Митци оглядела ее с ног до головы и кивнула в сторону «Порше»:
– Хочешь попасть в следующий фильм?
– А ты тоже продюсер?
На вид ей было двадцать три – двадцать четыре, от говора веяло деревенской простотой и легкой гнусавостью, палящее солнце юга не успело испортить ни волос, ни кожи. Обручального кольца также не было. Многообещающие мелочи.
Митци прочитала имя на бейджике:
– Шаниа? Ты знаешь, чем в кино занимается шумовик?
Та покачала головой:
– Не-а. Но ты знаешь нужных людей, да ведь?
Вместо ответа Митци подняла пакет, оставленный на столе, выудила из него увесистую пачку банкнот. Отсчитала одну, две, три сотенные и подняла руку в ожидании, клюнет ли на такую наживку юный талант.
Робб позвонил ему домой. Просто узнать, как дела. И спросил, придет ли Фостер на следующую встречу группы.
Фостер разглядывал укус на руке. Отпечаток детских зубов, крошечная подкова в запекшейся крови. Роббу ответил, что будет в подвале церкви, где обычно проходят собрания, и уже почти повесил трубку, когда из нее донесся раздраженный голос Робба с припасенным напоследок вопросом. Фостер вернул трубку к уху и подождал, когда Робб повторит:
– В Денвер-то зачем?
Фостер напряженно вспоминал, как давно он знаком с Роббом. Вспоминал, как они познакомились в группе, вспоминал все, чем Робб поделился о своем ребенке, младенце, сыне, когда Фостер только пришел в группу.
Робб снова спросил:
– Что там такого важного, в Денвере?
Фостер не мог сказать правду. Кто-то сболтнул в анонимном чате, что в Денвер приедет Паоло Ласситер. В «даркнете» кто угодно мог оказаться совершенно никем, но источник из чата назвал Ласситера большой шишкой в секс-торговле детьми.
Не возлагая особых надежд на Денвер, Фостер загрузил в телефон все найденные в Сети снимки Ласситера, составил список наиболее вероятных отелей и в мечтах уже видел, как вцепится в глотку этой «шишке» и вышибет из него все, что тот знает о Люсинде.
Расскажи он Роббу о своих планах, и наставник вынудил бы Фостера выложить полную историю грехопадения, рассказать о кошмарных чатах и чудовищных папках с фото; тогда никто бы и в грош не поставил Фостеровы благие намерения.
Вместо этого Фостер сказал:
– Я встретил девушку. – И замолчал, словно смутившись, на самом деле выдумывая очередную ложь. – В Интернете. Знаешь, я, наверное, женюсь.
Багаж, должно быть, уже в Денвере. Катается там по транспортерной ленте. А может, и летит обратно.
На том конце линии замолчали. Фостер прислушался к звукам на заднем плане – хотел расслышать хоть что-нибудь: как живет Робб после гибели сына. Ни звука не донеслось. Жена ушла. Тишина стояла такая, будто Робб звонил из секретного правительственного бункера.
– Не смей нам лгать, ничего хорошего тебя там не ждет! – Голос Робба пылал презрением, а потом наставник зашел козырем: – Мы точно знаем, что там за девушка в Денвере. Стыдись!
И добавил, чтобы Фостер точно устыдился:
– Вся группа знает!
Тут Фостеру ответить было нечего; смутившись, он повесил трубку.
Воспоминание о прошлом навсегда въелось в руки. Руки помнили дрожь, когда Митци несла первую ДАТ-кассету на продажу. Память жила болью в коже на голове, болью стянутых, туго сплетенных волос. Тогда Митци носила длинные, очень длинные волосы. Длинноволосая старшеклассница, она сплела и заколола толстую косу на затылке так беспощадно, как только старшеклассница может приколоть к подставке бабочку или скарабея на занятии по биологии.
Митци Айвз, школьница Митци, чувствовала себя и жуком, и подставкой и страдала, когда на нее пялились. Она с содроганием вспоминала косу и то, как выставила напоказ шею. Как заалела кожа на шее, когда продюсер пожирал глазами ее грудь, тер синюю щетину на щеках и подбородке. Вспомнила, как ссутулилась, согнулась вперед, опустила плечи, скрестила руки на груди. Все тело запечатлело то воспоминание.
– Мисс Айвз, – сказал продюсер. Он заглянул в записную книжку: – Митци.
