– Тебе неприятно меня видеть? – сказал Альберто.
– Нет, ничего, все равно.
– Ты все еще у Черри? – спросила она после новой паузы.
– Все у Черри.
Джулия загадочно улыбнулась.
– Значит, опять будем вместе. Что этот… графчик из Вены все еще здесь?
– Да… Что тебе до него, Джулия? Джулия опять не отвечала.
– Что же ты не спросишь, где я была? – с насмешкою сказала она, глядя на Альберто во всю величину своих глаз – в самом деле и мрачных, и сверкающих вместе, точно звездная южная ночь, как сравнил когда-то Лештуков. Альберто потупился, переминаясь с ноги на ногу.
– Не спрашиваю, – тихо возразил он, – потому что… где бы ты ни была, Джулия, я решил это забыть и простить.
– «Забыть и простить…» вот как! Помнится, я еще не просила у тебя прощения…
Над морем тяжело стрельнула крупная рыбина.
Джулия некоторое время следила за кругами, побежавшими от всплеска.
– Тебе нечего прощать, – продолжала она, переводя взгляд на Альберто, – ты, конечно, как все, воображаешь, будто я это время жила с художником… Этого не было. Вы правы в одном… Я уехала с тем, чтобы так было. Если бы он не взял меня женою, я стала бы его любовницей. Мне трудно было его найти. Он прятался от меня, я нарочно искала его в Риме, в Неаполе, в Реджио, в Палермо. Я всюду опаздывала. Он уезжал из города, как только я туда приезжала… Третьего дня я встретилась с ним, сама того не ожидая, на набережной в Ливорно, и… вот я здесь!
Альберто слушал, стараясь не глядеть на девушку.
– Я ему сказала: «Я не могу жить без вас, синьор…» Ха-ха-ха!.. Их, должно быть, из снега делают, этих русских великанов!.. Он сделал глаза и добрыми, и строгими вместе – это я только у него одного и видала – и говорит: «Полно, Джулия! Вы знаете, что я не могу на вас жениться…» – «Я и не требую этого, синьор, я вас люблю, примите меня к себе как горничную, как натурщицу, как что хотите… Клянусь вам: ни в чем я вас не стесню; даже, – если, наконец, и ваше мертвое сердце заговорит когда-нибудь, если вы полюбите другую, я сумею примириться с этим, уживусь с вашей избранницей и постараюсь ее любить ради вас…» Он мне на это сказал, что я слишком хороша и умна для горничной, что натурщицы ему не нужно и что честь не позволяет ему, не любя, делать любовницу из хорошей девушки… О, он честный человек, он благороднее всех рыцарей, что жили и умерли вон в этих замках на горах!.. Но лучше бы и для него, и для меня было, если бы у него было поменьше чести и побольше тепла в душе… Он наговорил мне много хороших слов и советов, – но… я с детства знала их сама и без него!.. Благоразумие-то ведь одинаково везде у всех, – только кто же и когда его слушает?.. Он просил меня вернуться сюда к Черри; я послушалась… Только на прощание я сказала ему, что он раскается, потому что я отомщу ему – он сам не ожидает – как! Я заставлю его потерять это проклятое спокойствие духа; он имени моего не будет в состоянии слышать, без того, чтобы не побледнеть от раскаянья.
– Как же ты думаешь сделать это, Джулия?
Она резко засмеялась.
– А вот ты увидишь… ты, да, именно ты это увидишь.
– Я тебя, Джулия, не понимаю.
– И не надо. Когда время придет, поймешь.
– Джулия! – взволнованно заговорил Альберто, – раз ты не лжешь, – а что ты не лжешь, я в этом уверен: я знаю твою честь и имею основания верить чести художника; раз ты вернулась в Виареджио такою же чистою, как уехала, зачем это отчаяние? зачем думать о мести?.. Ты знаешь, как я тебя люблю. Вот тебе моя рука, возьми ее и, черт возьми, поставим крест на всем прошлом…
– Выйти за тебя замуж? Нет.
– Почему?
– Потому что я тебя не люблю, а люблю художника.
– И, любя, собираешься ему мстить?
– Только тем и мстят за любовь, кого любят. Да и месть бывает разная… Нет, нет, нет, Альберто! Женой твоей я не буду. Я видела свет за это время и многое узнала. Во мне есть сила, которой я сама не понимала раньше. А если бы и поняла, так не дала бы ей воли…
– Значит, это что-нибудь нехорошее?
– Художник мог спасти меня от меня самой. Я была бы сыта его любовью, я бы ничего больше не спросила от жизни. Но теперь, если мне не далось немногое, чего я искала, я возьму все, чем люди веселятся и утешаются.
