— Подлизывается, сатана, знаем мы их. Неспроста начала в сенокос селедкой да маслом кормить. Когда это видано было, чтобы в Кырбоя по будням маслом кормили, хорошо, если воскресным утром понюхать дадут.
— Для чего ей к тебе подлизываться, — возразил старший работник Микк, — ведь хозяином Кырбоя тебе все равно не быть.
— А для того подлизывается, чтобы мы больше работали, — отвечал батрак, — чтобы из кожи лезли за масло и селедку, я все понимаю, не дурак.
— Но ведь ты и тогда работал, когда тебя ржавой салакой кормили, ругался, правда, но работал, — заметил Микк.
— Конечно, работал, я и сейчас работаю, да только знаю, как я работал раньше и как работаю теперь. Им не купить меня какой-то паршивой селедкой, я не продам душу за масло, пусть хозяйка это знает, я ей это при случает в лицо скажу.
Так говорил сезонный батрак, однако продолжал работать, словно старый Рейн и не думал передавать Кырбоя дочери; батрак работал, продолжая клясть масло и селедку, как будто они были хуже, чем салака и салачный рассол, которыми кормила его старая Мадли, так что та не зря, пожалуй, предупреждала молодую хозяйку:
— Ты их не слишком балуй, толку от этого не будет, их ведь никогда не накормишь. Чем больше будешь давать, тем больше будут требовать, хоть одной свининой да яйцами корми.
— Посмотрим, — ответила тетке хозяйка, — если не поможет, опять вернемся к салаке с картошкой.
И хозяйка продолжала кормить работников селедкой, маслом, жарила им даже яичницу, так что в сердце батрака злоба разгоралась все сильнее, — такой уж у него был взгляд на вещи, такое сердце: он становился тем злее, чем лучше была пища. Но другие работники злее не становились, а у поденщиков даже настроение поднялось, когда они начали получать масло и селедку; жить и работать в Кырбоя стало веселее. И работали они вроде бы больше, чем в предыдущие годы, хотя хозяйка никогда никого не подгоняла, даже сезонного батрака.
В Кырбоя все словно само собой пришло в движение, казалось, кто-то вдохнул в него новую жизнь. Как это ни странно, но уборка сена в усадьбе подвигалась нынче настолько успешно, что, если и дальше будет так продолжаться, сено уберут вовремя, разве что последние деньки совпадут с началом новой страды — жатвы ржи. А ведь раньше в Кырбоя сенокос всегда затягивался чуть ли не до михкелева дня, до первого снега, как говорили шутники.
Старый Рейн видел, что делалось в Кырбоя, даже полуслепая Мадли замечала, что в Кырбоя что-то происходит, что-то назревает. Однако друг другу обитатели усадьбы ничего не говорили, точно были в ссоре. На самом же деле никаких неладов между ними не было, и все делали вид, будто в Кырбоя царит благоденствие.
В те первые дни после яанова праздника, когда хозяйка бродила по вересковой пустоши и лесным дорогам или сидела вместе со старой Моузи на берегу озера, словно размышляя о делах Кырбоя, чему, однако, никто не верил, даже полуслепая Мадли не верила, — в те дни в сердце старого Рейна закралась какая-то тайная радость, заставлявшая его стыдиться дочери и даже слегка побаиваться ее. У Рейна появилась надежда — именно надежда, не опасение, — что каткуский Виллу ослепнет и на второй глаз и тогда уж, конечно, хозяином ему не бывать. Даже в Катку слепой не может быть хозяином. Но когда Рейн заметил, что Анна уже не бродит по вересковой пустоши и не сидит у озера, а целыми днями хлопочет в доме и в усадьбе, как и полагается настоящей хозяйке, радость покинула его сердце, потому что переселилась в сердце Анны. Такой уж удивительной была теперь радость в Кырбоя: когда она поселилась в сердце Анны, старый Рейн и полуслепая Мадли лишились ее. В Кырбоя была сейчас только одна радость, и ее нельзя было делить между несколькими людьми, даже между отцом и дочерью. И вот из того, что радость вдруг покинула его сердце и переселилась в сердце Анны, Рейн и заключил, что каткуский Виллу, по-видимому, все-таки не ослеп и что, следовательно, он может стать хозяином Катку, а то и Кырбоя, как пророчила Мадли. Но Мадли было легче, чем Рейну; каждый раз, когда об этом заходила речь, она говорила брату:
— Если так, то я уйду из Кырбоя, хоть на край света уйду, здесь ни за что не останусь.
— Зачем же тебе уходить-то, в Кырбоя и для тебя места хватит, — отвечал ей Рейн.
