После славы женскому полу обычай требовал оставить гостей и разойтись по своим теремам. Княгиня разоблачилась с превеликим удовольствием. Нелегко было пробыть несколько часов в такой запряжке, как ряска, обложенная жемчугом, лалами и яхонтами; тяжел был и накосник со многими запонами…
Боярышне было полегче. Она вместе с мамой быстро разоблачила сестру и уложила ее отдыхать. Девиц не принято пересуживать в хорошей компании, но когда боярышня удалилась с мамой, не было голоса, который не промолвил бы: «Хороша, да, очень хороша! Вот это невеста так невеста!»
Женщины удалились в свои покои вовремя, так как последствия искусства Касьяна Перебиркина проявились во всей его полноте. Развязались языки, и появились смельчаки, которым сам Семиткин был не страшен. Говорили, впрочем, больше о красоте москвичек, о том, что и у иноземок не найти таких алых щек с ямочками; что у англичанок, сказывают, всем зубам зубы, а у наших прямо как из жемчуга. В кружке князя Курбского, к которому примкнул сбоку непрошеный Семиткин, обсуждали, какими достоинствами должна обладать великокняжеская невеста. На этот вопрос пришлось отвечать каждому боярину, независимо от возраста. Вниманием всех присутствующих овладел речистый и умный князь Курбский, за которым уже числилась четвертая стопа хмельного напитка.
– Прежде всего девица для великокняжеского рода должна быть честных кровей, – провозгласил он без всяких витиеватостей. – Предки и прапредки девицы должны исходить из русского племени и не иметь в своем роде Семиткиных. Семиткин, слышал?
– Слышал, княже! – отозвался из толпы писклявый голос. – Лаешься ты на моих дедов и родителей понапрасну. Забыли внести их в разряды, а то и тебе, княже, не пришлось бы считать их мизинными людишками. К тому же они были коренными русскими, а не выходцами из Литвы.
Семиткин пустил эту стрелу по адресу многих присутствовавших здесь выходцев, в числе которых был и сам князь Курбский. Стрела принесла с собой семена раздора. В хоромах послышался сдавленный смех.
– Девица для великокняжеского рода должна блистать умом и красотой, – продолжал князь Курбский, относясь с презрением к выходке Семиткина. – По уму и красоте ей не надлежит раскрашивать лицо. Красота ее должна быть естественной, природной и не нуждаться в дополнительных ухищрениях. Вот вам пример: мы только что видели Анастасию Романовну – сестрицу нашей хозяюшки. Никакой кисточкой никто не коснулся ее бровей и никакой губкой не растирали румяна на ее алых щечках. Красоты и доброты же у нее хоть отбавляй. Сегодня я издали любовался, как она угощала яствами убогий люд или обмывала чумазых ребятишек. Только при голубином сердце можно целовать сопляков, подходивших к ней за подачками. С такой-то красоты и писана нашими предками сказка про царь-девицу. Да что и говорить! Привезите невест со всей Московской Руси – другой такой не встретишь. Кто же выпьет со мной стопку за здравие боярышни Анастасии Романовны?
Все стопки были осушены до дна. Семиткин и тут показал свой кичливый, неугомонный нрав. Он даже попытался потеснить князя Курбского.
– Ты, княже, совсем забыл о душе твоей царь-девицы, – заметил он, не глядя по сторонам из опасения встретить насмешливые взгляды. – Девица эта должна владеть такой чудесной душой, чтобы ангелы слетались с небес и играли бы ей на арфе.
– А к твоей Варюхе слетаются с небес ангелы с арфами? – спросил один из ненавистников Разбойного приказа.
– Слетаются, они ведь уважают кривобоких, – ответил за Семиткина другой ненавистник.
– Моя кривобокая превосходит душой всякую боярышню!
– Не на Анастасию ли Романовну метишь?
– А хотя бы и так!
Напрасно Семиткин не сказал по-иному, тогда, быть может, спине его не досталось бы столько кулаков, сколько опустилось на нее разом. Откуда ни возьмись подскочил и рында Лукьяш. Он сбил Семиткина с ног и вцепился в его бороду. Произошла свалка, в которой боярские длани немало поработали. Хмельное разогрело страсти до того, что бояре перестали понимать, где правые и где виноватые. Хозяину пришлось выступить миротворцем. Последними успокоились Лукьяш и Семиткин.
– Ты бы посоветовал великому князю Иоанну Васильевичу взять твою Варюху наверх, там кривобоких не бывало.