– Вот что… вот что… – протяжно сказал Альберто. – Ты говоришь, – венский графчик все еще здесь? и с этой своей крашеной француженкой?.. Накануне, как мне уехать, он шептал мне, что одно мое слово, и он пошлет француженку к черту…
– Вот что… вот что… – со странным спокойствием продолжал кивать головою Альберто.
– У меня будут бриллианты, и я буду пить шампанское за завтраком. Я заведу себе мальчишку-негра, чтобы носить за мною зонтик и накидку.
– Это должен дать графчик?
– Он не даст, – дадут другие. Я – красавица. Если меня не любит тот, кого я хочу, пусть любит меня, кто заплатит!
– Так, так, – бормотал Альберто, – только этого не будет.
Джулия возразила ему презрительным взглядом.
– Ты помешаешь мне?
– Да, я.
Она пожала плечами.
– Что ж? попробуй!
– Ты думаешь, мне легко было пережить стыд твоего бегства, когда всякий говорил о тебе самые подлые слова, самые скверные сплетни? Я укротил свое бешенство, я примирился со своим позором, я принес тебе ту же любовь, что и прежде… Я понял твое горе и до сих пор готов лечить его вместе с тобой, – лечить временем, ласками, честным именем своим, защитою храброго мужчины, незапятнанного уважаемого человека. А ты хочешь надругаться над собою и надо мною?.. Нет, тебе это не удастся. Честь художника спасла тебя от одного позора, а моя любовь спасет от другого.
Джулия вскочила на ноги.
– Что я не буду твоей женой, я готова повторить это тысячу раз, – сказала она в гордой позе, упирая руки в бедра.
– Тогда… – еще тише и спокойнее начал Альберто.
Но Джулия горячо перебила его.
– Дурак! Чего ты хочешь? Жены, у которой мысли будут всегда полны другим человеком, которая, если тебе удастся поцеловать ее, будет нарочно закрывать глаза, чтобы думать, будто ее целуешь не ты, а другой…
– Мое это дело. Если я иду на такую муку, не тебе меня отговаривать.
– Ты идешь, да мне-то неохота. Однако довольно, прощай: меня ждет старый Черри, я обещала прийти к нему вечером – подписать условие, а сейчас…
Она вынула из-за кушака часы, подаренные ей Ларцевым.
– Это часы художника, – сказал Альберто, не спуская глаз с золотой вещи, – зачем они у тебя?
– Он подарил мне их, когда уезжал из Виареджио. Краска медленно сползла с лица Альберто, заменяясь
серою пепельной бледностью.
– За что?
Джулия гневно сверкнула глазами.
– Ты сейчас подумал подлость. Я тебе никогда не прощу этого вопроса. А еще говоришь, что веришь мне, что все забыл и простил!.. Эта вещь – самое дорогое, что будет у меня в жизни… Смотри: вот, вот, вот…
Она три раза поцеловала часы и опустила их за кушак.
Яростный крик вырвался из груди Альберто. Он схватился за голову, но вдруг, как бы опомнившись и совладав с собою, опустил руки и закинул их за спину.
– Прощай и можешь злиться, сколько угодно!
Джулия гордо кивнула головкой и хотела пройти, но Альберто, все еще держа руки за спиной, полуоборотом своего большого тела, заслонил ей дорогу.
– Не уйдешь ты… – сказал он.
В его лице ни кровинки не оставалось. Джулия пожала плечами.
– Зачем я тебе? Мне нечего больше сказать тебе.
– Нечего?..
– Да. Если уж мне суждено достаться нелюбимому человеку, так мне нужен кто-нибудь и побогаче, и познатнее простого матроса… Пусти меня, хозяин будет сердиться.
Альберто посторонился.
– Иди! – кротко сказал он.
Но когда Джулия проходила мимо его, он проворно взмахнул рукою… На спине девушки выступила красная полоса. Джулия подняла руки высоко над головою и судорожно хватала пальцами воздух, словно старалась уцепиться за него. Потом, без крика, рухнула ничком на камни мола. Альберто ударом ноги сбросил ее в море. Тело ключом пошло ко дну – только красное пятно расплылось на юде, да широкие круги побежали далеко по синему зеркалу спокойных вод…
С конца мола бежали к Альберто рыбаки… Он молча бросил им нож, которым зарезал Джулию, и протянул руки:
– Вяжите!
Перед первым допросом в претуре Лештукову удалось протолкаться к преступнику.
– Друг мой, как вы могли это сделать?!
– Она хотела сделаться потаскушкой, синьор, – спокойно сказал Альберто. – Я не мог допустить ее до этого.
