– Божье наказание, это точно, – подтвердил иерей, – а все же дозволительно спросить: кому и для чего желательно, чтобы Москва сгорела? Мне это, царица, виднее, нежели тебе. Ты на верхах, а я в низине, где народ распоясывает и язык и душу. Повсюду собирается превеликая сила, чтобы не только огнем погубить Москву, но и царя, и все Московское государство. Сами москвичи ропщут до озлобления, а этим настроением пользуются приписанные к Москве – рязанцы, псковичи, не говоря уже о новгородцах. При их князьях было куда легче. Теперь хлебороб бросил землю и подался на большую дорогу разбойничать. Торговля пала, а на правежной площади раздаются вопли истязуемыех с утра до вечера. Разбойную избу приходится раздвигать на все четыре стороны, а царь взял, скажу прямо, душегуба Скуратова, которому и в аду завидуют, когда он прожаривает на углях живое тело человека. Закона у нас нет; у кого батог в руках, тот и законник. Церковь в полном запустении; шутка сказать, между иереями есть совсем не знающие грамоты, и только по слуху вопят, и то не к месту: «Господи, помилуй!» Наместники опираются только на бердыши стрелецкие, да на их сагайдаки…
Так вот и надумались окольные княжества возвратиться к своей прежней вольной волюшке. Рязанцы послали уже в Крым скликать татар на Москву; Ливония выставляет своих рыцарей, а кто обережет царя? Стрельцы? Да ведь и эти обратились в шатунов…
– Отец честной! – воскликнула со страхом царица и схватила Сильвестра за руку. – Скажи все, что знаешь, все, что думаешь, царю. Тебя он уважает. Мое слово доходило до его сердца, а нет в моем слове такой власти, как в твоем. Твоими устами говорит сама церковь и великая мудрость.
– Скажу, если спросит, а своемудрия он не терпит.
Удаляясь из царицыных хором, Сильвестр уронил невзначай: «Какова-то будет ночь? Облака складываются в кресты, а это знаменует великое испытание!»
Видно, Сильвестр знал более того, что говорил, так как томившие его предчувствия сбылись ночью, как по слову истинного провидца. Постельничий Адашев пригласил его переночевать во дворце в служилом помещении, где верные друзья завязали, должно быть, беседу о государевых делах. Являлись шпионы с разных сторон и с разными вестями; вести их были тревожные, так что постельничему нужно было подумать, как их сообщить царю, которому и ночью не было покоя. Однако и медлить было опасно. Одна из этих вестей вынудила Адашева, не ожидая даже царского приказа, велеть дворцовой дружине спать одним глазом, а к утру занять все тропки ко дворцу, и чуть появится какая-нибудь толпа оголтелого народа, пригрозить ей не только бердышами, но и стрельным оружием. Шпионы говорили, что в обиженной народной толпе заронилась смута, что народ намерен потребовать, чтобы царь выдал на самосуд всю семью Глинских. Какой-то юродивый вопил на погосте, что пока хоть одна голова Глинских будет цела, пожар не уймется, и все Московское царство сгинет до последнего младенца.
Шпионы были правы; чуть забрезжило, как со всех концов Москвы потянулись к Воробьевым горам люди разного звания. Среди них мелькали и кузнецы в кожаных передниках, и лоточники со снедью, и простоволосые бабы, голосившие без всякого удержу. Людей степенных было немного. Они даже не сливались с простолюдинами. Толпа попробовала подойти ко дворцу, обойдя стрельцов, но эти – народ сытый, кормленый, тепло одетый – вразумили, чем полагалось, необузданных горланов. Десяток-другой последних был арестован – и прямо к Малюте Скуратову. И все же смутьянов не убавлялось; может быть, и дружинники подались бы назад, но тут все увидели, как на высоком дворцовом крыльце показался в епитрахили Благовещенский поп. Передовые остановились, остолбенели, между ними и напиравшими сзади произошла свалка. Стрельцы потеснили толпу и даже поработали бердышами. В результате смуты получилась только добыча Малюте Скуратову. Царю, когда он пробудился, представили весь этот случай как не стоящий внимания, и только потом, долгое время спустя, он узнал, что дерзость простолюдинов доходила до требования выдать царскую бабку на смерть. Впрочем, Анна Глинская находилась в ту пору вовсе не во дворце, а в своем ржевском поместье. Грабители, может быть, и знали это, да им хотелось похозяйничать и в богатых хоромах дворца на Воробьевых горах, как хозяйничали они в Кремле.