— Где же я буду жить, что стану делать? — возражала Мадли. — Я и теперь уже здесь лишняя, пятое колесо в телеге. Уйду в богадельню, там для меня всегда угол найдется.
— Уж лучше в нашей бобыльской хибарке поселись, — предложил Рейн. — Анна велит ее отстроить, все лучше будет, чем под чужим кровом.
— Что мне одной в хибарке-то делать, — сказала Мадли. — Переселяйся и ты, будем вдвоем там жить; так я согласна, а одна не пойду.
Но Рейн пока что не согласен переселяться в хибарку. Чего ради он станет в хибарке жить, если в большом доме места достаточно. Однако мысль об этом немного успокоила Рейна, словно бы придала ему уверенности: теперь у него есть угол, где он сможет укрыться, если с появлением нового хозяина ничего другого не останется.
И все-таки Рейн не находил себе покоя и в конце концов спросил у дочери напрямик — правду ли люди говорят, будто каткуский Виллу станет хозяином Кырбоя.
— Каким бы диким тебе это ни казалось, — ответила Анна, — но, возможно, так оно и будет.
— Стало быть, он все же не совсем ослеп? — спросил отец.
— Нет, сколько-то видит. Достаточно для хозяина. Да Виллу и слепой подходит для Кырбоя больше, чем кто-либо, — сказала Анна.
Этого Рейн уж совсем не мог понять, поэтому он сказал дочери:
— Нет, дочка, слепой — не хозяин, тем более в Кырбоя. Лучше уж передать Кырбоя в чужие руки, чем оставлять слепому хозяину.
— Так он же не слепой, — возразила Анна, — я только так сказала.
— Неужто ты и впрямь никого не можешь найти, кроме каткуского Виллу? — спросил Рейн мягко и как бы даже с сочувствием. И так как дочь ничего не ответила, продолжал: — Ты ему об этом уже говорила, или, может быть, он сам тебе что-нибудь сказал?
— Нет, — ответила Анна смущенно, и в глазах ее вспыхнул дрожащий огонек.
— Ну, значит, еще ничего не случилось, — с облегчением сказал отец.
— Ровно ничего, — подтвердила Анна.
— Так что же они болтают! — воскликнул Рейн. — Откуда все эти слухи?
— Пусть себе болтают, какая в том беда, — успокоила отца Анна.
— Но ведь он пьет, — заметил Рейн.
— Ничего, в Кырбоя он бросит пить, — ответила дочь.
— Ну, а все остальное? — удивился Рейн.
— Что он в тюрьме сидел? — спросила дочь.
— Что он человека убил, — ответил Рейн.
— Он не будет больше убивать, если бросит пить и станет хозяином Кырбоя, — заметила дочь.
— Так ведь он же убил, неужели, по-твоему, это ничего не значит? — спросил отец.
— О господи! — воскликнула дочь. Но видя, что отец не понимает ее восклицания, добавила покорно: — Папа, если ты этого не хочешь, если ты против того, чтобы Виллу стал хозяином Кырбоя, то я могу поступить и иначе.
— Если бы ты могла! — воскликнул Рейн так, словно ему вдруг легче стало дышать. — Если бы ты отступилась от него. Я даже вот что тебе скажу: делай как знаешь, выбирай кого хочешь, только не его. Мы со старым Юри жили до сих пор бок о бок точно чужие, теперь, когда смерть не за горами, этого уже не изменишь. Поверь, дочка, легче умереть, чем изменить это. И еще вот что: как-то мы заезжали к Юри, — ты тоже тогда была с нами, — просить, чтобы он продал нам Катку, а теперь получается, что мы свою усадьбу Катку отдаем. Кажется, все бы перенес, только не это.
— Папа, ты не так на все это смотришь, — ответила Анна. — Можно иначе взглянуть. Можно взглянуть так: мы хотели купить Катку, хотели слить его с Кырбоя, но не смогли, потому что хозяин Катку не продал нам свой хутор, да никогда и не продаст. А теперь допустим, что единственный сын и наследник Катку станет хозяином Кырбоя и поселится здесь; не вернется же он обратно в Катку, если когда-нибудь унаследует отцовский хутор, он и после этого останется тут и присоединит Катку к Кырбоя, а не Кырбоя к Катку. Ведь так проще, естественнее, потому что Кырбоя куда больше Катку, Катку — ничто в сравнении с Кырбоя.
Рейн волей-неволей должен был согласиться с дочерью, однако сказал:
— Ну и пусть, а все-таки я не хочу, чтобы Виллу стал моим зятем. После всей этой пальбы в нашем лесу, истории с самогоном и всего прочего он мне опротивел.
— Хорошо, папа, — сказала Анна, — тогда я уйду из Кырбоя.
