенцем. – Я вам покажу.
Поднимаюсь за ней по ступенькам в рабочую зону Эвелин. Стены здесь темно-серые, цвета древесного угля, на полу золотисто-бежевое ковровое покрытие. На больших окнах темно-синие шторы, стена напротив занята встроенными книжными шкафами. Друг против друга серо-синий диван и большой стеклянный стол.
Грейс улыбается и уходит, оставляя меня дожидаться хозяйку. Я кладу сумочку на диван и проверяю телефон.
– Садись за стол, – предлагает, входя, Эвелин и протягивает мне стакан воды. – Могу только предположить, как это все делается: я говорю, а ты записываешь.
– Наверное, так. – Я сажусь в офисное кресло. – Никогда раньше биографий не писала. В конце концов, я же не биограф.
Эвелин задумчиво смотрит на меня, потом садится на софу напротив.
– Позволь объяснить тебе кое-что. Моя мать умерла, когда я была ребенком, и с тех пор я жила с отцом. Скоро я поняла, что рано или поздно отец попытается выдать меня замуж за какого-нибудь своего приятеля или босса, за кого-нибудь, кто сможет ему помочь. И, если начистоту, чем дальше, тем сильнее я укреплялась в мысли, что он попытается и для себя что-то от меня поиметь.
Жили мы так бедно, что даже электричество воровали из квартиры сверху. У нас была одна розетка, подсоединенная к их цепи, и если нам нужно было электричество, мы подключались к этой розетке. Я даже свою лампу к ней подключала и сидела допоздна, готовила домашние задания.
Моя мама была святая женщина. Я серьезно. Поразительно красивая, прекрасная певица, золотое сердце. Годами, до самой своей смерти, она твердила, что мы выберемся из Адской кухни и уедем в Голливуд. Говорила, что прославится и купит нам особняк на побережье. Помню, я представляла, как мы будем жить вдвоем, устраивать вечеринки, пить шампанское. А потом она умерла, и я как будто проснулась. Проснулась в мире, где ничего этого не могло случиться и где я навсегда застряла в Адской кухне.
Уже в четырнадцать я была хороша. Да, знаю, мир предпочитает, чтобы женщина не знала, какой силой обладает, но меня уже тошнило от этого. На меня засматривались, только я этим не гордилась. Не красилась, не заботилась о себе. Это тело создала не я. Но я и не собиралась сидеть и удивляться – Черт, да неужели? Я, и правда, такая премиленькая? – как какая-нибудь самодовольная дурочка.
Моя подруга Беверли знала в своем доме парня, электрика по имени Эрни Диас. А Эрни знал парня в «Метро-Голвин-Майер». По крайней мере, так поговаривали. И вот однажды Беверли сказала, что слышала, будто бы Эрни намылился в Голливуд – работать светотехником. В выходные я придумала причину, чтобы пойти к Беверли и как бы случайно постучаться в дверь к Эрни. Я прекрасно знала, где живет Беверли, но постучалась к Эрни и спросила: «Вы не видели Беверли Густафсон?»
Эрни было двадцать два, и красавчиком его бы никто не назвал, но и уродом он не был. Он ответил, что не видел ее, но не отвернулся, а уставился на меня, а потом прошелся по мне таким цепким взглядом, как будто изучал каждый дюйм моего любимого зеленого платья, и спросил: «А что, сладенькая, тебе шестнадцать есть?» Мне было четырнадцать, но знаешь, что я сказала? «Да, только что исполнилось».
Эвелин многозначительно смотрит на меня.
– Понимаешь, что я хочу сказать? Когда тебе выпадает шанс изменить жизнь, будь готова сделать все, чтобы так все и случилось. Мир ничего никому не дает, все нужно брать самой. Если ты хоть что-то от меня узнаешь, то пусть вот это.
Вау.
– О’кей, – говорю я.
– Ты не была биографом, но сейчас начинаешь им становиться.
Я киваю.
– Поняла.
– Хорошо. – Эвелин откидывается на подушки. – Так с чего ты хочешь начать?
