Лучшие речи - Анатолий Фёдорович Кони 4 стр.


Первый вопрос по существу дела заключается в том, мог ли Горшков не знать, что его сын оскоплен? Можно ли было это сделать без его ведома, и справедлив ли рассказ его сына? Полагаю, что рассказ этот совершенно несправедлив. Разберем, в чем он состоит, кстати, разберем и рассказ матери. «Пошли на богомолье, отстал, подошел неизвестный солдат, предложил пряник, я съел пряник, упал без чувств, проснулся – отрезаны ядра; пошел в Курск, встретил на рынке мать; приехав в Петербург, отцу ничего не говорил, чрез два года поехал в Курск, там судился и, приехав, привез отцу копию приговора». Вот сущность его рассказа. Но стоит немножко вдуматься в операцию оскопления, чтобы понять, что этот рассказ неправдоподобен. Не говоря о том, что то, что рассказывает молодой Горшков курской уголовной палате, невероятно с физической стороны, оно невероятно и с нравственной стороны. Оскопить таким образом человека вдруг, ни с того, ни с сего – это невозможно. Оскопить человека для того только, чтобы оскопить, значит совершить деяние без смысла и цели, даже со скопческой точки зрения. Скопцы стремятся к тому, чтобы приобресть людей, которые сознательно принадлежали бы к скопчеству или, по крайней мере, выросли бы в нем. Поэтому оскоплению чуждою рукою взрослого человека предшествует известное внутреннее соглашение, всегда тот, кто оскоплен, еще до оскопления духовно сливался с скопчеством, но он был слаб, он был нерешителен относительно «принятия печати», и в этом ему помогла посторонняя рука. Если же это дети, то, без сомнения, ряд внушений, приказаний и принуждений предшествует этому акту – бессмысленному и бесчеловечному. Оскопить несчастного ребенка, накормив его каким-то пряником, и затем потерять его из виду – разве не все равно, что отрезать человеку нос или отрубить руку во время сна? Ведь это будет только увечье, которое само по себе не имеет ничего общего с учением скопчества. Посмотрите на эту операцию с физической стороны. Каждому лицу мужского пола известно, как чувствительны половые органы, как мало-мальски сильный толчок в них причиняет жестокие боли, а более сильный может вызвать смерть. Всякое насилие над этими органами должно причинять тяжкие страдания, всякий разрез, произведенный грубо и торопливо, должен произвести сильную потерю крови, привести человека в ужасное нервное состояние, должен почти совершенно парализировать его движения. Сначала человек оскопленный не только не будет мочь идти, но долгое время будет на одном месте истекать кровью и только через значительный промежуток времени будет иметь возможность кое-как двигаться. Между тем мы видим тут ребенка, мальчика, который наутро после оскопления встал и явился в Курск. Он выздоровел так скоро, что чрез две недели, а мать даже говорила – чрез одну неделю его везут в Петербург, и притом не по железной дороге, а со всеми неудобствами былого времени, в тарантасе или на перекладной до Москвы. По прибытии его в Петербург там тоже никто не замечает его страданий, никто не видит, что с ним сделалось. Но припомните анатомическое строение половых органов: сколько в них кровеносных сосудов, как чувствительны эти органы. Если уж обыкновенная рана нередко вызывает сильные страдания, сопровождается большим истощением вследствие потери крови и заживает медленно, то рана, нанесенная в такую часть тела, где скопляются кровеносные сосуды, скоро, на другой день, не заживет и не закроется. Поэтому и с физической стороны заявление Горшкова несправедливо. Заявление матери его еще менее правдиво. Эта мать, узнав из слов сына, что его «испортили», не полюбопытствовала даже узнать, что именно с ним сделалось, не занялась его лечением, не расспросила его, а просто сказала какой-то неизвестной Пелагее Ивановой, которая чем-то и примачивала Василию больное место. Но отчего же по приезде в Петербург она не заявила об этом мужу? Отчего она не заявила никому на месте? Ведь в ней должно было прежде всего заговорить материнское чувство. Ведь тут на первом плане вред, болезнь, горе, причиненное сыну. Тут произошло лишение на всю жизнь одной из существеннейших способностей, и она, женщина в летах, не могла этого не понимать. Она должна была быть лично огорчена и убита всем, сделанным с ее сыном. То, что произошло с ним, в самой вялой и апатичной матери, – если только она мать действительно, – должно