Потом, когда она возвращалась, я знала, что она войдет и мне снова стало страшно. Я хотела подбежать к нему, но снова оказалась во власти чего-то, владеющего, мне казалось, всем, что происходит. Я делала усилия, чтобы освободиться; она подходила к дверям… Я ослабела и потеряла сознание… Это было, должно быть, лишь одно мгновение. Я еще слышала, как он вскрикнул, а очнувшись, увидела ее.
Она стояла ко мне спиной в белом платье с фатой. Я не видела ее лица и чувствовала, что не должна видеть. У нее в руках было маленькое серебряное ведерце и кисточка. Она писала на мраморной плите золотыми буквами. Я помню каждое слово того стихотворения, я читала его раньше, но только теперь оно врезалось мне в память. Я чувствовала, как он плачет, с каким ужасным страданием впитывает золотые буквы, как нестерпимо жжет его каждое слово. Я помню, как застонал он при словах:
И была бы я, милый, русалок сестра,
И плыла бы к тебе вечерами…
и когда она написала:
И все глуше звучал, нарастая, сугроб,
И суровые сосны скрипели…
он во второй раз вскрикнул, точно она прикоснулась к его ране. Одного я не могу вспомнить… Ведь она продолжала писать еще две строфы, но я не могу их припомнить, как ни напрягаю память. Знаю только, что весь он просветлел в темном углу. Я не видела, но чувствовала. Точно что-то бесконечно радостное она обещала этими строфами, что-то такое, что стирало всю горечь уже написанного…
Когда она кончила писать, я чувствовала, что она обернется к нему, и в то же время владеющая странная сила не хочет, чтобы я увидела ее… Тогда я напрягла все усилия, но в то же время у меня потускнело в глазах или же это так и было, только я увидела, как она стала таять. Она уже не стояла на полу, а как будто качалась в воздухе, и вот уже не было видно, и подол белого платья исчезал. Она медленно поворачивала голову, я не могла сделать ни одного движения и в то же время мне показалось, что я захожу с другой стороны. Я увидела ее, наконец, и вскрикнула, потому что мне почудилось, что она странно на меня похожа, точно я увидела себя саму, только старше, и лицо у нее, как после болезни, такое бледно-красивое. Кажется, я в это мгновение увидела и его лицо, но не могу припомнить.
Я вскрикнула, почувствовала, что падаю, и очнулась от падения на полу Мраморной комнаты… Нет, это не могло быть сном. Это что-то такое, что было, что-то значительное и как-то со мной связанное. Почему она…»
На этих словах запись сна обрывается. Немного дальше Мара говорит: «Где-то я читала, что есть такие люди, которые иногда могут видеть тот, другой мир. Должно быть, такие люди не могут лгать. Они почти святые. Если бы я могла встретить…»
Этой мечте Мары суждено было исполниться. По крайней мере, судьба готовила ей довольно загадочную встречу.
Я старался передать содержание дневника возможно конспективнее, извлекая только то, что казалось мне необходимым для понимания последующего. Теперь мне придется полностью привести несколько мест. Должен для ясности сообщить, что выдержки эти будут из дневника Мары-студентки медицинского факультета. Из некоторых отрывочных данных дневника видно, что одиночество стало для девушки совершенно невыносимым, и ее потянуло к кипучей сутолоке университетских центров. Можно также догадаться, что стремление стать на ноги и зарабатывать средства связано было с мечтой этим путем достигнуть желанного юга.
Вот несколько выдержек.
«Какая странная красота в музыке! Почему она волнует, если ничего не может сказать? Ведь звуки не говорят, а между тем, душа их понимает, нет, не понимает, а чувствует как-то.
Где-то я читала, что все в природе имеет свое назначение. Неужели способность понимать что-то необъяснимое только для того дана, чтобы слушать музыку, а если бы люди не придумали инструментов, то она так и пропала бы. Тут что-то неясное, но у меня нет никого, кто бы объяснил. Сегодня я по ошибке попала на лекцию математики. Профессор все что-то объяснял о мнимых и иррациональных величинах. Я поняла только, что иррациональное это то, о чем нельзя составить ясного понятия. Мне кажется, что это должно быть похоже на музыку. Завтра в первый раз в жизни пойду в оперу. Если денег не хватит на музыку, я буду обедать через день.
VI
20 октября.