То был не Шло. Она боялась, что Шло узнает записанный голос. И тогда ее карьера начнется и закончится этим собеседованием. То был конкурент Шло. Он кивнул ей на кресло напротив стола, а потом навис над ней, сев на край стола. Навис всем телом над ее лицом, придавил запахом накрахмаленной рубашки.
В тот день Митци прогуляла половину уроков в школе: пропустила контрольную по американской политике, лабораторную по языку и лекцию по введению во фракталы. И в автобусе она оказалась в школьной форме: в плиссированной твидовой юбочке в клетку, в блузке с короткими рукавами и воротничком а-ля Питер Пен, с двумя расстегнутыми верхними пуговками. Ступни ее навсегда запомнили туфли, высокие, не по размеру. Те, что остались от сбежавшей матери.
Ее усадили в низкое стильное кресло. Такое низкое, что до пола допёрднешь. Такое низкое, что юбка соскальзывала на талию, и приходилось наклоняться вперед, подтягивать оборку и зажимать ее коленями. Наклоняешься вперед, и воротничок расходится, а «не-Шло» заглядывает прямо под блузку. Дома, в спальне, одежда была совершенно обыкновенной – обычная школьная форма, тряпки для клуши; здесь же она словно исполняла стриптиз на видео под музыку. Кругом висели марокканские ковры и светильники из нержавейки. За стеклянной стеной виднелось здание «Нетфликса».
Его ширинка торчала как раз на уровне ее глаз, на расстоянии рукопожатия.
Момент был тот еще. Митци пришла сыграть в игру, правил которой не знала. С собой девочка принесла кассетник с ДАТ, перемотала к нужному моменту. Она подготовилась: обработала звук, сделала понасыщенней и слушала, пока уже и сама не могла сказать, хорошо получилось или нет. Плеер поставила на пол у ног. Туалетная бумага в туфлях давила на пятки.
Галстук «не-Шло» служил указкой, полосатой стрелкой алого шелка, – от его лица прямо на ширинку. Усевшись на столе, мужчина мог и смотреть ей в лицо, и пялиться на любую часть тела. Заглядывать под юбку, под блузку. А Митци просто не могла смотреть – перед глазами торчал распухший стояк. Как маленькое пузо под пузом, набитое так же плотно, как ее туфли. Пряжка ремня совсем затерялась между свисающим пузом и торчащим стояком. Смотреть на все это было просто невозможно.
В этом была его суперсила.
Она подняла плеер на колени. Прикрылась им, как доспехом, как тяжелым электронным фиговым листком. Динамик прижала так, что рев должен пойти словно из ее утробы.
Прозвучал сиплый голос «не-Шло»»:
– И чем же вы собираетесь меня заинтересовать, юная особа?
Он поднял ладонь ко рту и вытер губы. Он сглотнул; жесткий кадык поднялся и опустился, узел галстука подпрыгнул. Сверкающий алый шелковый кадык.
Митци не попадала пальцами на нужные кнопки. Пленка заверещала на высокой скорости. Митци нажала кнопку перемотки и дождалась нужных цифр на счетчике. Следующий клиент ждал за дверью, голоса, доносившиеся оттуда, мешали, крали его внимание.
Беспомощная слабачка. У нее ничего не получилось. Никогда у нее ничего не получится.
А тело записывало все, тело превратилось в черный ящик пассажирского лайнера; самолет разбился, и никто не выжил.
Митци нажала кнопку.
Сначала зашипел фон. Затем прозвучало ее произведение.
Волна прокатилась не только по рукам и шее, волна захлестнула все тело. Когда раздался вопль, Митци словно стала проводником чего-то из потустороннего мира. Она создала нечто бессмертное, что не измеришь монетой. Такого не создать простому ремесленнику.
В этом была ее суперсила.
Раздался вопль, и все преобразилось. Продюсер пал. Его раззявленный рот беспомощно застыл в таком же вопле. Что, как не подражание, есть высшая оценка творчества? Как рыболовный крючок, звук впился в слушателя, погрузился и жалом, и бородкой, стал плотью жертвы. Звук овладел им, как паразит. Глаза «не-Шло» вылезли, пузо и стояк сжались, исчезли. Глаза и вылезли из орбит, и закрылись одновременно, будто слушатель испытал ту же боль, что и на записи. Челюсть вывернуло так, что подбородок врезался в горло, а самого его отбросило назад. Словно Митци выстрелила или саданула ножом, врезала ему наотмашь, прямо в стеклянную челюсть.