было возбудить негодование, слезы… Она должна была идти в полицию, жаловаться, заявить, тем более, что все случилось тут же, около, на месте. Допустим, наконец, что она, как женщина, под влиянием горя, потерялась, не нашлась, что сделать. Но у нее есть муж, человек деловой, энергический; он бывший управляющий богатого помещика, который имеет связи, он пойдет к нему, попросит помощи, содействия, заступничества, поднимет на ноги полицию, и тогда разыщут лихого человека, тогда за сына отомстят. Однако она молчит перед мужем. Она, по ее словам, боялась, что он забранит ее. За что же забранит? За то, что неизвестный человек оскопил ее сына, которого оттеснила от нее толпа на крестном ходу. Есть ли тут сколько-нибудь здравого смысла? Поэтому рассказ Горшковой лжив. Но такой рассказ встречается очень часто. Я нарочно здесь спрашивал одного из скопцов о том, как его оскопили, и он нам рассказал такую же историю, которая повторяется всеми: это старая история, но в устах скопцов она всегда остается новою. «Солдат шел… дал напиться… упал… заснул… отрезал… не помню как… проснулся… пошел домой… никому не заявил… боялся…» Рассказ не так прост, как кажется с первого раза, он является результатом определенной системы действия и отражается на целом ряде судебных приговоров старых судов, что доказывает, например, и дело Маслова, на которое я ссылался. Скопцы не могут страдать все за участие в оскоплении того или другого лица, им необходимо сплотиться и держаться крепче друг за друга, для этого нужно принести одну, общую за всех, жертву, выставить кого-нибудь одного из своих, и в этом отношении у них существует особая система действий. Всякий исследователь скопчества, всякий юрист, знакомый с делами старых времен, скажет вам, господа присяжные, что по временам в той или другой местности России, преимущественно в Орловской и Курской губерниях, появлялись люди, которые заявляли, что они оскоплены, показывали на известное лицо, которое иногда даже являлось вместе с ними и принимало на себя вину свершения над ними оскопления. По большей части это бывал какой-нибудь отставной солдат, дотоле питавшийся подаянием. Лицо это сажали в острог, и тогда-то начинали слетаться со всех концов «белые голуби», заявляя, что они были оскоплены, что их оскопил при таких-то обстоятельствах какой-то неизвестный солдат. Обстоятельства эти всегда были одни и те же: «Шел… напоил… оскопил…» и т. д. Им показывали содержавшегося в остроге, и он чистосердечно, иногда со слезами, сознавался, что действительно он оскопил всех этих лиц. Скопцы эти прибывали целыми массами, так что, наконец, целое стадо этих «белых овец» собиралось вокруг этого злого волка, который их изувечил… Его ссылали в Сибирь, а их, как невинно оскопленных, оправдывали. Эту систему можно с очевидностью проследить по делу Маслова. Оно началось с 1865 года. 16 марта 1865 года к судебному следователю города Курска явились три лица и заявили, что они оскоплены солдатом Масловым; вместе с ними явился и сам солдат Маслов и сказал, что действительно он оскопил этих лиц. Если вы будете перелистывать это огромное, лежащее ныне пред вами, старое дело, то увидите постоянное повторение одного и того же протокола: явился такой-то, заявил, «что оскоплен Масловым, Маслов сознался в том, что действительно оскопил это лицо», затем новоявившегося свидетельствовали, нашли малую печать, отдали на поруки и т. д.

Потом явился другой, третий, и всего набралось – 114 человек!! Их всех в промежуток года с небольшим успел оскопить, по собственному признанию, Маслов… Таким образом, набрав на себя грехи 114 скопцов, он отправился в Сибирь, не пострадав сильнее от этого принятия на себя не одного, а целой сотни оскоплений потому, что наказание за оскопление полагается одно и то же, невзирая на число оскопленных. Все заявившие лица сделались свободными от суда и получили в том удостоверение. В числе этих лиц был Василий Горшков. Людей вроде Маслова было в последние годы несколько. Пред Масловым был в том же Курске Чернов или Черных, на которого, как на оскопителя, сегодня перед вами сослался один из свидетелей скопцов. Он повинился, по вышеприведенному способу, в 106 оскоплениях; Маслова сменил ныне в курском остроге новый великодушный охранитель скопчества – Ковынев. Таким образом, рассказ Василия Горшкова представляется совершенно соответствующим этой системе.

