Вид пациентки встревожил врача. Прежде чем применять привезенные им порошки и капли, он выразил желание выслушать сердце царицы не через платье, а приложив ухо к самой груди. Однако мама не допустила до такого греха. Правда, доктор был уже стар, лыс и беззуб, все же мама решила, что желание «дохтура» есть не более как его причуда. Напрасно он уверял, что не выслушав как следует он не посмеет посоветовать царице те или другие порошки и капли, между тем опасность, как видно, велика. «Причуды!» – твердила мама – и доктору пришлось применить свои лекарства без выслушивания сердца.
Доктор был довольно искусным и по временам являлась даже надежда, что царица еще долгие годы будет править своей кормежной палатой. Митрополит Макарий заботливо следил, чтобы в церквах совершали молебны о здравии царицы Анастасии Романовны. Бояре выставили на углах улиц холопов с лотками пирогов, которыми оделяли прохожих нищих с наставлением кушать во здравие царицы. В пыточной избе, переведенной тоже в Коломенское село, перестали хрустеть человеческие кости. Юродивые ходили по улицам с кадилами, издававшими фимиам росного ладана. Даже новгородцев не казнили. Царь разослал по монастырям четки, которые привезли явившиеся за подаянием на лампады ко Гробу Господнему. Притихла и война в Ливонии, и только от крымского хана отбивались на Оке.
Одно время здоровье царицы так поправилось, что доктор разрешил группе явившихся бояр предстать перед ней с дарами и поклонами. Войдя в приемную палату, бояре загадочно переглянулись между собой, увидев бледную и хилую царицу. Ставший во главе депутации князь Репнин хотел, кажется, сказать своими умными глазами товарищам: «В гроб краше кладут! Время ли тревожить ее нашей просьбой?»
Решение бояр, однако, было твердым, и в ответных взглядах князь Репнин прочел: «Поступай, как уговорились».
– Царица, мы пришли сложить свои головы у твоих ног, – выговорил князь. – Скажи супругу, чтоб он нас казнил, а мы все же просим тебя выслушать, что лежит на сердце у каждого боярина. Мы заработали свое положение, одни под вражьими мечами, другие у кормила правления правдой и любовью к родной земле. И все же скоро нас всех проведут через пыточную избу; мы унижены и забыты, как последние холопы. Далее так жить нельзя. И вот мы надумали идти к тебе, благодушной, милостивой и мудрой жене: возьми в свои руки самодержавство и умиротвори верных слуг земли. Больше нам не на кого надеяться. Вручаем тебе скипетр, по твоему слову бояре поднимутся как один человек. Все мы, здесь находящиеся, отдаем тебе свои головы…
Предложение было так неожиданно, что царица с трудом сообразила, что ответить.
– Бояре, я доживаю свои последние дни, и не по моей силе, не по моему разуму ваши слова. Господь с вами, идите с миром. Поступим так: я ничего от вас не слышала, а вы ничего, кроме добрых пожеланий выздоровления, не говорили. Не бойтесь за свои головы, но бойтесь моих стен, они слышат; тебе же, князь Репнин, лучше в Литву отъехать, а в спутники взять князя Оболенского. Несдобровать тебе, князь, за твой строптивый нрав. Прощайте, бояре, я устала, едва дышу, ох мое бедное сердце. Мама!
А мама давно уже из-за двери подавала ей знак прекратить аудиенцию, принять лекарство и успокоиться.
– И охота тебе слушать этих бунтарей? – укорила мама свою любимицу. – Репнину да Оболенскому самим хотелось бы занять такое же место возле тебя, какое занимал Телепнев при покойной Елене, но все же я горжусь твоим ответом, так бы ответить не сумела и твоя старая мама. Вот только растревожилась сильно, за это дохтур не похвалит. Сердись не сердись, а я его позову.
Больная не успела остановить маму, по приказу последней вся золотошвейная мелюзга побежала за доктором. При одном взгляде на пылавшее лицо царицы, на неестественно блестевшие глаза англичанин значительно покачал головой. Учащенный пульс явственно отражался на висках.
– Ну уж по грехам по нашим нужно позволить тебе послушать ее сердечко. На, слушай, а только никому не говори…
Мама сама расстегнула крючочки на груди больной и указала доктору, где нужно слушать. Доктор послушал сердце, постукал по грудной клетке и закончил тем свой осмотр, что поцеловал руку царицы и поспешно вышел из ее опочивальни.