Если бы каждый день я могла слушать «Пиковую даму», то, кажется, забыла бы всю горечь жизни. Если бы умереть под эти звуки. Всю ночь я не могла спать после всего пережитого. Мне было хорошо, только температура опять поднялась, в горле к утру пересохло и я ослабела. Тот странный сон или, скорее, видение в Мраморной комнате опять воскресло предо мной. Когда виолончель запела эту задумчивую фразу: «Я имени ее не знаю», и он вошел, я чуть не вскрикнула, потому что тот в Мраморной комнате был одет именно так. Одежду я хорошо заметила. Откуда я могла ее выдумать во сне: значит, это не был сон. Я забыла даже, что это «Пиковая дама», что это из Пушкина, я не понимала, что там происходит, мне все казалось, что когда-то у нас дома они переживали всю эту красоту. Если он, действительно, ее любит, какое это счастье любить под звуки такой музыки, любить не в этом мире, а совсем в другом.
Откуда эти слезы, зачем оне;
Мои девичьи грезы, вы изменили мне.
Эта нота так зазвенела и так красиво, так нежно упала мне на сердце, что я заплакала. Хорошо, что было темно в последнем ряду первого яруса, и с одной стороны проход. Но старушка, сидевшая рядом со мной, как я ни сдерживала себя, заметила, что я плачу, и взяла меня за руку.
— Успокойтесь, голубушка, может быть, вас в уборную отвести…
— Тише, тише, ради Бога… простите, что я вам помешала.
Она меня успокаивала, и я благодарна доброй женщине, но ведь музыка в это время все текла и текла, а у меня было только одно желание — не проронить ни одного звука.
Когда скрипки вдруг тревожно заторопились, я поняла, что сейчас что-то случится. Они оборвались на аккорде, и только одна нота продолжала звучать, когда он вбежал и остановился в дверях балкона. Не знаю, как я все могла заметить. Сердце стучало, одно мгновение мне показалось, что старушка услышит, но потом я все забыла. Опять предо мной встала Мраморная комната, где они пережили все это. Эта нота остановилась в ожидании и замерла, как они замерли.
Как это было красиво; теперь нет таких офицерских форм.
В театре мне было почему-то жалко, что я не видела его лица в Мраморной комнате.
— Остановитесь, умоляю вас….
Эти слова все звучат у меня в памяти; он, кажется, даже не пропел, а почти сказал их.
Потом, когда он запел:
Дай умереть, тебя благословляя,
А не кляня,
Могу ли день прожить, когда чужая
Ты для меня…
я не знала, что лучше, музыка или слова.
В оркестре что-то стало глухо, как из-под земли волноваться и все нарастало… О Боже, зачем такая красота в мире?..
Он стал умолять ее, а мне казалось, что оркестр слишком нарастает, что его сейчас заглушат и не будет слышно нежного голоса, и я стала волноваться. Мне хотелось крикнуть об этом. Хотя я ясно слышала все слова, но столько страданий в этом голосе, так жалко было, что их увеличивает борьба с другими звуками, которые все дальше нарастали, что дыхание у меня захватывало и руки дрожали. И вдруг пронесся высокий сильный звук, такой сильный, что он покрыл и все остальные и ударил по всему залу:
Я жил тобой, тобой одною…
Я ничего не слышала другого, только его одного, он всю меня наполнил, точно подошел ко мне совсем близко, вплотную, и вся красота и сила хлынули на меня, и стало и больно, и сладко, и внутренний холод быстро пронизывал меня в то время, как лицо и руки горели.
Быстрые картины проносились: звуки из оркестра, как-то странно (кажется, у меня был жар) были похожи, точно это одно и то же, на каких-то птиц. Их было очень, очень много. Большей частью они были желтые и черные.
Он взбирался по крутым спадам, а она стояла на вершине. Все птицы кружились возле него. Они не рвали его когтями, а как-то трепетали возле него и этим мешали взбираться.
Но когда ему удавалось подняться уступом выше, тогда птицы волнами падали от него вглубь стремнины ниже, и там стаи их качались не то волнами, не то ореолом вокруг него, и становились голубыми, и так же менялась окраска гор и неба от черного, желтого до голубого. Кажется, тогда голос звучал выше и сильнее.