Тех ссылок, которые я сделал на дело Маслова, достаточно для того, чтобы признать, что рассказ Василия Горшкова и матери его несправедлив. Тогда остается один вывод: он оскоплен не Масловым и оскоплен не при матери, в Курске. Но если так, то где же он оскоплен? Ему было 11 лет, он только раз отлучался с матерью в Коренную пустынь, а все время жил в Петербурге, при отце. Нельзя же допустить, чтобы 11-летний мальчик отлучался один на долгое время из Петербурга. Вы слышали из обвинительного акта, что, по словам Горшкова, он первоначально узнал об оскоплении сына тогда лишь, когда сын предъявил ему приговор палаты, т. е. в 1866 году. Здесь, на суде, он изменил это показание и говорит, что он узнал об этом от жены, когда сын ушел с Пелагеею искать «того человека». Это изменение совершенно понятно, потому что иначе ему пришлось бы утверждать, что сын его, 13-летний ребенок, без ведома отца ездил один в курскую уголовную палату для выслушания приговора и дачи показания. Но слишком несообразно с здравым смыслом допустить, чтобы 13-летний ребенок один поехал в Курск выхлопатывать себе обвинительный или оправдательный приговор. Василий Горшков все время до получения приговора и потом года три жил в Петербурге, и жил при отце. Это мы знаем из дела и из свидетельских показаний. Но если он не оскоплен в Курске, то он нигде не мог быть оскоплен, кроме Петербурга.

Если допустить, что его оскопили в Курске, то невольно приходится спросить себя, как могло укрыться от отца, что он оскоплен, что он, особенно первое время по приезде из Курска, страдает? Как он мог скрыть это от отца, с которым жил, от тех детей, с которыми бегал, как мог он скрыть это в бане, в которую являлся с отцом? Это невозможно. Он не мог бы скрыть следы заживавшей раны, не мог бы скрыть ту неровную походку, которая присуща скопцам. Мы должны предположить отсутствие у отца его всякой наблюдательности, всякого внимания к сыну, всякого отцовского чувства, когда он не замечает, что у малолетнего сына, при наступлении зрелости, голос не становится мужественным, а дребезжит и делается скопчески-писклив, когда он не замечает, что вместо того, чтобы, возрастая, румянеть и цвести, сын делается хилым, вялым и худеет, что глаза его не блестят, походка шатка и неровна и, наконец, что у сына нет ни детской веселости, ни шалостей, ни юношеского задора. Всего этого отец не мог не заметить, а если он не мог этого не заметить, то он и не мог не знать, что сын его оскоплен. Если же мы допустим, что он не мог этого не знать и признаем, что сын был оскоплен не в Курске, то следует признать, что совершить оскопление 11-летнего сына богатого и энергического человека в Петербурге невозможно без ведома этого человека. Как можно, без ведома отца, нравственно оторвать ребенка от семьи и внедрить в него скопческие мысли, как можно оскопить его незаметно, неслышно для отца? Таков ответ на первый вопрос. Притом, мы знаем из показаний Васильева, данных здесь на суде, вдали от майора Ремера, которого он будто бы так боялся прежде, и вблизи от присяги, которой он так боится теперь, что малолетний Горшков проговаривался, что он оскоплен, и говорил что-то такое о распевцах и о радениях. Но если он знал о радениях, то, значит, он их и посещал. Но мог ли 12–13-летний ребенок посещать радения, которые бывают ночью, без ведома отца, потихоньку, самовольно? Мог ли отец не знать о том, что сын испытал, что такое радение?!

Второй вопрос состоит в том: чужд ли Григорий Горшков скопческой секте? Действительно ли он относился к ней с тем отвращением, с каким, по словам жены, относился к своему сыну, узнав, что его, оскопили. Я думаю, что если мы посмотрим хорошенько на дело, то найдем в нем несколько таких красноречивых фактов, из которых с ясностью увидим, что этот Горшков, который чуждается скопчества и гнушается родного сына, является ревностным комиссионером скопцов, внимательным корреспондентом их, что он им сочувствует и принимает их судьбы близко к сердцу, одним словом, – лицом, которое в своей деятельности близко подходит к скопцам. Вы знаете историю скопчества. Здесь находится портрет Александра Шилова, который считается предтечей «искупителя» Селиванова. Портрет этот есть святыня скопчества, скопцы его чтут как образ, как предмет священный, и так как у них стараются отбирать подобные портреты, то получение его для своего дома для скопца составляет известного рода ценное приобретение. И вот мы видим, что заказывать такой портрет является Григорий Горшков. Хотя сначала Горшков отрицал это обстоятельство, но потом, когда ему были предъявлены заказные книги, когда Кутилины уличили его в глаза, то он сознался, что заказывал такой портрет. Такой же точно портрет со штемпелем Штейнберга найден в Казанской губернии, в