Даже когда вопль сменился шипением пленки, комната еще долго сотрясалась. Голоса за дверью смолкли. В тишине откуда-то издалека донеслись тихие и беспомощные слова незнакомца: «Это еще что за херня такая?»
Прежние книжные полки исчезли. Фотографии в рамках превратились во что-то невообразимое. Каждая ручка, каждая книжка обернулась в дикого, злобного зверя, неведомое доселе чутье рвало тело мужчины, слезы залили глаза, вены вздулись под воротом рубашки.
Митци испытала те же чувства, когда записала первый предсмертный вой.
Каждый хочет стать кем-то. Люди жизнь отдают за то, чтобы рассмешить зал. Завладеть вниманием незнакомцев. Повторить успех, продать талант, навариться на самых сокровенных человеческих инстинктах. И если умеешь превращать в товар то, что делает человека человеком, то цель достижима. И жратва, и порно становятся инструментом власти.
Продюсер так мотал головой, что зашлепал щеками. Подпрыгнул, шатаясь, рухнул в кресло. Туго набитое вращающееся кресло черной кожи пискнуло под ним, как звереныш с перерезанной глоткой. «Не-Шло» отдернул руки от подлокотников и застыл в гадливом оцепенении.
Тело Митци запомнило это чувство навсегда. Вдруг превратиться из ничтожества во властителя, из жертвы в хищника.
Рука угрожающе двинулась к кнопке «Воспроизведение», но продюсер остановил Митци умоляющим жестом:
– Нет. У меня сердце не выдержит.
Так она превратилась из запуганной в устрашающую.
До того дня любой хамоватый водитель автобуса мог довести Митци до слез. С того дня ее работой стало доводить до слез других. Она поднялась до уровня профессионального садиста, только лучше. Ее способность создать всеобщее напряжение, а потом взорвать аудиторию, дать всем выпустить пар без преувеличения можно было назвать сверхъестественной.
До выпускного оставалось два года, но в школу Митци больше не вернулась. Девушка стала единственной Айвз в «Айвз Фоли артс».
Учиться предстояло другим пятнадцатилеткам, тем, которые хотят в университет. Митци уже знала все, что нужно: о жизни, ужасной смерти и том, как по-тихому получать гонорары с мирового проката, не особо заморачиваясь вычетом налогов.
Голоса в коридоре молчали. Все ждали, что скажет она. Продюсер, «не-Шло», сунул покрытую пятнами лапу в нагрудный карман и вынул гремящий пузырек с пилюлями. Вытряс одну на ладонь и бросил под язык.
Некоторое время Митци воспринимала свою работу как «политическую карьеру». Она считала, что женщинам исторически запрещено убивать, если речь не идет о самозащите. Женщина не имеет права убить ради удовольствия, тем более нельзя убить другую женщину. Что бы там ни говорили о равных правах в воспитании детей, как бы ни обсуждали неравенство в зарплате, право на убийство – вот единственное мерило женского равноправия. Когда эмоции по поводу той первой записи немного улеглись, Митци убедила себя, что добыча криков сродни политическому деянию и представляет собой нерушимую власть.
По ее мнению, она вела последний бой за равноправие женщин.
Со временем появились и другие цели, но восторг от первой, главной, не исчез. Как и положено при классической сублимации, Митци считала, что доставляет радость другим, что избавляет безымянных людей от ничтожной жизни, даруя им бессмертие, о котором те и мечтать не смели. Митци Айвз, творец звезд.
Каждая такая цель все глубже хоронила правду. Дело было не в политике и не в благодетельстве – Митци просто упивалась властью. Ценность награды уменьшалась с каждым разом, с тем, первым, глотком власти ничто уже не могло сравниться.
Сначала ни выпивки, ни таблеток не было. Однако они не заставили себя ждать, появились, как только Митци сама перестала верить в собственные сказки.
Продюсер, «не-Шло», взял себя в руки. Перед его глазами помчались цифры, о которых Митци и не догадывалась, и он предложил:
– Дам тебе двадцать тысяч за исключительные права без ограничения по территории.
Митци поставила цифровой плеер на пол и скрестила ноги. Позволила юбке задраться. Хотела посмотреть, станет ли мужчина пялиться, хотела почувствовать власть.
Продюсер пялиться не стал.
– Хорошо, двадцать пять, – произнес он.
– Тридцать, – отозвалась Митци. Она наклонилась вперед, вырез рубашки опустился. Показались очертания ее почти совершеннолетней груди.
Продюсер упорно не смотрел: девушка доказала, насколько опасной может быть.