Меня пронизывало холодной дрожью и становилось от этих волн и звуков почти больно, и в этой боли блаженство охватывало меня; я вся застывала от напряжения, что-то сдавливало горло… Я уже не могла сдерживаться и плакала, и желала одного, чтобы эта мучительно-сладкая борьба голоса и звуков, это колебание образов таких красивых, какие никогда не снились мне раньше, чтобы вся эта красота и страдание длились бы без конца или замучили меня до смерти, чтобы самой перейти в другой мир и жить там среди нее…
Потом он пел:
Прости, небесное созданье,
Что я нарушил твой покой…
Да, небесная, небесная… Она, должно быть, и была небесной и потому устала жить. Sono stanca… И неужели там у нас, где я пережила столько горя со смертью Анютки, неужели там они пережили всю эту красоту? И все-таки ее влекло в другую страну, в другой мир, потому что только минутами была эта красота, и тогда, должно быть, они уже жили в том мире…
В зале было темно и только в ложах можно было уловить поблескивание драгоценных брошек, а в ближайших ко мне я видела впереди женские головки, на некоторых красивые, большие шляпы; глаза блестели в сумраке и в этом освещении все они казались красивыми и, должно быть, все так же жадно слушали, как и я. Так, по крайней мере, мне казалось… Но потом, в антракте, когда я сидела, пораженная всем пережитым, меня неприятно ослепил яркий свет. Мне кажется, что нужно было в сумерках сидеть и готовиться к следующему акту. Но кругом меня шли разговоры, я видела, как смеются и шутят. Значит, им непонятна вся эта красота?
Старушка сказала мне:
— Голубушка, вы то бледнеете, то краснеете, и слезы в глазах. Разве можно так! Вы успокойтесь. Это ж все одно представление, а ведь, небось, сами слышали, какова их жизнь актерская, беспутная.
Как она могла так говорить! Увидев по моему лицу, что я буду возражать, что мне это неприятно, она прибавила:
— Я, милая, для спокойствия вашего сказала. Жалко мне на вас смотреть было…
— Благодарю вас, благодарю, — отвечала я, пожав ее руку. — Только, ради Бога, не говорите мне этого, я очень вас прошу…
Слава Богу, в это время началось действие и прервало неприятный разговор.
Нервы мои до того утомились, что кончилось плохо.
Когда шла сцена в казармах и раздалось похоронное пение, я чувствовала, что разрыдаюсь, что нужно уйти, но не могла двинуться с места.
В окне показался призрак графини; я знала, что она войдет и, вспомнив, как в Мраморной комнате я потеряла сознание в этот момент, стала готовиться к этому. Может быть, потому, что я подумала о том, как все это может повториться, сердце замерло от страха, чтобы этого не случилось в театре, но едва только распахнулись двери и показалась графиня, я вскрикнула, кажется, на весь театр и потеряла сознание.
Я очнулась в дамской уборной на диване, и что-то странное опять произошло со мной.
Я была еще очень слаба и, полуоткрыв глаза, увидела над собой лицо юноши. Не знаю почему, но мне показалось оно знакомым. Только будто бы давно-давно я не видела его и, увидев, так обрадовалась, таким дорогим оно мне было, что я сделала страшное усилие, чтобы потянуться к нему и не могла…
Но от этого усилия я окончательно пришла в себя и со стыдом увидела, что это незнакомый мне студент, и первая мысль моя была: неужели он заметил? Со страхом я пристально всмотрелась в него.
Он стоял, немного наклонившись ко мне. Лицо красивое, бледное, но выражение напряженное, страдающее…
Он смотрел на меня каким-то непонятным взглядом и вдруг сказал:
— Ты ли это?.. Ста…
В это время сильно ударили трубы оркестра.
Слово оборвалось, он вздрогнул всем телом, провел рукой по лбу и, не глядя на меня, вышел.
Как он странно смотрел! Должно быть, так смотрят, когда гипнотизируют. Но почему он показался мне знакомым сначала, пока я не очнулась?
— Ты ли это?
Значит, он тоже обознался. Какое странное совпадение. В комнате, кроме него, была эта добрая старушка и горничная при уборной. Должно быть, он перенес меня из залы в уборную.
Долго ли я лежала без сознания? Кажется, долго, потому что, когда я смогла встать, уже шел последний акт в игорном доме. Старушка не хотела меня пускать, потому что там опять привидение будет.
— Опять, голубушка, испугаетесь. Теперь все оперы так пишутся, чтобы и в голове шумело, и по нервам било. Лучше я вас домой свезу.