Карабинеры вежливо отстранили Лештукова.
– Тысяча извинений, eccelenza, но теперь мы уже не имеем права допускать посторонних к арестанту.
– Если не брезгуете, пожмите мне руку, синьор, – сказал Альберто. – Прощайте. Спасибо за вашу приязнь. Не жалейте обо мне слишком: все – судьба!..
К вечеру убийцу увезли уже в Пизу, где и водворили в тюремном замке под крепким караулом.
XV
Два дня спустя немки поутру вместе с кофе преподнесли Лештукову только что пришедший из Петербурга конверт с банковым переводом. Дмитрий Владимирович был счастлив, как никогда еще в жизни не радовался деньгам, и в один день собрался к отъезду из Виареджио: после трагедии Альберто чудный цветущий городок стал казаться ему какою-то могилой. Накануне отъезда, поздно ночью, он сидел на моле, как раз над тем местом, где было найдено тело Джулии. Он видел ее – обезображенную ударами багров, окутанную рыболовною сетью… Но ему как-то не думалось о той Джулии; ему хотелось мечтать, будто она все еще тут, внизу, под волнами, холодная и прекрасная, как русалка; хотелось видеть сходство между нею и яркой звездой, что, чуть колеблемая ночным волнением, мерцала глубоко под его ногами, на самом месте гибели Джулии. Лештуков думал о Джулии, об Альберто, о себе, о Маргарите Рехтберг, – и странная зависть к судьбе убитой девушки и ее убийцы смущала его мысли.
«Альберто уверял, что мы с ним из одного теста вылеплены, – думал он. – Может быть, тесто и одно, да дрожжи разные. Оба мы пережили неудачную любовь, оба были оскорблены, унижены: у нас обоих отняли лучшее, чем мы владели, мы оба терзались, оба ненавидели… Он – простой человек полудикой воли – и распорядился просто. Над его человеческим достоинством насмеялись, – он убил. Он сделал страшно, безобразно, преступно, но доказал, что знает себе цену. Он и на скамье подсудимых будет сидеть с гордо поднятой головой. Любовь дает право суда над человеком. Он судил – и убил. Отчего же я не убил? Первое хорошее чувство в моей гадкой, развратной жизни разменялось на бирюльки; я, как одураченный паяц, сыграл роль трагического героя в водевиле! Зачем я допустил до этого? Разве не лучше было возвысить водевиль до трагедии? Разве я не мог драться с мужем Маргариты, как львы дерутся из-за львицы? А вместо того – вот: я сижу и размышляю – поеду ли я зимою в Петербург на новые нравственные пощечины, на новые подлости обмана и самообмана. Гуманность, цивилизация помешали?.. Да ведь хотеть-то крови они мне не мешали! Я и сейчас убежден, что убить было надо: ее ли, себя ли, его ли… надо! Просто не посмел. А не посмел – оттого, что плохо любил. Не женщину, а свою выдумку любил: права была Маргарита. И все мы – люди интеллигентного дела, люди нервов и мыслительной гимнастики – так любим. Наша любовь – что мертвая зыбь: она тебя измочалит, но ни утопить – не утопит, ни счастливо на берег не вынесет. Все – сверху. Вон как эти волны… Ишь как беспокойно суетятся они и лижут серые камни! А что в них? Только что красиво морщат лицо моря… Настоящая-то морская тайна – там, в глубине, где нет ни красивых морщин этих, ни беспокойства. Тишь, гладь, темь и… труп девушки, зарезанной за любовь. Альберто – убийца и спокоен. Я не убил – и мне ужасно скверно. Скверно не оттого, что не убил, – а от догадки, почему не убил.
Давно ли я – опытный, стареющий человек с сединою в волосах – горячился, выкрикивал монологи и ставил в них жизнь на карту за честную любовь… Слова! Слова! Слова!.. Что впереди меня и Маргариты? Цепь гнусных обманов, лжей и сотня-другая минут наслаждения. Мое „или-или“ разменялось на постыднейшие компромиссы, – мы условились, однако, что будем принимать эти компромиссы за любовь… фальшь – за лучшую правду жизни! Ха-ха!
Какое лицемерие!.. Как удобно раздобылись мы привилегией на безнаказанность тех самых грехов, за которые честные мужланы, вроде моего Альберто, расплачиваются поножовщиной.