Это прямо-таки огорошило Рейна, ведь он не думал, что дело настолько серьезно. Рейн считал, что Анна только мечтает сделать каткуского Виллу хозяином Кырбоя, но никак не предполагал, что свое пребывание в Кырбоя дочь связывает с осуществлением этой мечты. Поэтому Рейн сказал:
— Нет, нет, ты меня не поняла. Коли так обстоят дела, поступай как хочешь, я вмешиваться не стану. И от своих слов не отступлюсь: ты сама выберешь хозяина в Кырбоя. Я и Мадли сказал: мол, не понравится нам в кырбояском доме, мы переселимся в хибарку, будем там свой век доживать.
Слова отца, особенно его упоминание о хибарке, так растрогали дочь, что она, если бы только была в силах, с великой радостью уступила бы ему: перестала бы думать о каткуском Виллу как о хозяине Кырбоя. Но Анна не в силах была отказаться от этой мысли; и хотя растрогалась, ничего не сказала отцу; она стояла перед ним, слегка отвернувшись, и молча смотрела куда-то, словно ничто в ней не дрогнуло.
Отец тоже молчал — чего добьешься словами, если на дочь не действуют даже поступки Виллу. Не стоит зря слова тратить, иначе, чего доброго, дело кончится тем, что, если каткуский Виллу не сделается хозяином Кырбоя, кырбояская барышня станет хозяйкой Катку; вот что может случиться, если слишком много будешь языком болтать. Так думает Рейн, и этого он боится больше всего на свете. Он со всем готов примириться, только не с тем, чтобы его образованная дочь стала хозяйничать в Катку, бегать то в амбар, то в хлев, то даже в погреб, который больше и лучше всех других погребов и скорее подходит для Кырбоя, нежели для Катку.
14
Когда Виллу вернулся из города, мать как раз вынимала хлебы из печи, вынимала и рассматривала, перекладывая с руки на руку, — хорошо ли пропеклись и не продуло ли их, когда она заглядывала в печь, не то отстанет корка. Увидев сына, мать замерла с горячим хлебом в руках и не догадалась положить его, пока он не стал жечь ей руки. Тогда она положила каравай на стол рядом с другими, положила, даже не обмыв его, как будто в Катку пекут хлебы на листах или словно под в печи кирпичный; а между тем в Катку хлеб пекут не на листах и под здесь плитняковый, так что, когда вынимаешь хлебы из печи, их непременно надо обмывать снизу, если не хочешь, чтобы песок скрипел на зубах. Если мать Виллу положила хлеб на стол необмытым, то лишь потому, что увидела сына, переступающего порог.
— Ты один пришел? — спросила мать.
— А то с кем же? — ответил Виллу.
— Значит, ты все-таки видишь! — воскликнула мать с такой радостью, что у Виллу дрогнуло сердце. Никогда прежде Виллу не замечал, чтобы радость матери так его волновала. — Не совсем слепой! — продолжала мать.
— Не совсем, — подтвердил Виллу.
— Когда мне говорили, что ты видишь, я не верила, думала — меня просто успокаивают, — сказала мать.
— Видеть-то вижу. — еще раз подтвердил Виллу, — а вот хорошо ли — это другой вопрос. Может, со временем зрение и улучшится, а сейчас мне не нужно ни кузницы, ни чего другого.
— А картофельные борозды видишь? — спросила мать.
— Их-то разгляжу, — ответил Виллу. — Картофельные борозды и траву на лугу, это я разгляжу. Да и зубья в грабли вбить сумею.
— У меня душа за тебя изболелась, — промолвила мать. — Думала, ну что ты станешь делать, ежели совсем ослепнешь… И надо же было тебе в святое воскресенье пойти туда, словно тебя нечистый гнал!
Виллу промолчал, и мать продолжала:
— Это все она, хозяйка Кырбоя, ты ведь с ней пошел. Ну разве не права я была, когда говорила, что из-за нее ты и второго глаза лишишься. Вот и дождался.
— Так ведь я же не совсем ослеп, — возразил Виллу, как бы подшучивая над своим несчастьем.
Пока они так разговаривали, мать взяла пробный хлебец, успевший уже немного остыть, отрезала от него порядочный кусок, намазала в кладовке маслом и протянула Виллу:
— На, поешь, проголодался небось с дороги, до ужина еще далеко.
Виллу протянул правую руку, чтобы принять от матери хлеб, но лучше бы он протянул левую — при виде его левой руки мать не залилась бы такими горькими слезами.
— Ты же калека! — воскликнула она, увидев правую руку сына. — Ты этой рукой даже кусок хлеба принять не можешь.