– Негоже тебе, парнишка, вставлять свое слово в боярскую беседу. Знай свое место за дверью. А то обвяжи голову мокрым полотенцем, да походи по двору, брага-то и испарится. А за бороду, за бесчестье мы с тобой сосчитаемся.
Благоразумнейшие из бояр разбились по группам. Были и такие, что осуждали Лукьяша и предупреждали, что до гробовой доски Семиткин не забудет нанесенного ему бесчестья.
Охмелевших не было больше в хоромах князя Сицкого. Один за другим понемногу они разобрали свои посохи и горностаевые шапки и при помощи Касьяна добрались до своих возков.
Хоромы опустели. Лукьяш чувствовал свою вину, но как ее исправить? В угнетенном состоянии духа он отправился к маме и повинился в своей горячности. Мама всплеснула руками, да так и застыла. Шутка сказать: вырвать у самого начальника Разбойного приказа половину бороды! Отомстить! Впору и в Литву бежать – и убежал бы, но это значит никогда больше не увидеть любимую подругу детства!
Мама пошла по обыкновению в теремок своей Насти – поправить на ней одеяльце, перекрестить и пожелать ей приятного сна.
– Мама, о чем шумели бояре? – спросила Настя, целуя руку мамы.
– Да вздумали потешиться над христопродавцем Семиткиным.
– А Лукьяш тоже тешился?
– Уж и не спрашивай! Спи, родная, да хранит тебя Господь! Не знаю, что предпринять и как быть. Я выговаривала ему, а он одно твердит: на жаровню пойду, а Настю не трогай.
– А разве меня обижали?
– Равняли с кособокой Варюхой.
– Какой Лукьяш глупенький!
– По-своему-то он неглупый, а только ты спи, угомонись. Нечего глаза пялить, смотри на Владычицу. Завтра-то по великопостному нужно молиться у Михаила Архангела.
Глава II
Наутро, с первым великопостным звоном, вся убогая и вся счастливая Москва обратилась к Божьим храмам отмаливать мясопустные прегрешения. Народ шел волнами по всем направлениям: к Михаилу Архангелу, к Пречистой, к Рождеству Христову, в Чудов и к Благовещению с его девятью золочеными главами и с крестом на большой главе из чистого золота.
Ранее всех разошлись по храмам юродивые и те неопределенного состояния москвичи, которым очень нравилось, не будучи причисленными к духовному классу, носить подрясники и скуфейки. За ними последовал купеческий класс с прихлебателями. Наконец, к Благовещению направились боярские семьи в теплых возках, а более одухотворенные семьи – пешком, несмотря на дальние расстояния.
Обитатели усадьбы князя Сицкого пешком тоже направились к Благовещению. Впереди шел рында Лукьяш в сопровождении мамы, несшей несколько теплых вещей на случай, если Настенька озябнет. За молодежью следовали княгиня Сицкая с сестрой, а далее вся дворня.
Шли они степенно, не роняя ни одного незначащего слова.
Миновав храм Рождества Христова и проезд к Чушковым воротам, услышали выкрики, хорошо известные Москве: «Гайда, гайда!» Выкрики предупреждали о безумной скачке охотников, возвращавшихся не столько с охоты, сколько с ночной попойки. Там пили уже не брагу, а хлебное крепкое пиво, только что ворвавшееся с Запада в Московскую Русь.
– Гайда, гайда! – послышались дикие возгласы уже чуть ли не над самыми головами мирно шествовавших людей.
Не успела Анастасия Романовна отшатнуться, как увидела уже над собой ставшего на дыбы коня с всадником, озверевшим от бешеной скачки. Еще бы одна-две минуты общей растерянности, и конь обрушился бы на людей. Но конь был рассудительнее всадника, по крайней мере он не повиновался уздечке и, стоя чуть ли не вертикально, перебирал копытами в воздухе…
Первыми опомнились мужчины. Лукьяш успел ухватиться за уздечку и своей тяжестью осадил коня и всадника, а Касьян подхватил падавшую в обморок боярышню.
В сумятице всадник вздумал было проскакать сквозь сгрудившийся народ, и чтобы отцепить Лукьяша, не выпускавшего поводья, он поднял арапник…
– Боярин Глинский, не доводи до греха, убью! – выговорил рында, выхватывая нож из-за сапога.