Я беру блокнот и смотрю на исписанные последние страницы. Даты, названия фильмов, ссылки на классические роли, слухи, помеченные вопросительными знаками. И, наконец, подчеркнутый несколько раз, выведенный большими буквами вопрос: «Любовь всей ее жизни, кто он?»
Большой вопрос. Центральный пункт всей книги.
Семь мужей.
Кого из них она любила больше всех? Кто был настоящим?
И как обыватель, и как журналист я хочу это знать. Книга начнется не с этого, но, может быть, с этого нужно начать нам с ней. Прежде чем приступать ко всем семи мужьям, я хочу знать, кто из них значил для нее больше других.
Я поднимаю голову. Она сидит, выпрямившись, приготовившись отвечать.
– Любовь всей вашей жизни, кто он? Гарри Кэмерон?
Эвелин задумывается, потом медленно говорит:
– Не в том смысле, который ты имеешь в виду.
– Тогда в каком же?
– Гарри был самым большим моим другом. Он создал меня. И он любил меня безоговорочно. И моя любовь к нему была самой чистой. Почти такой же, как любовь к дочери. Но нет, любовью всей моей жизни он не был.
– Почему?
– Потому что был кое-кто другой.
– О’кей, кто же тогда?
Эвелин кивает, словно ждала именно этого вопроса, словно ситуация развивается именно так, как она и представляла. Но потом снова качает головой.
– Знаешь что? – Она поднимается. – Уже поздно, да?
Я смотрю на часы. До вечера еще далеко.
– Вы так думаете?
– Да, я так думаю. – Она идет ко мне и к двери.
– Ладно. – Я тоже поднимаюсь.
Эвелин обнимает меня одной рукой и выводит в коридор.
– Давай встретимся в понедельник. Тебя устроит?
– Эмм… конечно. Я что-то не то сказала? Обидела вас чем-то?
Мы спускаемся по ступенькам.
– Вовсе нет, – говорит она, рассеивая мои страхи. – Вовсе нет.
В ней чувствуется какое-то напряжение, но из-за чего оно возникло, я понять не могу. Эвелин идет со мной до передней и открывает гардероб. Я снимаю с плечиков пальто.
– Итак, в понедельник утром? – говорит она. – Что скажешь, если я предложу около десяти?
– О’кей. – Я надеваю пальто. – Если вы так хотите.
Эвелин кивает, смотрит мимо меня, но, похоже, ни на что в особенности. Потом медленно произносит:
– Я долго училась… скрывать правду. Думаю, у меня это хорошо получается. Но вот сейчас я не вполне уверена, что знаю, как сказать правду. Мало практики. Такое ощущение, что это противоположно самому принципу выживания. Но я это сделаю.
Не зная, что ответить, я киваю.
– Итак, в понедельник?
– В понедельник. – Она кивает. – Я буду готова.
На улице холодно. Я иду к метро, втискиваюсь в набитый пассажирами вагон, хватаюсь за поручень над головой. Потом иду домой и открываю дверь.
Сажусь на диван, включаю лэптоп и отвечаю на письма. Думаю, что бы заказать на вечер. И, лишь протянув ноги, вспоминаю, что кофейного столика уже нет. Впервые с тех пор, как ушел Дэвид, я не вспомнила о нем сразу, как только вошла в квартиру.
И вместо одного вопроса, назойливо крутившегося весь уик-энд, с вечера пятницы до утра воскресенья: «Как развалился мой брак?» – звучит другой: «Кого же все-таки любила Эвелин Хьюго?»
5
Я снова в кабинете Эвелин. Солнце заглядывает прямо в окна и освещает ее лицо так, что его правую сторону и не рассмотреть.
Мы вместе, Эвелин и я. Персонаж и биограф. Покатили.
На ней черные легинсы и темно-синяя мужская рубашка на пуговицах и с пояском. Я в своих обычных джинсах, футболке и блейзере. Оделась с таким расчетом, чтобы остаться здесь на весь день и всю ночь, если понадобится. Если она разговорится, я буду рядом. Буду слушать.
– Итак…
– Итак, – говорит Эвелин, словно приглашая меня продолжать.
