Старик ухмыльнулся.
– Что мне может сделать князь? Я доживаю восьмой десяток. Хуже смерти мне быть ничего не может, а смерти я не боюсь и даже очень желаю. Самое время, Карла Богданович. Зажился!
– Смотри, старик: не пришлось бы готовить спину для расчески, – предупредил Муфтель. – Кому плеть, а тебе, пожалуй, и все две. Не больно охоч князь Александр Юрьевич до вас, старых стариков, папеньки своего прихвостней.
Антип пожал плечами:
– Да меня и драть-то не по чем… Секи, друг, коли совесть не зазрит. Хлопай по костям. Все равно, что – на муху с обухом.
Муфтель доложил князю о вернувшемся беглеце. Александр Юрьевич не велел наказывать старика, но пожелал его видеть. Когда Антипа проводили по барскому двору, с крыльца главного дома сходил вприпрыжку девятилетний князек Дмитрий Александрович, в сопровождении своего дядьки.
– Князек молодой? – спросил Антип своих провожатых.
– Он самый, Антип Ильич.
– «Сам» любит сынишку-то?.. или – как с княжной?
– Какое! души не чает.
Потухшие глаза старика сверкнули любопытством, и на лице заиграла странная улыбка – насмешливая, холодная, жестокая.
– А княжна Зинаида по-прежнему в черном теле?
– Как было, так и сейчас.
Улыбка Антипа стала еще резче. С тою же насмешкою в злорадных глазах стоял он перед князем.
– Здравствуйте, Антип Ильич, здравствуйте, – приветствовал его Радунский, – приятно вас видеть… Сколько лет, сколько зим. Нагулялся, старый черт?
– Нагулялся, – коротко возразил Антип и не прибавил «ваше сиятельство».
– А уходил куда?
– К Богу ближе захотелось.
– От нас, стало быть, к Нему далеко? Усмехнулся Антип.
– Да не близко, – рукою не достать.
– Скажи пожалуйста! А ведь я, по глупости, думал и в катехизисе, помню, учил, что Он вездесущ и, следовательно, до Него от всех мест – одинаково?
Зорко посмотрел на него Антип.
– Напрасно думали. Бог на воле живет. В крепости Бога не бывает.
– Люди-то, по-твоему, выходит, пред Ним не все равны?
– Так – люди ж… а которые в крепости – разве люди? и который крепостью владеет – разве человек?
– Кто же?
Не выдержал Антип прямого стального взгляда, насмешкою налитого, отвернулся, под нос себе проворчал:
– Что мне вас учить? Имеете возраст и ума довольно. Сами знаете.
Долго молчал князь, рассматривая бегуна с любопытством, как невиданное чудовище.
– Вот ты какой философ стал… Умудрился, любезный, поздравляю, просветлел.
– Мир видел, – гордо сказал Антип. – Между людей тереться – ума наберешься.
– Хорошо, если так, – с большою насмешкою похвалил князь, – а слыхал ты, старик, что меня соседи ныне стали Чертушкою на Унже звать? Как же! Нашелся какой-то остроумец – метко потрафил.
Промолчал Антип.
– Или вы, Антип Ильич, настолько великодушны, что Чертушки во мне не усматриваете?
Промолчал Антип.
– То-то! – говорит князь. – Обмишулился ты, Антип Ильич. Охота тебе была от меня куца-то там к Богу бегать, юли от Бога ты все равно назад, ко мне, к Чертушке, пришел? Тебе бы лучше наоборот.
– Ничего, – отвечает Антип, – жизнь свою определить и прикончить где-нибудь надо. В рай не пускают, – так в аду.
Тут уже князь немного осекся. Хватило его по лбу. Задергал было усами, Муфтель уже вперед подался, ожидая: вот-вот пальцем кивнет, чтобы вели бегуна на конюшню… Да взглянул князь на Антипа, сколь тот бесстрашен и гневен стоит перед ним и прямо, и гордо в мрачные очи ему глядит, – и заулыбался.
– Резон, – говорит. – Ну, старик, не знаю, набрался ли ты в бегах ума, но дерзить выучился. Только напрасно, дед: дудки! Не выпорю.
Покоробило Антипа.
– Ваша воля, – сказал он будто бы и равнодушно, но глаза, как свечи, зажглись.
– Да. Не выпорю. Потому что очень уж ты напрашиваешься. А я вот и не трону. Что тебя истязать? Ишь как ты приготовился! Тебя пороть теперь – одно тебе самодовольство. Я такого человека никогда пальцем не коснусь.
– Ваша воля.