Всадник в свою очередь оторопел и сошел с коня. Растерявшиеся люди, увидев, что боярышня Анастасия Романовна не покалечилась, отнеслись к событию довольно хладнокровно, но в этом-то хладнокровии таилась страшная гроза. Домашний кузнец Сицких заговорил громко о самосуде, его поддержали все дворовые люди усадьбы. Кузнец уже засучивал рукава, но, к счастью, догадливый Касьян понял, что готовится страшное дело. – «Не сметь! – крикнул он буянам. – Ты, Лукьяш, пригляди, а я снесу боярышню в церковный притвор. На паперти я вижу отца Сильвестра, а он ейный духовник…»
Действительно, шум и беспорядок у самого церковного входа привлекли внимание готовившегося к службе иерея Сильвестра – народного любимца, выделявшегося из всего духовного сословия вдохновенным словом, – и он вышел на паперть. Узнав семью князя Сицкого и Захарьиных, он поманил Касьяна, чтобы тот перенес не подававшую признаков жизни боярышню в церковный притвор. Тут ее маме показалось, что Настя умирает, и она со слезами на глазах попросила иерея дать умирающей глухую исповедь и приобщить ее Святых Тайн. Иерей, зная свою духовную дочь, счел достаточным произнести во всеуслышание: «Господь, хранящий живых и мертвых, прости ее детские прегрешения». Затем, прикрыв больную епитрахилью, он удалил бесполезно толпившихся в притворе, кроме одной княгини, и вместе с ней стал ждать доктора, за которым поехал Лукьяш.
В это время приблизилась к шумной толпе группа охотников с великим князем во главе. На его вопросительный взгляд Касьян доложил, как все произошло, и что теперь боярышня находится между жизнью и смертью. Глинский тоже выступил с оправдательным словом: «Я кричал – гайда, а они не послушались».
Недолго думая Иоанн Васильевич вытянул своего дядю арапником, да так звонко, что ему пришлось укрыться в толпе от дальнейших приветствий. И только для поддержания своего достоинства он выкрикнул: «Ты забываешь, Иоанн Васильевич, что я твой дядя!»
– А ты забываешь, что я твой царь. Ты мне не дядя, а Ирод, избивающий младенцев, – произнес вслед ему Иоанн Васильевич. – Кто тебе дозволил топтать людей насмерть? Смотри, есть суд строже моего – народный, насмерть разорвут, тогда и мне не спасти тебя. Где боярышня? В притворе? Глинский, становись на паперти на колени и стой, пока боярышня не откроет глаза.
Войдя в притвор, Иоанн Васильевич увидел боярышню на парусинных носилках, что служили для переноски бездомных мертвецов. Лицо ее было открыто и оживилось уже настолько, что вновь появился румянец. Иерей читал над ее головой страницу из священной книги.
– Господи, и где это на Руси родится такая красота?! – произнес без обиняков Иоанн Васильевич. – Неужели она русская, какого она рода-племени?
– Дочь окольничего Захарьина, родом от знатного тверитянина Кобылы. Она из всех моих духовных детей наиболее чистое дитя, да хранит ее Господь. Совсем было помертвела, да видно Господь смиловался, – объяснил иерей Сильвестр. Явившийся доктор попросил присутствовавших не утруждать больную разговорами о ней. Великий князь обошел больную с другой стороны и еще полюбовался; она потянулась было поцеловать руку иерея, но Иоанну Васильевичу показалось, что она намерена поцеловать его руку, и тогда он в порыве нежности быстро овладел ее рукой и жарко поцеловал, чем вызвал вопросительный и вместе с тем чарующий взгляд молодой девушки, какого он еще никогда не видел.
Оставляя храм, Иоанн Васильевич пообещал иерею сан протоиерея, если только его молитвами у боярышни не окажется никакого повреждения, а доктора спросил по секрету: «Не слишком ли чувствительная натура у боярышни, не будет ли она и впредь пугаться из-за пустяков?»
– Ну, государь, когда конь долбит в голову копытами, это не пустяк! – отвечал умный англичанин. – Если лошадь навалится на человека, то и нечувствительный станет чувствительным. Могу сказать одно: через час она будет на ногах, так как крепость ее натуры на диво московская!
Иоанн Васильевич пообещал англичанину большую золотую гривну, а с нее и московское боярство, если боярышня действительно встанет через час на ноги.
На паперти великий князь разрешил Глинскому подняться с коленей и как бы простил его, но простил так, что лучше бы тайно наказал.
– По твоему безобразному пьянству боярышня чуть не отдала Богу душу, за что по справедливости тебя следовало бы опустить из бояр в простолюдины, – заявил он громогласно, чтобы слышали все собравшиеся москвичи, – но во мне сейчас ликует дух милосердия. Оставайся до времени боярином, но садись на козлы и довези со всей бережностью боярышню до дома.