Толпа уже развеялась и даже попросту пустилась в бегство, а рынды все еще блестели своими топориками перед крылечками и окнами царицыной половины.
Не менее серьезные известия пришли с окраин государства. Крымская орда выслала, не без молчаливого согласия рязанцев, своих казаков наметить броды через Оку, что всегда делалось в предшествии нападения орды на Московскую землю. Шли бурные совещания в Казани: воевать теперь же с Москвой или подождать, когда усилятся в ней бунтарские настроения; Ливония хотела и не хотела воевать: рыцарям казалось возможным прибрать Смоленщину и без кровопролитного дела. Подлясье обещало рыцарям подмогу. Обо всем этом следовало доложить царю, как только он оставит свою опочивальню.
Невесело встретил Иоанн Васильевич наступившее утро. Гарь московского пожарища окутывала и Воробьевы горы. Пожар за эту ночь усилился; отдельные площади его сошлись теперь в одну громадную территорию, в которой то там, то здесь поблескивали церковные купола, как бы прощавшиеся с православным народом. Последним приветом их были появлявшиеся огненные столбы с тучами искр – то купола и колокольни проваливались долу, причем колокольни издавали предсмертный по себе звон. Никто и не думал тушить пожар, да и нечем было. Одни богобоязливые люди ходили вокруг своих дворов с иконами и воссылали скорбные мольбы к безжалостному небу.
Выбрав на горах возвышенное место, Иоанн Васильевич скорее любовался эффектной картиной, нежели скорбел. Он видел перед собой римское пожарище при Нероне.
– Что поведаешь, честной отец? – Таким вопросом он встретил осторожно подошедшего к нему Сильвестра. – Много ли насчитал моих грехов, какой главнее – называй.
Прежде чем ответить, Сильвестр перекрестился и поцеловал висевший на нем крест. Очевидно, он искал помощи свыше.
– Не прошу казни, но не прошу и милости, государь, а по сану иерея скажу тебе истину без прикрас: царство твое в опасности, так и ведай. Пожар, что слепит, государь, твои очи, гложет не одну Москву, но и все царство. Отовсюду зарятся на него волки лютые, все орды готовы на него двинуться, а на западе ляхи, ливонцы, Литва – всем-то Москва стоит поперек дороги. Князья не у дел, спят и видят, как бы поднять свои стяги в Твери, во Пскове, в Рязани, в Смоленске, а про Новгород и говорить нечего.
– Знаю, слышал; нет ли чего поновее?
– А кем и чем полагаешь устранить беду? Стрельцами, Малютой, кнутобоями?
– А по-твоему, поп, как бы следовало?
– Любовью народной, вот эта любовь есть твое крепкое и верное оружие против недругов. Народ тебя боится, но не любит.
– Ты, верно, говоришь о боярах?
– Нет, про весь народ…
– С народом у меня лады.
– Не совсем. Доходчивы ли до тебя людские жалобы? Ведь только одна царица доводит до тебя правду, а посмеет ли простой человек явиться к тебе с жалобой на наместника? Да каждый из обиженных согласится скорее пройти по остриям бердышей, нежели пасть перед тобой, перед своим отцом, с жалобой хотя бы на какого-нибудь насильника. Откуда же произрастет к тебе народная любовь? Вот теперь татарва пришла на Оку, а в народе говорят: пусть идет, хуже не будет!
Не успел Иоанн Васильевич подозвать дежурного рынду, чтобы позвать Алексея Адашева, как тот явился сам собою.
– Алексей! Вот честной отец упрекает мою совесть, что до меня правда доходит только через одну царицу, а ей и не доглядеть и не услышать обо всем. Хочу на тебя положиться. Я приблизил тебя к себе из самого простого звания, из батожников, а за что? За твою превеликую честность. Принимай ты отныне жалобы и прошения. Обо всех бедствиях, кривдах и насилиях докладывай мне без всякого страха. Пусть знают тиуны и наместники, что их обиды народа не останутся безнаказанными. Теперь, отец честной, продолжай свое челобитье, да покороче; мне нужно отвадить крымчаков от перехода через Оку. Хотелось бы самому поучить их, да царица не пустит…
– Ох, государь, пусть Господь воздаст тебе сторицей, а только будь милостив до конца, открой свои закрома, кои еще не разграблены. Погорельцев не сосчитать, а сколько погорельцев, столько и голодных. Лошадиным мясом поганятся, а то в безумии и дохлятиной не брезгают.