– Именно, душа моя, что моя. Тебе вот мучеником быть хочется, а я тебе вместо мученичества – шиш! Розог и плетей больнее… Так-то, старик! Злись не злись, дерзи не дерзи, хоть родителей моих не добром помяни, – не выпорю. Только смеяться буду, как тебя от злости корежит.
Почернел Антип.
– Умеете надругаться над человеком. Что и говорить!
Понравилась новая забава князю, что у него в крепости объявился такой свой философ, – мысли вольные в голове имеет, а силенки оправдать их нет. Повадился призывать Антипа каждый день пред свои ясные очи и истязать словами. Совсем шута из старика сделал. И чем тот больше волнуется, тем князь, как бес, холодный.
– Ходил ты к Богу, Антип, а ведь Бог-то тебя не принял.
– Ну и не принял. Вам-то что?
– Не принял, не принял… Смирения в тебе ни капли нет. Ни спокойствия, ни смирения нет.
– Ему чистые духом нужны, а не такие, как мы с вами.
– А-а! Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит…
– И вы покаетесь, да – поздно.
– Лучше поздно, чем никогда. А вот неудачно покаяться, как ты… это, должно быть, неприятно.
Участливым прикинется:
– С чего ты бежал-то, в самом деле? По Матвею заскучал?
– Так точно, – рубит Антип.
– Вот скажи, если знаешь: с какого лиха он стал черту баран? Сколько лет вспоминаю его: не могу понять. Кажется, не был от меня ничем обижен.
Много злобы было в потупленных глазах Антипа, когда он глухо бормотал свой ответ:
– Ничего мы не знаем, и кто может знать? Знает Царь Небесный… Чужая душа – потемки… Карает нас Господь за беззакония наши в чадах наших даже до седьмого колена.
Хохочет князь.
– А, что правда, то правда, Антип. Беззаконник ты. Кого хочешь по уезду спроси, всякий тебе скажет: бывали у князя подлецы-приказчики, а все не такие, как Антип Ильич…
– Для вас же совесть грязнил и славу свою в людях портил…
– Те-те-те! С больной головы на здоровую. На меня своих грехов не перекладывай. Ты не мой слуга, покойного папеньки. При немопричничал. Зверь.
– Что стариною корить? Был зверь, стал человек. Дай Бог всякому.
– Чудо природы: зверь в люди вышел!
Недели полторы этак тягал князь бегуна и мучил. Наконец надоело.
– Куда же, отставной зверь, мне теперь тебя определить? К делу ты не годишься, а нищим на паперти сидеть, под окнами в кусочки ходить – нельзя: из моих крепостных нищих не бывает, только захожие… Муфтель! что с ним сделать?
– Я так думаю, ваше сиятельство: положить ему паек и поселить его в садовой бане; пусть – будто сторожит, дело не мудреное.
– Там сторожить-то нечего, – презрительно заметил князь, – развалина. Я думаю, ее не топили уже лет шесть…
Он взглянул на Антипа:
– Ступай, старик, не поминай меня лихом. Живи – служи. Взыска на тебе не будет. Вот тебе, лысый, какая благодать: десять лет бегал и выбегал богадельню!
Заброшенная баня, где поселился Антип, уже несколько лет служила садовникам складом для их орудий. Заходя иной раз за скребком или лопатой, Конста разговаривал со стариком, который, с наступлением весны, по целым дням сидел на банном крылечке, грея на солнышке старые кости. Тут-то он – первый в Волкояре – просветился сказанием бродяги-очевидца о «новых местах» и о привольной в них жизни. Рассказы Антипа всколыхнули всю его страстную душу. Он нашел свой идеал и уцепился за него всеми своими помышлениями. Он бредил новыми местами и делился впечатлениями в вечерних беседах с матерью на флигельском крыльце.
– Эх, кабы хороший товарищ, да денег побольше… так рублев пятьсот либо тысячу, – часу бы не сидел в этой вашей мурье. Ударился бы я в Одест-город!
– Только там тебя и не видали, – лениво отзывалась Матрена. – За каким бы это лихом, дозволь спросить?
– Зачем за лихом? Добра сыщем. Большую бы я там коммерцию завел, потому как у меня к этому делу охота и талант есть.
– Откуда знаешь? В купцах-то, кажись, не бывал, – разве что в проходных дворах пылью приторговывал.
– Сердце, маменька, говорит, потому что я свой профит до ужаса как глубоко понимаю. Вот хоть сейчас парей держать, – десять годов от сего дня спустя – миллионщик, Константин Егоров Завесилов, первой гильдии купец и кавалер.
– А я так думаю, что просто ты по этапу давно не хаживал, так в охотку?
– Этап не для нас…
– А для кого же?
– Этап для дураков писан.