Но я все-таки пошла. Мне почему-то хотелось увидеть его. Зачем? Ведь я его совсем не знаю, а между тем, все время искала глазами, а потому не могла слушать так внимательно, как раньше.
Я увидела его в коридоре. Он совсем другой, не такой, как мне показалось. У него красивое лицо, но не такие особенные глаза, как мне почудилось. Он подавал ротонду и что-то спешно говорил маленькой хорошенькой блондинке в красивом, модном голубом платье с вырезом на груди.
Я заметила, что у нее большая родинка как раз в той ямочке на груди, где горло кончается. Платье на ней было очень богатое, изящное, и мне вдруг стало стыдно. Я заметила, что мое платье уже вышло из моды. До сих пор я об этом не думала. Я поторопилась надеть пальто.
Когда он встретился со мной глазами, то сразу стал пристально всматриваться.
Я покраснела и посмотрела в сторону, но почувствовала его взгляд на себе. Когда я подняла глаза, он еще смотрел. Я заметила, что блондинка тревожно переглянулась с видной старухой, бывшей с ними, и каким-то пожилым господином. Этот господин взял его под руку и почти насильно увел.
Какой странный! Мне кажется, он несчастный.
24 октября.
Три дня прошло. Я все еще думаю о том вечере и обо всем, что было в театре. Музыка все звучит у меня в голове. Ярче всего тот миг, когда он врывается.
«Остановитесь, умоляю вас!..»
И кроме музыки, что-то новое у меня в душе. Мне как будто бы веселей стало, но я не понимаю, почему. Как бы я хотела теперь иметь подругу. Здесь никого нет, кто бы мне нравился, хотя многие со мной знакомятся в аудиториях. Сегодня Надя Шатова заходила. Поговорила о лекциях и скоро ушла, потому что нам не о чем говорить, и мне все еще слишком грустно, чтобы смеяться, как они смеются.
Почему-то у меня щеки горят, когда я думаю, что он меня вынес в уборную. Впрочем, зачем мне об этом думать?
27 октября.
Я гоню от себя мысль, но никак не могу. Много хожу по улицам и иногда даже не замечаю, что ищу его. Толпа такая громадная и так всегда спешит, что нельзя разглядеть. Трамваи бегут быстро, а я всматриваюсь. Зачем я ищу?
Мне хочется спросить, за кого он меня принял. Мне кажется, что тогда выяснится, почему он показался мне знакомым, хотя, сколько я не припоминала, не могу припомнить. Я его нигде не встречала. Но сегодня мне снился сон. Я не помню, что было в этом сне, но только я его узнала, я обрадовалась, я его…
VII
30 октября.
Я все боюсь, что вот-вот проснусь и все, что было вчера, окажется сном, моим дорогим, любимым сном. Тогда я хватаю тетрадку и перечитываю его стихотворение. Я давно его знаю наизусть, но все читаю и читаю без конца, потому что это он писал, потому что это единственное доказательство, что я не спала вчера.
Ах, Анютка, Анютка! Она ведь все понимала простой своей душой, все понимала, бедная моя неученая девочка… С тех пор у меня нет никого: среди ученых курсисток ни одной такой, как бы мне хотелось. Некому сказать и все пишешь, пишешь в эту тетрадку. Иногда я очень устаю, но все пишу и даже не знаю зачем. Мне давно уже хотелось погулять в огромном университетском саду. Я так привыкла к нашему парку, что в городе скучаю за ним. А осень такая красивая, янтарная… Но сад заперт.
Надя Шатова говорила, что туда всегда можно попасть, если заплатить сторожу, но мне неловко было это сделать.
Вчера в шесть кончилась публичная лекция по литературе. Я была на ней, потому что надеялась его встретить, но его не было.
После лекции я решилась, наконец, подкупить сторожа и попала в сад. Мне было так хорошо в саду, так неожиданно светло на душе, точно красота осени — это сильное, чудное лекарство.
Сад огромный и в нем никого, никого не было. Я бродила по незнакомым дорожкам и радовалась, что они незнакомые, и что листья шуршат под ногами. Сошла вниз, но там какие-то постройки, должно быть, люди, а потому я снова поднялась выше и скоро набрела на полянку, где стояло небольшое здание, стеклушка. Я долго высматривала, нет ли там людей. Никого не было. Тогда я решилась перейти через полянку и подойти.