Честолюбивый Глинский был ошеломлен: такой каре не подвергался ни один из близких к престолу людей.
– Великий княже, прости мое неразумие, – взмолился он, не за себя только, а за все боярство. – Не ведал я, с кем столкнулся. На козлы же никак не могу. В моем старинном роде кучерского звания людей не было! Твоя родительница вышла из рода Глинских.
– А-а! Вот какой выискался супротивник моей власти! Погодите, дайте время управиться. Собью я с вас боярскую спесь!
Неизвестно, до каких вершин доросло бы раздражение Иоанна Васильевича, если бы перед ним не предстал князь Сицкий. Лукьяш дал ему знать о происшествии, и он не замедлил явиться к Благовещению в возке, обложенном подушками. Соблюдая порядки, он приветствовал великого князя честь честью и, никого ни о чем не расспрашивая, вывел из притвора свояченицу и усадил в возок.
Возле нее суетилась мама, обратившая на себя внимание Иоанна Васильевича:
– А ты кто такая будешь?
– Я Настина мама. Не моя она дочка, а только я с младенчества растила и красоту ее соблюдала. Гляди, государь, какую вырастила чистенькую, да приглядную. Берегу ее пуще зеницы ока…
Мама насказала бы еще много хорошего о своей любимице, но остановилась, так как Иоанн Васильевич, обведя глазами своих спутников, выкликнул князя Шуйского. Тот вышел из толпы, дрожа всем телом не то от затаенного гнева, не то от страха перед правителем, настроенным теперь против всякого боярина. Страх его не был напрасен. На его шее ярко блестела большая жалованная гривна на золотой цепочке. Но уже было видно, что молодой великий князь быстро менял милость на гнев.
– Подай сюда гривну! Недостоин ты носить такое великое отличие. Да поскорее, не заставляй меня повторять дважды.
Шуйский вздрогнул, затрясся, но сопротивление Иоанну Васильевичу могло повести к худшей опале. Пыточная изба была недалеко. Боярство уже видело и испытывало на себе явное нерасположение великого князя.
Пока Шуйский медлил, Иоанн Васильевич сдернул с него собственноручно жалованную гривну и к общему изумлению своей свиты подал маме этот знак важного государственного значения.
– Надень и будь моей верховой боярыней. Награждаю тебя за то, что ты вырастила такую русскую красавицу. Перед всеми боярынями ты будешь у меня впереди. Теперь по домам!
Печально было возвращение по домам всего боярства. Шуйские и Глинские и все их родственники были опозорены на виду глазевшей толпы черни. Еще не так давно дерзкие на руку и на слово Глинские должны были опасаться взрыва народных страстей. Настроенные против них москвичи видели теперь, чего они значат в глазах властелина. Шуйские, сызмальства хватавшиеся за великокняжеский скипетр, должны были довольствоваться собственными посохами – правда, изукрашенными дорогими каменьями, но без всякого символа, без влияния на народные умы.
Одна мама не чуяла под собой земли от радости. Разумеется, ей отрадны были и золотая жалованная государем гривна, и возведение в верховые боярыни, но все же ее любящее сердце еще более радостно трепетало от того, что великий князь поцеловал руки ее ненаглядной Насти. Ведь такой поцелуй при многих очевидцах, да еще в церкви, знаменовал избрание боярышни в великокняжеские невесты.
Мама не ошиблась. По возвращении во дворец Иоанн Васильевич приказал оповестить наместников, чтобы они прекратили розыски подходящих для него невест.
С этой поры тихая усадьба князя Сицкого стала шумной и парадной. Теперь подолгу задерживался у ворот усадьбы царский возок, изукрашенный золочеными орлами. На запятках торчали, словно колокольни, холопы в долгополых красных чамарках, собиравшие вокруг себя толпы москвичей. Москва, впрочем, недолго терялась в догадках по поводу почестей, не виданных в этом скромном уголке города.
На виду всех царский возок доставил ближнюю верховую боярыню Турунтай-Похвистневу, которую даже чванный Лукьяш подхватил под локоть. В сенях ее встретила мама с невинным будто бы вопросом: «Кого и зачем требуется?» Приехавшая боярыня процедила сколь возможно величественнее: «Имею поручение от великого князя для передачи одной лишь боярышне Анастасии Романовне».
Мама сама пошла за боярышней и не отошла от нее даже в главной хоромине. При их появлении верховая боярыня почтительно склонила свою седую голову.