– А ты умный?
– Я, известное дело, маменька, рассудком в голове маленько владею. А в Одессе большие дела можно делать. Пшеница эта… табак… виноград… Ну, а ежели смелый дух в сердце имеешь, так и того лучше – беспошлинный товар через границу перевозить-мимо таможни: мое вам почтение, здравствуй да прощай! По трюмам пароходным работать, – хозяев от товара, а матросиков от лишнего труда облегчать, чтобы разгрузка спорнее шла и дешевле обходилась, – тоже дело не худое, будешь иметь свою халтуру.
– Чай, вашего брата за это не хвалят.
– Да уж тут, на контрабанде, знамое дело, чья взяла. Может, – на всю жизнь богат будешь, а то и ко дну, рыбам на корм, пойдешь. Пуля в лоб – и шабаш. Опять же законы военного времени. Князь Воронцов сидит, и власть ему дадена – что султану Махмуту, как царь второй. Захотел – без вины повесил; захотел – виноватого помиловал. Но я, маменька, того мнения, что два раза не помирать, а одного не миновать, и еще не сеяна та конопля, из которой веревку совьют, чтобы Константина Егорова Завесилова повесить. А живут там из наших ребята – во как! хорошо живут.
– Брех ты малый! Как ты до тех мест дойдешь-то? Пашпорт-то где у тебя?
– Пачпорт что? Первое дело: и без пачпортов люди живут. Второе – на новых местах пачпортов не требуют; а кроме того… пачпорт – дело рук человеческих; на эту механику у нас имеются свои мастера знакомые. Была бы бумага, а там разбирай, кто ты – цеховый Завесилов или граф Бутылкин. На роже клейма не положены, а написать – все пропишем и даже при казенной печати.
– Непутевый ты, Консточка, право, непутевый! – вздыхала Матрена.
– Ну нет-с! Я своего пути не терял, да и вас еще на путь наведу.
– Помяни ты мое материнское слово: не миновать тебе Сибири.
– И Сибирь – земля, и в Сибири люди живут.
– Живут, да худо.
– А худо будет, – убегем.
– Вот каторжный! Истинно каторжный в тебе, Конста, дух! И в кого такой уродился!
– Как тятеньки не припомню, единственно надо быть, что в вас, маменька.
– Ах, жулик московский!
И что не сойдутся – видать, что у всех в мозгах одна и та же мечта завязла: опять же за ту же игру, – дела нет, так хоть словами побаловаться.
– Так на новые места?
– Как пить дать.
– А скоро?
– Как скоро, так сейчас. За малым дело стало: деньжат нет.
– А денег нет, стало быть, и разговор твой весь пустой, и напрасно ты его затеваешь.
– Денег, старики сказывают, нет перед деньгами. Что нам деньги? Мы сами деньги! Выньте, маменька, тысчонки две из вашей укромной щикатунки, дозвольте в пустыню удалиться от прекрасных здешних мест.
– Это тебе все Антипка голову морочит! Вот я его, ужо увижу – отчитаю.
– Бывало бы за что. Ты Антипа сперва послушай, – потом и отчитывай. Сама увидишь: дело говорит, не пустомелит.
При таких беседах сына с матерью княжна обыкновенно молчала. Она не понимала практических расчетов Консты и Матрены. Но от их разговоров на нее веяло духом незнакомой свободы, пред нею вставал смутный призрак счастливой воли, – всего, чего ей так недоставало. И ей становилось и жутко, и сладко мечтать об этом несбыточном просторе. Ее глаза искрились, и грудь тяжело и страстно вздымалась.
– Вздор ты все бредишь, Конста! – обрывала свой всегдашний спор с сыном Матрена. – Вздор!
– Чего вздор? – и злился, и вместе смеялся разгоряченный мечтами Конста. – Это ты, мать, больно засиделась на месте, зажирела на сытых княжеских хлебах; тяжело тебе мясами-то своими шевельнуть, – вот тебе и кажется, будто вздор. А ты посмотри: вон каково забористы они, новые места! инда барышня наша развеселилась… понравились ей мои речи… Так ли я, барышня, говорю?
– Хорошо говоришь! – веселым, возбужденным голосом отзывалась Зина.
– Поет-то хорошо, – где-то сядет? – насмешливо пророчила Матрена.
– Зачем садиться! – еще веселее отгрызался Конста, – мы сперва побегем… Побегем, что ли, барышня?
– Пожалуй, хоть и побегем, – смеялась Зина.
– Уж я бы вас, вот как предоставил! Что зеницу ока!
– Далеко, не дойду… – слабо возражала Зина, но глаза у нее так и вспыхивали.