Губы торгаша скривились в ухмылке. И даже не в ухмылке, а натренированном опытом таких вот сделок выражении лица.
– Таких денег за озвучку криков не платят, – начал было он. – Глупо думать…
Митци поднялась и расправила юбку.
– Хочешь увидеть, как заплатят сорок? – и притворилась, что хочет уйти.
Противник хрустнул зубами. Страх выдал его с потрохами, ужас при мысли, что какой-нибудь конкурент потратит сорок штук и поднимет целое состояние на этом вопле. Ведь можно предоставлять лицензию и сублицензию на использование крика в кино, на телевидении, в компьютерных играх. Для телефонных рингтонов. В поздравительных открытках! Вопли не надо переводить, чтобы выйти на рынки других стран. Бесконечный поток денег, вечный двигатель дохода.
– Сядь, сядь, сядь! – Продюсер выставил ладони вперед, словно мог по воздуху затолкать ее обратно в кресло. Он пошарил в ящике стола и выудил чековую книжку. Стоит заартачиться, и девица, чего доброго, сама выпустит запись на рынок. И завтра ему придется стать в одну очередь с сонмищем звукоинженеров и гуру спецэффектов.
Черкая ручкой, расписывая ее, спросил:
– И как же называется это твое произведение искусства?
Вопрос заставил Митци задуматься. Она упустила из виду такую важную деталь, а ведь это все равно что дать имя первенцу. Часы показывали, что встреча затянулась намного дольше запланированного. Холл перед дверью был набит торгашами, и все эти незнакомцы замерли, прислушиваясь. Как они ненавидят ее за то, что украла столько времени!
А как ей нравится всеобщая ненависть! Вот работа мечты: притягивать слух, внимание миллионов незнакомцев.
– Называется? – Митци задумалась, подождала. Важно рассчитать время. – «Ребенок снимает шкуру с маньяка-убийцы заживо». – Затем добавила: – Да, и округлим сумму до ста тысяч долларов.
Продюсер не ответил.
Вялый звук скребущей бумагу ручки, ее имя и сумма «сто тысяч» на чеке. Звук этот навеки эхом записался в памяти.
Поначалу никто не говорил. Группа сидела в подвале кружком, все поглядывали друг на друга. Женщина, когда-то бывшая матерью, взглянула на того, кто когда-то был отцом, а тот посмотрел на наставника. На Фостера никто не смел поднять глаз. Потом уже все смотрели только на наставника, Робба. Робб спросил Фостера:
– Ну и как там Бали?
Фостер не поднимал глаз от ладоней на коленях. Доктор, чей сын поехал кататься на велосипеде и забыл надеть шлем, только раз, только в тот один-единственный раз, всего-то тихонько покататься неподалеку от дома, – история, которую Фостер слышал столько раз, что и сам уже мог ее рассказать, – так вот, доктор достал телефон из кармана пиджака. Открыл интернет-страничку и поднял телефон так, чтобы все могли видеть.
– Я думал, твоя дочь погибла?
Кто-то вытянул шею, чтобы разглядеть получше, кто открыл страничку в своем телефоне. А кто-то спросил:
– Так твоя Люсинда не погибла?
Одни в недоумении морщили лоб, другие внимательно изучали экраны своих телефонов:
– На мертвую эта девушка совершенно точно не похожа.
Наставник, Робб, поднял руку, призывая к тишине, и обратился к Фостеру:
– Расскажи нам снова, как погибла Люсинда. Пожалуйста.
К тому, что Фостер уже рассказывал, добавить было нечего. Она шагнула в лифт.
То, чем в этой группе занимались, было сродни лечению от зависимости. Фостеру представлялось, что все участники исцеляются от любви по своему погибшему ребенку. От него требовали того же. А Фостер не мог следовать за остальными, просто не желал отказываться от своей зависимости. И, должно быть, группа завидовала его упорству. Каждый из них собственными глазами видел, как сын или дочь покидает этот мир; им пришлось опознать останки, участвовать в похоронах. Лишь у Фостера оставалась возможность притвориться, что его ребенок все еще жив.
На плечи молодой женщины, фотографию которой они внимательно рассматривали, струились Люсиндины волнистые темно-рыжие волосы. Студенческий возраст или около того. Женщина улыбалась, стоя рядом с ним у ограждения круизного лайнера. Глаза и рот – такие же, как у второклашки рядом с молодым улыбающимся Фостером на других фото, только повзрослевшие.