– Сказывай! – повелела догнавшая его мама. – Сказывай, что открыло тебе ее сердце.
– Сейчас приготовлю лекарства, – уклончиво ответил англичанин. – Видно, вы недосмотрели, или сильно огорчили, или испугали, а только у нее сердце бьет сейчас тревогу. Если хотите спасти царицу, тогда позвольте мне оставаться возле ее кровати безотлучно.
Мама хотела было запротестовать, но доктор заявил решительно. «В таком случае готовьтесь к ее смерти».
– Ну уж… по нашим грехам, пусть будет по твоему. Только чтобы в двое, трое суток она ходила козырем и распевала пташкой.
Доктор отрицательно покачал головой и чуть-чуть не сказал маме, что она добрая старая дура. Примененные доктором средства принесли видимую пользу, по крайней мере после нескольких капель и двух-трех порошков жар у больной уменьшился, и глаза приобрели нормальный блеск. Теперь мама и сама предложила доктору послушать сердце. Доктор хотел удовлетвориться прослушиванием и постукиванием через сорочку, но мама сама потребовала, чтобы он по-настоящему исполнял свое дело. Сама больная ни во что не вмешивалась и безвольно подчинялась этому старому иноземцу, который своим корявым пальцем постукивал теперь по ее белоснежной грудной клетке. На его вопрос – «чего бы она хотела?» – больная скромно пожелала посидеть на террасе и подышать настоящим воздухом. Врач ответил, что дня два нужно полежать в постели, а там он сам устроит прогулку больной.
По два раза в день мама посылала гонцов в Москву с весточками о состоянии царицы. Посыльные сообщали об улучшении ее здоровья, но все же мама просила царя как о великой милости пожаловать в Коломенское для воскрешения умирающей.
В эту пору Иоанна Васильевича волновали больше государственные, а не семейные дела. Упорство Ливонии сильно подрывало его славу, там последовал ряд неудач. Предвидя, однако, невозможность удержать свою самостоятельность, Ливония преклонилась Польше, призывая в то же время на борьбу с господством России все северные страны. Податливее других оказалась Швеция, упорно посягавшая на величие Московского государя. Стремление вознестись над всеми царями и королями затмевало от Иоанна Васильевича истинное положение дел в его собственном государстве. Он был убежден, что имеет нужду только в милости Божией, Пречистой Деве Марии и совести угодников, но никак не в человеческом наставлении. По крайней мере так он писал в послании к перебежчикам в Литву: Россия, по его словам, благоденствует, и ее бояре живут в любви и согласии.
В этот момент ослепления властью его поразила весть от мамы: царица при смерти, ей осталось жить не более двух-трех дней. Посылая гонца с этой печальной новостью, мама прибавила, что больная выразила желание увидеть возле себя ее прежних верных слуг – Алексея Адашева, иерея Сильвестра и князя Сицкого, в доме которого она провела свое детство.
Всем этим событиям предшествовало то, что, уступая желанию больной, доктор сам выбрал приятный уголок на дворцовой террасе, откуда кормежный двор был виден как на ладони. Много раз больная спрашивала точно в забытьи, кто-то будет кормить после ее смерти эту девочку, что привозят в тележке, или того калеку, у которого рука не доносит до рта и кусок хлеба, и будут ли отпускать молока матери, приводившей пяток голодных ребят.
Мама с доктором и иереем дворцовой церкви перенесли больную на террасу, возле них суетились боярышни-золотошвеи, днем и ночью ухаживавшие за царицей.
На террасе висели кормушки для певчих птиц. Уголок пришелся больной по сердцу, особенно потому что стоило ей опустить голову на подушку и закрыть веки, как перед ней вставали юные годы. Вот она, едва еще державшаяся на ножках без помощи мамы, напрашивается прогулять ее по саду. Муж ее покойной сестры отлично понимал, чего желает куколка, как ее называли близкие, когда она цеплялась за его руку. Когда она уже подросла, под ее начало перешли все кормушки в саду и все гнездышки в кустах бузины и сирени. Вспомнилось ей, как она застала дворового мальчишку у разоренного им гнезда. Ужасно она вспылила и прямо-таки исцарапала рожицу мальчишки. Тот заревел, тогда она сама вытерла его слезы и обещала принести ему свою долю сладкого пирога.