– Куда бежать? Бегают непутевые, как ты, да кому жрать нечего, – возражала Матрена, – а Зинушка – княжна Радунская.
– Какая я княжна! – вырвалось у Зины. – Из подворотни. Дура малограмотная. Меня княжною-то и не зовет никто.
– Ну все же, барышня, – смутилась Матрена.
– Много я от этого радости вижу!
– А ты не блажи и не ропщи! Не все несчастные деньки, когда-нибудь и солнышко взойдет!
– До тех пор роса очи выест.
– Все-таки от родимого гнезда на чужую сторону не уйдешь.
– Да разве оно мое – гнездо-то это? Я здесь последняя спица в колеснице. Ведь последняя поломойка живет радостнее и краше меня. Дворовым девкам приходится завидовать. Девка князю приглянется, в случай попадет, князь ее наверх возьмет, – хоть кусок сладкой жизни девка ухватит. А нам – век-тюрьма! И пока папаша жив, так оно и будет. Я для него хуже змеи, хуже жабы, червя земляного. Да что – пока жив! Он и по смерти будет гнать меня. Разве в Волкояре есть у меня часть? Он Муфтеля нарочно в Питер посылал, чтобы Волкояр сделать родовым и все бы брату досталось… Чтоб ему, этому мальчишке…
– Тише ты, безумная, – робко озираясь, прервала Матрена, – неравно кто услышит, доведет до князя… и не размотать тогда беды!
Княжна умолкла, стиснув зубы, но в выразительных глазах ее засверкал огонек такой мрачной, глубоко продуманной, сосредоточенной злобы, что Матрена только головой покачала, а Конста, пристально глядя в побледневшее от гнева лицо Зины, мотал ее слова себе на ус, хотя последнего у него почти что не было.
Наконец Матрена послушалась сына: кликнула старого Антипа и заставила его разговориться о его похождениях в Одессе и у молдован. Зина и Конста слушали медленную, спотыкливую речь старика, как очарованные, поминутно меняясь восторженными взглядами:
«Что? видите? не врал я вам – правду говорил!» – без слов указывал один.
«Ах как хорошо, как привольно!» – безмолвно отвечала другая.
Даже Матрена увлеклась. А старик лукаво посматривал на возбужденные лица своих слушателей, и холодно-насмешливое выражение, которое всегда появлялось на его лице при виде кого-либо из Радунских, как будто согрелось новою улыбкою – улыбкою торжества.
– Не язык – гусли! – заключила беседу Матрена. – Однако и спать время. Вались, дедушка, в свою берлогу. Врешь хорошо, а когда скажешь правду, будет еще лучше. Пойдем домой, Зинаида.
– Правду? – засмеялся Антип. – А довольно у тебя совести, чтобы принять мою правду?
– Как совести не быть, – чай, крещеная.
– А коли совесть есть, что же ты, совестливая, сыну в ответ на вольные слова, о кормах кудахчешь, пашпортами пугаешь, безденежьем застращиваешь? Известно: на воле жить – не жирну ходить. Кто кормы больше совести почитает, тому не бечь, а в курятнике на лукошке сидеть, индюшкою яйца парить.
– Уж и больше совести! – смутилась Матрена.
– Что воля, что совесть, – едино оно. Воли нет – совести нет. Воля – цветок, а совесть – ягодка. В вольном человеке она вызревает, а рабу – зачем совесть? Эх тетка! Даром, что соколеною смотришь, – индюшка ты. И как это, и откуда ты такого орла-сына высидела?
Проводив Зину и Матрену, Конста и Антип долго сидели вдвоем, молча. У Консты голова шла кругом: так и тянуло вдаль. Антип, кряхтя, приподнялся, взглянув на Консту раз, другой… рассмеялся дробным и хриплым старческим смехом и заковылял к своей бане…
– Чего ты? – крикнул ему вслед озадаченный Конста, но старик не отвечал и, продолжая смеяться, исчез за поворотом аллеи.
Назавтра, когда Конста зашел в баню, дед по обыкновению сидел на крыльце. На лице у старика заиграл вчерашний смех. Консте почему-то эта улыбка не понравилась, он покраснел.
– Черт его знает! – злился он про себя, выбирая из кучи хлама крепкий заступ, – ишь, строит из себя полоумного! смеется, как кикимора! Или и впрямь старик выживает из ума, и на него порою находит одурь?
Он выбрал вещь, какую хотел, и повернулся уйти.
– Константин! – окликнул его Антип.
– Я, дедушка.
– Что же, парень? – серьезно заговорил старик, уже без улыбки, – только и будет твоей удали, что на тары-бары, бабьи растобары, или в самом деле побежишь?