– Очень уж ты красноречив, поп Сильвестр. За это самое красноречие я возложу сейчас на тебя превеликую заботу. Видит Бог, что вокруг меня тянутся то к казне, то и к короне все за малым исключением. Все тщатся повыситься чуть ли не до святительского места. Тебе честь и слава, ты никогда ничего не просил, а за народ стоишь горой. Вот и теперь говоришь – накорми Москву, а она отблагодарит. Изволь, будь по-твоему: я велю передать тебе ключи от всех государевых закромов, велю закупить весь залежалый, у кого случится, хлеб, пусть везут его из всех деревень, хотя бы от Пскова и Твери, а ты собери совет из голодных и сытых и накорми кого надобно, как бы моей рукой.
Сильвестр прослезился и второпях то и дело полагал на себя крестное знамение. Хотел было он сейчас же просить умилившегося государя об издании закона на манер Русской Правды, об устроении церкви и созыве для сего совета из слуг Божьих, а главное, чтобы к управлению государством допущены были первые по разуму и чести люди, но главнее всего нужно было накормить Москву, да и умнее было повременить слишком докучать царю.
На этот раз не оправдалась поговорка, по которой добрая молва лежит, а худая бежит. В одночасье Москву облетела молва о царской кормежке. У попа Сильвестра были еще ранее намечены хлебодары, которые и распределили между собой и ключи от закромов, и заботы о подвозе из деревень хлеба. Самый злющий человек не мог сказать ничего плохого о добрых честных хлебодарах. Раздача муки и крупы не прерывалась ни днем ни ночью, а беспомощному и обессилевшему несли за милую душу кому родные, кому соседи; отказа никому не было. Повсюду мелькали ряса и косичка отца Сильвестра, которого Москва произвела теперь чуть ли не в апостолы. Хлебодателям было сказано, чтобы, раздавая щедрой рукой хлеб, они напоминали бы народу постоять за веру и за землю. Татарам, что явились на Оку, следовало-де показать поворот от ворот. На обиды же и притеснения, если только они несносны, пусть каждый идет жаловаться к Алексею Адашеву, и хотя бы целая дружина Скуратовых грозила жалобщикам, никому ничего не будет, да, пожалуй, царь до того смилостивится, что сам Разбойный приказ велит уничтожить. Погодя же немного, и Русская Правда обновится, и эти подлые жаровни и самая дыба перестанут мерещиться добрым москвичам. Разве только для закоренелых злодеев останутся батоги, иначе не образумить душегуба!
Москва не могла не верить этим вестям, так как шпионов Малюты точно ветром сдуло. Теперь уже на уцелевших колокольнях гремел призывный звон на благодарственную молитву. Всем было ясно, что в царской душе совершался перелом, на который москвичам следовало откликнуться также душевной благодарностью. День этот был началом единения московского царя с его народом. Немного понадобилось голодавшим москвичам, чтобы прийти в ликующее настроение – доброе слово, краюха хлеба и обуздание ретивости сыскной избы. Печальные от сего последствия предвиделись одному лишь Малюте с дружиной его палачей. Даже страх перед собиравшимся нашествием татар не сильно тревожил душу. Казалось, а может быть, было и в действительности, что сам пожар притих и как бы стлался по земле, подбирая обуглившиеся головешки. Дружины, которым предстояло выступить к Оке для встречи татар, собрались в полном составе и обещали от всего сердца, без бахвальства, навязать столько татар, сколько веревок хватит. Угроза эта не сбылась только потому, что подошедшая к Рязани весть о ликующем настроении москвичей отогнала татар от Оки и без кровавой сечи.
– Не хаживала ли ты к фараоновой матке – той, что торгует в лесу корнем-приворотом, – спросил Иоанн Васильевич, входя в опочивальню жены.
– Господи помилуй, что говоришь такое? – отвечала Анастасия Романовна, творя крестное знамение. – Как могла, мой любый, прийти тебе в голову такая злая мысль?
Но Иоанн Васильевич, довольный тем, что напугал молодую женщину, поспешил ее успокоить:
– Да как же и думать иначе? Москва от тебя без ума и памяти. Адашев кладет в твое здоровье по двенадцати поклонов днем и вечером. Сильвестр вынимает при каждой литургии частицы за твое здоровье. Все милые мне люди – все за тебя, а к рындам, всем поголовно, если бы не знал, что ты чиста как голубица, прямо-таки заревновал бы. Особенно тешит меня малыш Морозов. Я, говорит, молюсь на царицу, как на образ Пречистой…
Иоанн Васильевич весь, видимо, размягчился, и ему захотелось, как это бывало с ним, поделиться с царицей своими мыслями.