Потом у нее появился сердечный друг Лукьяш, отлично умевший изображать кролика. Стоило ей выйти в сад на прогулку, как Лукьяш был тут как тут. Ей очень нравилось, когда он поспешал за ней на четвереньках и подпрыгивал кроликом с пучком травы в зубах.
Где же он теперь? В Литве? Все же мог бы дать о себе весточку. Полюбил литвинку… ну что же, лишь бы была добрая, а то, по словам мамы, все литвинки – злые чародейки. Мама, наверное, знает все, что касается ее любимца, почему же скрывает?
С этим вопросом больная погружалась обычно в глубокую дрему, из которой пробуждали ее нередко сварливые выкрики, доносившиеся с кормежного двора, которые незамедлительно прерывались мамой и дежурным подростком.
Однажды, когда мама отлучилась, больная была страшно встревожена нечеловеческим воплем, каким-то придавленным, жалобным визгом, который перемежался с рыданиями. Открыв глаза и полагая, что эти грубые выкрики раздаются в кормежном дворе, больная омертвела! Перед ней внизу террасы стоял Лукьяш! Это он рявкал по-звериному и до того зычно, что дежурный подросток побежал звать на помощь маму, да вся золотошвейная высыпала на террасу и с неописуемым ужасом глядела на так недавно еще первого по Москве красавца-рынду Лукьяша: «Господи, что с ним?»
Точно отвечая на этот общий вопрос, Лукьяш открыл рот и показал, что у него язык отрезан. Затем повторились звериные мычания и слезы, вызвавшие панический испуг среди присутствовавших боярышень, которые бросились навстречу приближавшейся маме.
Мама спешила к больной, на лице которой запечатлелся смертельный ужас. Изо рта показались кровяные струйки, руки похолодели. Увы! Через два дня, 7 августа 1560 года, царица скончалась. Все присутствовавшие пали на колени. Одна из постельных боярынь принесла чашу с водою и подала маме; чашу поставили в изголовье. Разумеется, гонцы немедленно поскакали в Москву с горестной вестью о кончине царицы.
Мама с помощью подростков принялась довольно спокойно, методично обряжать покойницу в смертный саван. Подростки были очень удивлены, что мама вовсе не плакала и даже как будто улыбалась и лишь ее старческие губы шептали причитание:
Уж ты да куда снаряжаешься,
Уж ты да куда сокрушаешься,
Аль к обедне богомольной,
Аль ко утрени воскресной,
У тя платьице нездешнее
И обутка не прежняя…
– Мама, почто не плачешь? – осмелился спросить один из подростков, полюбившийся всей царицыной половине. – Ведь ты от каждого несчастья проливаешь по целому ручью слез… а теперь ты не плачешь.
– О таких, как наша царица, не плачут. Нужно плакать о тех, о ком неведомо, какой выйдет на небе суд. А о нашей покойнице ни архангелы, ни херувимы не посмеют сказать недоброго слова. Теперь ее судят на небе, и апостол уже гремит ключами у двери рая. Если бы таких не брали с земли прямо на небо, так и небеса опустели бы.
– А кто тебе это поведал?
– Иерей Сильвестр. Когда он исповедовал отходившую в царство небесное, так он сказал: тебя, царица, и прощать не в чем. Иди, куда тебя зовут силы небесные!
Подросток до таких философских мыслей еще не додумывался и, как бы извиняясь за свой неуместный вопрос, жарко прильнул к маминой руке.
Когда Иоанн Васильевич, подгонявший своего Карабаха весь путь от Москвы до Коломенского, вступил в печальные покои царицы, то услышал четкий и внушительный голос Сильвестра. Прекрасно знакомый со Священным Писанием, он сразу же узнал, что опальный уже иерей читал стих из Первого послания к коринфянам на погребение младенцев: «Тленному сему надлежит облечься в нетление и смертному сему облечься в нетление. Смерть! Где твое жало? Ад! Где твоя победа?!»
К общему удивлению, Иоанн Васильевич предался истинной скорби. Во время похоронного шествия его поддерживали под руки братья-князья Юрий и Владимир. По свидетельству историков, он стенал и метался, и только дети, оставленные покойницей, – Иоанн, Федор и Евдокия, – и горько рыдавший митрополит как-то утешили скорбь осиротевшего супруга. Впрочем, и гроб еще не был опущен в могилу, как он заявил, что в смерти Анастасии Романовны повинны приходившие к ней недавно с поклоном бояре, но что задуманная им опричина очистит вскоре царство от измены.