Я сижу за ее столом, она – напротив, на диване, и у меня такое ощущение, будто мы противники, сошедшиеся в поединке. Мне же хочется чувствовать, что мы одна команда. Потому что так оно и есть, разве нет? Хотя что-то мне подсказывает, что с Эвелин никогда нельзя быть в чем-то уверенным до конца.
Может ли она рассказать правду? Способна ли на это?
Я пересаживаюсь в кресло, поближе к софе. Кладу на колени блокнот, беру ручку, потом достаю телефон, открываю диктофон и включаю запись.
– Вы точно готовы?
Эвелин кивает.
– Все, кого я любила, ушли. Заботиться о ком-то, оберегать кого-то уже не нужно. Лгать ни к чему. Люди так пристально следили за моей придуманной жизнью, выискивая в ней самые немыслимые детали. Но теперь… нет… Пусть узнают настоящую историю. Настоящую меня.
– Отлично. Так покажите мне себя настоящую. А я позабочусь, чтобы мир вас понял.
Эвелин смотрит на меня и коротко улыбается. Похоже, я сказала то, что она хочет услышать. И, по счастливой случайности, сказала то, что думаю.
– Давайте пойдем хронологически, – предлагаю я. – Расскажите об Эрни Диасе, вашем первом муже, о том, который вытащил вас из Адской кухни.
– Хорошо. – Эвелин кивает. – Можно и с него.
Бедный Эрни Диас
6
Моя мать была хористкой в одном из небольших театров в районе Бродвея. В семнадцать лет она вместе с отцом эмигрировала с Кубы. Позже, когда подросла, я узнала, что хористками в то время называли также проституток. Относилось ли это к ней, не знаю. Хотелось бы думать, что нет. Не потому что в этом есть что-то постыдное, а потому что я знаю кое-что о том, каково отдаваться мужчине, когда этого не хочешь, и надеюсь, что ей не приходилось делать ничего такого.
Мне было одиннадцать, когда она умерла. Воспоминаний о ней сохранилось немного, но я помню, что от нее пахло дешевым ванилином и что она делала потрясающий caldo gallego. Она никогда не называла меня Эвелин, только mija, и я чувствовала себя особенной, как будто мы с ней отдельно от других. Больше всего на свете мама хотела стать кинозвездой. Она всерьез считала, что сможет вытащить нас из Адской кухни и освободиться от отца, убежав в кино.
Я хотела быть такой же, как она.
Мне хотелось, чтобы мама, умирая, сказала что-нибудь трогательное, то, что я смогу взять с собой. Но мы до самого конца не знали, насколько серьезно она больна. Последними словами, которые она сказала мне, были: «Dile a tu padre que estaré en la cama. Скажи отцу, что я лягу».
После ее смерти я плакала только в душе, где меня никто не видел и не слышал, где я сама не могла отличить слезы от воды. Зачем я это делала, сама не знаю. Прошло несколько месяцев, прежде чем я смогла принимать душ и не плакать.
А потом, в лето после ее смерти, у меня все пошло в рост.
Начала расти и никак не желала останавливаться грудь. Уже в двенадцать лет мне приходилось рыться в старых маминых вещах в поисках подходящего лифчика. Нашла только один, но и он оказался мал. Тем не менее я его надела.
К тринадцати годам я была девушкой в пять футов и восемь дюймов ростом, с сияющими каштановыми волосами, длинными ногами, смуглой, цвета легкого загара, кожей и грудью, которая рвала пуговицы платьев. На улице на меня засматривались взрослые мужчины, и некоторые девочки в нашем доме перестали со мной дружить. Я осталась одна. Без матери, с грубияном-отцом, без подруг. В моем теле бушевала сексуальность, к которой я была совершенно не готова.
Кассиром в магазинчике «Всякая всячина» на углу был парнишка по имени Билли. Ему было шестнадцать, и его сестра сидела рядом со мной в школе. Однажды я заглянула в магазин за конфетами, и он меня поцеловал.
Я не хотела, чтобы он меня целовал, и оттолкнула его. Он схватил меня за руку.
– Да ладно, давай.
В магазине никого больше не было, и Билли был сильнее и прижимал меня все крепче. Я поняла, что он получит свое, хочу я того или нет.