– Не скрою, много нелюбезного наговорил мне твой духовник, но и правды в том много, – признавался Иоанн Васильевич, положив из нежности голову на колени жены. – По твоему наущению…
– Любый, я не…
– Молчи, не оправдывайся ни в чем! Сегодня он показался мне как бы посланцем из-за облаков. Не знаю, как поступлю далее, но все же намечены в моей душе: государева дума, новая Русская Правда и лучшее устроение церкви. Говоря по истине, у нас не поют хвалебное Господу Богу, а блеют козлами, не возносят фимиам к нему, а суют под нос жаровню с ладаном, да и куда ни взглянешь, всюду прорехи: пищальники бросают в бою пищали и хватаются за дубины, а какова торговля!.. и кругом одно невежество…
Мало-помалу голос Иоанна Васильевича затихал, глаза закрылись, уже в забытьи, не давая отчета, он поцеловал колени Анастасии Романовны и уснул спокойно, точно никогда в жизни не знал страха и испуга.
В эту пору на радость всей Москвы пошел проливной дождь, пожар утихал. Сытые москвичи ликовали.
Глава IX
Если Иоанн Васильевич действительно любил кого-нибудь, то только первую из всех своих семи жен и множества фавориток. Прочие женщины служили лишь объектами его сладострастия. Даже трудно сказать, кто больше удовлетворял его вожделения – Темрюковна и ее предшественницы или услаждавший его своими танцами в сорочке красавец Басманов. Нужно думать, что в Англии были хорошо осведомлены об его плотских страстях, и поэтому сестра королевы Елизаветы отказала ему в своей руке, несмотря на то, что политическое единение Англии с растущим Московским государством было заветным стремлением обеих сторон. Недаром Англия, выказывая любезность, то присылала врачей, то дарила охотничьих псов, душистые травы или ювелирные украшения.
Любовь к Анастасии Романовне укрепилась в нем в дни его тяжкой болезни. Определить его болезнь в настоящее время, при тогдашнем отсутствии медицинских знаний – дело невозможное. Есть, однако, основание полагать, что тиф едва не свел его в могилу. Большую часть болезни он бредил. Но по временам его оставлял мучительный бред, и тогда он видел каждый раз у своего изголовья склонившееся над ним скорбное, но милое лицо Анастасии Романовны; иногда он пробуждался от холодного компресса, который она сама изготовляла изо льда.
– А тебе ведомо сказание о девице Февронии? – спросил однажды больной, как бы пробудившись от тяжелых сновидений.
Анастасия Романовна обрадовалась, услышав твердый голос и отчетливые слова больного… В эту минуту она меняла компресс и видела устремленные на нее глаза супруга, выражавшие любовь.
– Старые люди говорят, что муромский князь Петр занемог вот так же опасно, как я. Муромские лекаря ему не помогли, и он поехал в Рязанскую землю, в которой, как говорили, врачи знали все лекарства от всех болезней. Однако он не доехал до Рязани; по дороге ему встретилась девица Феврония. Она шла из лесу, а за ней следовал медведь несказанной величины. В пасти он держал платок с разными кореньями. Князь остановился посмотреть на диковину, а тем временем девица достала корень из платка и подала ему, посоветовав размочить его в студеной воде и приложить к затылку. Так и поступил князь Петр и в тот час выздоровел. Скоро девица Феврония сделалась его женой. Так вот и ты – моя Феврония… и благодаря твоей великой любви я выздоровею.
Больной утомился, ослабел и мгновенно погрузился в забытье. Им быстро овладел бред, во время которого он отдавал приказания не впускать к нему в опочивальню бояр, желавших узнать, скоро ли умрет московский царь и как ухватиться за его царский скипетр. «Я заклинаю тебя именем Господа, не пускай сюда бояр, особенно моих главных врагов – Глинских и Шуйских», – в горячечном бреду шептал царь.
По временам, в полузабытьи, он высказывал намерение открыть в Москве для всего царства Аптекарский приказ, подобно существующим в иноземных государствах. Он даже намечал, кому быть в Аптекарском приказе – докторам, лекарям, аптекарям, глазным врачам, рудометам, костоправам, цирюльникам и… часовых дел мастерам…