— Счастье еще, что большой палец и эти два обрубка уцелели, — ответил Виллу, — все-таки можно кое-что делать. Погоди, мама, дай я к ней малость привыкну, тогда любая работа будет мне нипочем, только бы видеть, что делаешь.
Конечно, Виллу говорил так лишь для того, чтобы ее успокоить, мать была уверена, что Виллу говорит все это для того, чтобы ее успокоить, — слишком уж горько она заплакала, увидев руку сына.
— Жизнь твоя, что подпорка у изгороди, — сказала мать, — все колеса и ступицы на нее натыкаются. Надолго ли тебя эдак хватит-то, долго ли может человек терпеть такое?
Виллу ничего не ответил, он молча сидел на пороге и с аппетитом ел еще теплый хлеб, который мать густо намазала маслом, — во всяком случае гуще, чем это обычно делалось в Катку, за исключением разве больших праздников.
— А где отец? — спросил Виллу, покончив с хлебом.
— В поле рожь копнит, — ответила мать. — Из Мядасоо и Кырбоя у нас нынче помощь.
— Из Кырбоя? — удивился Виллу.
— Да, поутру пришли Микк, Яан и Лена, — пояснила мать.
— И отец их принял? — спросил Виллу.
— Сперва было заартачился, да только Микк не ушел, сказал, что их хозяйка послала, велела помочь рожь убрать, ведь со своей в Кырбоя уже управились. Это, конечно, из-за того, что тебя не было, но про тебя Микк и не заикнулся. Они ведь с машиной явились, так что к вечеру все сожнут, разве что скопнить не успеют.
— Я тоже пойду помогу, — заявил Виллу, поднимаясь с порога.
— Если можешь, то хорошо бы, — заметила мать.
— Попробую, — сказал Виллу и ушел.
«Стало быть, это и впрямь кырбояская машина стрекочет там, в нашей ржи», — думал Виллу, направляясь в поле. У него и самого почему-то мелькнула такая мысль, и стук машины словно согрел ему душу. На душе у Виллу потеплело, и его шаг стал легче еще задолго до того, как мать протянула ему теплый хлеб с маслом. С таким чувством Виллу подошел к отцу, складывавшему ржаные снопы, и пожелал ему «бог в помощь».
— Гляди-ка, разбитый полк в деревню прибыл, — шутливо сказал отец, отвечая на приветствие. — Значит, все-таки видишь, коли сам домой приковылял?
— Вижу, — ответил Виллу и спросил: — С чего мне тут начинать?
— А разве ты можешь что-нибудь делать? — в свою очередь спросил отец, покосившись на правую руку сына.
— Снопы-то могу таскать, — ответил Виллу.
— Покажи-ка, — приказал отец, кивнув на правую руку сына.
Виллу, не говоря ни слова, поднял свою обезображенную руку.
— Ах, сволочи! — сказал отец. — Как они ее обкорнали! Что же с такой рукой делать?
— И такой научишься работать, если жить хочешь, — заметил Виллу.
— Уж коли ты раньше ничему путному не научился, то теперь и говорить не о чем, — резко сказал отец. — Раньше бесился как мальчишка, теперь будешь жить как калека, настоящим мужчиной так никогда и не станешь. На одно ты, пожалуй, еще годишься…
— На что же? — с любопытством спросил Виллу, но если бы он знал, что ответит отец, то едва ли задал бы этот вопрос.
— Стать хозяином Кырбоя, — ответил отец.
Виллу даже покачнулся, его изувеченную руку пронзила резкая боль.
«Господи! Рехнулся старик, что ли? Хозяином Кырбоя! Теперь! Слепым и калекой!» — промелькнуло в голове Виллу, и он сказал:
— Отец, тебе не следовало бы так говорить.
— Это не я, это люди говорят, — ответил отец. — Все, точно сговорившись, твердят, что ты станешь хозяином Кырбоя.
— Чепуха! — воскликнул Виллу и, шагнув к снопам, взвалил на спину такую груду, что правая рука нестерпимо заныла. Но он и виду не подал, только стиснул зубы, и новую охапку поднял такую же большую.
— Смотри не надорвись, — заметил отец, смягчившись, а немного погодя спросил: — Где же лучше, в тюрьме или в больнице?
— В тюрьме, — не задумываясь ответил Виллу.
— Это по тебе заметно, — взглянув на сына, сказал отец. — В тюрьме ты не так с лица спал, как теперь.
— В тюрьме я работал, а в больнице целыми днями без дела валялся, это куда тяжелее, — объяснил Виллу. — Будь на то моя воля, я бы всех арестантов в больницу перевел, это тебе почище тюрьмы. Я бы скорее согласился год в тюрьме отсидеть, чем месяц в больнице проваляться, вот какая у меня там жизнь была.