Кадниках, у штурмайского штабс-капитана Неверова. Вы слышали здесь протокол допроса Неверова. Я думаю, что из этого допроса рисуется личность скопца от головы до ног. Тут все скопческое: и его история, которая состоит в том, что на него постоянно и повсюду доносили, что он скопил мальчиков, и в том, что он сам донес на умершую уже мать свою, обвиняя ее в своем оскоплении, и та обстановка, которая его окружает. Эта обстановка очень характеристична: тут и сухие крендельки, тщательно сберегаемые, которые некоторыми исследователями скопчества считаются скопческим причастием, тут и сухая земля будто бы для протирания очков, тоже внимательно хранимая, тут и всевозможные скопческие картины и книжки, и «распевцы», и выписки из истории скопчества в восьмом томе истории раскола Варадинова, тут, наконец, портрет Петра III, которого скопцы отождествляют с Селивановым… Посреди этой обстановки 70-летний скопец. У этого лица находят портрет Шилова, который, по его словам, он купил в Петербурге в 1850 году, а может быть, и в 1860 году, в какой-то фотографии за 3 руб. серебром, потому что этот портрет ему понравился. Из собственного его показания видно, в какой обстановке он живет, как скупо обставил он себя, как бережет он разорванный, замасленный кошель, в который «неизвестно откуда» попала вата и узда. Мы знаем, что он, 70-летний болезненный старик, еще ищет в Казани работы по постройке барж… Неужели такой человек бросит 3 руб. за портрет неизвестного лица? Да и чем же ему понравился этот портрет? Ведь Кутилин очень оригинально говорит, что он взял со Скворцова дороже, потому что портрет был очень отвратителен! Вы видели портрет и признаете, что особой привлекательности он не представляет. Зачем же, наконец, он пошел в фотографию к художнику Штейнбергу? Почему он знает, что в этой фотографии есть такой портрет? И зачем Штейнберг будет держать для продажи подобные портреты? Много ли таких Неверовых, которым может нравиться такая отвратительная, по мнению Кутилина, картина? Скорей всего он должен был купить такой портрет потому, что знал, чей он. Но Кутилины говорят, что у них Неверов не бывал и что не Неверов взял портрет, а Горшков. Итак, между Неверовым и Горшковым образуется связь посредством портрета «предтечи» Шилова. Горшков, а не кто-либо иной, мог доставить Неверову этот портрет. Таким образом, Горшков посылает святыню, чтимую скопцами, «ведомому» скопцу Неверову и падает этому скопческому старцу «земно в ноги со всею семьею своею» в то время, когда сын его должен жить вдали от дома, в отчуждении от семьи, потому что Горшков гнушается им, презирая скопцов… Это первое… Далее – Горшков старается оправдаться, указывая на то, что хотя он и заказывал портрет, но заказывал его в качестве снимка, в качестве копии с портрета родственника одного из знакомых своих Леонова и по его поручению. Но это объяснение неудачно. Он ссылается на человека, который умер за год перед этим. Ссылка на мертвого свидетеля всегда есть мертвая ссылка. И затем на кого же он ссылается? Кто же этот Леонов? Тоже скопец. Не странно ли, что человеку, который не имеет ничего общего со скопчеством, даются такие важные поручения, исполнение которых имеет для скопцов особое значение, потому что портретопочитание развито в их секте очень сильно. Не странно ли, что скопец Леонов заказывает чрез Горшкова портрет своего родственника и портрет этот находится у скопца Неверова, который состоит в постоянных сношениях с Горшковым? Почему скопцы собираются в лавку к Горшкову и, смотря на портрет, говорят: «Да, это он!» Почему у него сходится это общество и устраивается эта временная выставка священной картины? Ведь он ничего общего с скопцами не имеет. Он говорит, что его сталкивали с ними торговые дела. Да, но когда человек сталкивается с другими – ему ненавистными – людьми вследствие торговой деятельности, то он ею только и ограничивается. Ведь не торговые дела заставляют Горшкова посылать портреты и не по торговым делам он ездил в Константинополь и переписывался с Неверовым. Да и какие торговые дела мог иметь он с бедным отставным штурманом, проживающим в Кадниках? Итак, Горшков окружен скопцами, он является исполнителем их поручений, не простых, как, например, покупка сахара или отсылка 10 руб., а таких поручений, как воспроизведение и отсылка скопческой святыни. Что Горшков знал, что это действие даже не совершенно безопасно, это нам также известно. Он сделал выговор госпоже Кутилиной, когда она приехала к нему получать деньги, заметив ей, что нельзя посылать такую важную вещь с кем-либо, а когда этот человек принес ему накануне портрет, то он сказал, что ничего не заказывал и что если госпожа Кутилина имеет до него какое-нибудь дело, то пускай сама приедет к нему.

Назад Дальше