„Я убил ее, чтобы она не сделалась потаскушкой“, – это прорычал „полускот“. „Приезжай, – я буду обнимать тебя за спиною мужа!“ – это мурлыкает женщина-кошка с тонкой нервной организацией и острым, образованным умом. И я – человек не из самых худших и тупых в своей среде – выслушал эту программу, – и ничего! Слушал и думал: „Гадко!“ Но как бы это ухитриться, чтобы примирить эту гадость со своею совестью, чтобы не претило извлекать удовольствие из связи с женщиной, которая не стоит, чтобы ее любили, а я все-таки ее без памяти люблю?
За что?
Альберто знал, за что любил Джулию: он ее добивался, как тигр добивается тигрицы…
А я не знаю. Потому что, кто же из нашей братьи решится на такое же откровенное признание? Как можно! Какое скотство! А высшие взгляды? А сочувствие душ? А общность интересов и идеалов?
У Альберто и ему подобных из любви рождается чувственность. У них она – дитя благородного происхождения; поэтому они ее и не стыдятся. Вон они – эти итальянские жены-простолюдинки, с дюжиной ребят, так гордые своим потомством, такими влюбленными глазами следящие за своими Джованни и Джузеппе, так наивно откровенные в своих супружеских ласках и тайнах. Чего ей стыдиться? Она любит, – она права.
У нас почти всегда, наоборот, из чувственности рождается любовь. Яблочко не далеко падает от яблоньки, – и мы стыдимся любви, как стыдимся ее матери. Мы стараемся декорировать ее всяческой идеализацией, но… „краски ветхие с годами спадают ветхой чешуей!..“ И, рано или поздно, нам приходится краснеть за свою любовь, – недоношенный плод отравленного воображения. Мы стараемся ее уважать, мы притворяемся, что ее уважаем, мы убеждаем себя и верим, наконец, что ее уважаем, – но заглушённый инстинкт правды сильнее нашей обманутой воли. И, когда такая любовь становится решающим моментом жизни или смерти, тайный голос должен шепнуть умному человеку: „Стоит ли?“
Мелкое чувство вызывает и мелкую борьбу. Пусть она будет и эффектною, и шумною! Все-таки это – не буря морского простора, которая в щепки ломает корабли. Это береговые волны: они нагрохочут на десятки верст, изроют песок, перебуравят камни на берегу, нашвыряют водорослей и раковин, может быть, и „чудный перл“ ненароком выбросят… и только. Волна набегает и разбивается. Чувство приходит и уходит. Одна волна покрывает другую. Минуту счастья смывает день страдания. Поцелуй окупается подлым обманом, за полосу позора платит полоса наслаждения… все волны и только волны!..
Любовь – ровесница смерти и сильна как смерть. Но это не про наши любви сказано… не про любви уверток и компромиссов: сказано про любовь-необходимость, а не про любовь-случайность!.. Разве что помириться на том, что и смерть, как любовь, будет для нас не более как волною: налетит невзначай и смоет нас против воли, сколько бы мы ни держались за мелконькую жизнь, за ее низкие истины, сдобренные нас возвышающим обманом.
Только эта последняя волна налетит и ударит совсем уж из неизвестного и непостижимого далека, как тогда, в бурю, налетел на меня и зарыл меня в водяную могилу седоголовый вал.
Волны… волны… все волны!»
Лештуков встал и тихо побрел домой в кротком, точно виноватом раздумье.
Назавтра он простился с Виареджио и, когда поезд мчал его мимо Пизанской падающей башни, он – именем друга-узника, затерянного где-то рядом, в тюрьме, – дал себе слово – в Петербург на зиму не ехать.
1893
Марья Лусьева*
От автора
В настоящем издании «Марья Лусьева» выходит значительно дополненною, – почти вдвое обширнее – прежних. В роман введен ряд эпизодов и сцен, ранее не включавшихся по соображениям цензурным или персональным. Так, для читателей, знакомых с прежними изданиями «Марьи Лусьевой», будут новые главы и эпизоды: «Люция», «Подвальные барышни», «Женя Мюнхенова» и история ее портрета, «Живорыбный Садок» москвича Бастахова, «Похититель невест», «Ассоциация Феникс» и др.
Такое расширение «Марьи Лусьевой» усугубляет ее недостаток, не раз ставившийся мне в упрек: что по форме романа, ведомого рассказом от первого лица, я грешу против художественной истины, заставляя героиню в два-три часа, максимально которые могли бы посвятить ей ее слушатели, сообщить столько и так подробно, что хватило бы слушать на неделю. Это правда, – приемлю упрек. Но я и раньше заявлял неоднократно, и теперь повторю, что в «Марье Лусьевой» я преследую цели отнюдь не художественной архитектуры, но публицистической иллюстрации одного из наиболее опасных зол современного «культурного общества»: торговли «живым товаром».