Присутствовавшие при приготовлении умершей к погребению боярыни были немало удивлены появлением среди них татарской царевны, явившейся из Касимова, ее доставили по приказу царя на подставных тройках. Простояв вся в слезах перед покойницею долгое время на коленях, она попрощалась с ней загадочными для окружающих словами: «Прощай, теперь пропала твоя собака, но знай, что она и до конца твоей жизни была тебе верна, а теперь пропала, пропала!»
Глава XVII
Иоанн Васильевич не допускал в свое окружение богословов, философов и других людей, имевших светлый ум и большие познания. Советники, которые обладали своим мнением и отстаивали его, были также не по душе этому властному обличителю изменников и корыстолюбцев. Ему были ближе всего подхалимы, которых он мог топтать, терзать и шельмовать всякими прозвищами. Мания величия смирялась только чарующей силой Анастасии Романовны, которая одним своим кротким и светлым обликом осаждала в нем болезненное стремление превращать человека в ничто. Впрочем, и ее власть была неотразимой только в первую половину их супружества.
После смерти жены Иоанн Васильевич побывал в монастыре, где доживал свой век опальный епископ Вассиан. Любимец великого князя Василия Ивановича, преданный слуга и умный проповедник, коломенский епископ, в миру Топорко, постоянно враждовал с боярской партией и не стеснялся корить ее с кафедры, главным образом за ее сношения в Литвой. Стремясь получить как можно больше власти, главари боярской партии вторглись в дела церкви. Вассиан был лишен кафедры, что побудило его уединиться в монастырь и предаться философскому богословию.
Образ мыслей опального епископа пришелся по душе Иоанну Васильевичу, поэтому неудивительно, что он спросил у духовного узника, с которым о государственных делах советовался покойный родитель царя: «Как я должен царствовать, чтобы держать бояр своих в послушании?» – «Если хочешь быть самодержавным, то не держи при себе советников, которых народ считал бы умнее тебя. Только при этом условии ты будешь тверд на царстве и все его нити будут в твоих руках».
Насколько восхитило царя это указание, можно судить по тому, что он поцеловал руку у опального епископа и ответил ему: «Если бы отец мой был жив, то и он не дал бы более полезного совета. Не желаешь ли возвратиться на кафедру?» «Не могу, костыль уже не держится в руках».
По возвращении из паломничества царь выслушал прежде всего доклад Малюты Скуратова о важнейших происшествиях в царстве.
– Доложу прежде всего, государь, о боярах. Недовольна твоя рада, что наперекор ее решению ты повел войну с Ливонией. Теперь, говорят, расхлебывай матушка-Русь кашу двумя ложками: Швеция уже вступилась за Ливонию, а Польша только и ждет случая выступить против славянского царства. Ливонской войне сулят десятки лет…
– Сотню лет буду воевать, а раду не послушаю, надоела она мне!
Это было новое слово Иоанна Васильевича, обычно выставлявшего заслуги рады. Чутко улавливавший настроение Иоанна Васильевича, Малюта продолжал:
– Рада, государь, зло творит большое. Оберегая твои интересы, мне довелось услышать даже промеж краснорядцев, что при твоей матушке народ знал одного Телепнева, которого нетрудно было умилостивить небольшим подарком, а теперь как умилостивить целый собор боярский. К Адашеву и Сильвестру и не подступиться. Ты ему подносишь честь-честью бочонок икры астраханской, а он рычит: «Я отправлю тебя к губному старосте за обиду государеву. Мы вершим дела царским именем, а ты думаешь меня подкупить, это все равно, что подкупить самого царя».
– Вот как! С царем себя сравнивают. Это кто же – Шуйские, Бельские, Захарьины, да, пожалуй, и Мстиславские и Воротынские? Сказывай без утайки.
– Пятерых краснорядцев пытал и допрашивал – кто сравнивается с царем? Не сказывают. Подводил и к дыбе, и к горячим углям поглядеть, а одного вспарил горящим веником – не признаются, говорят, что своим умишком дошли. Как велишь, великий государь, продолжать ли дознание?
– Повремени. Меня еще ублажают монастырские песнопения; сердцем еще не разгорелся, а вскоре поговорим по-другому. Следи далее – кому пришло на ум сравниваться со мною? Да, видно, пришла пора распускать раду. Пусть помнят: я самодержец!..